Странно было вновь видеть над головой паруса. Собственно, я почувствовала себя как дома; морскую поездку я переносила много лучше, чем Элифалет, который представлялся как мистер Райан, только что соединившийся со мной узами брака. При малейшем волнении на море бедняга Эли зеленел, как пламя сальной свечи. А уж когда ветер крепчал… Достаточно сказать, что мой приятель не жаловался и держал язык за зубами, опасаясь, похоже, что, как только он откроет рот, оттуда, вместе со словами, выскочит… что-то совсем иное. Я бы против этого не возражала. Низко с моей стороны, но я гордилась своим превосходством и не скрывала этого от Эли. Он отвечал ругательствами, а я просила разрешения пересчитать оттенки зелени на его физиономии. Он улыбался, несмотря на дурноту, я смеялась (мне давно уже не случалось так веселиться) и благодарила его за то, что он составил мне компанию.
   Но вот послышался крик: «Земля!» Я списала это на неопытность вестника, ведь мы еще только-только удалились от берега. Но верно, мы прибыли. Справа по борту виднелся Балтимор.
   У меня на запястье, привязанный ремешком, висел кошелек с деньгами, что прислала Себастьяна и дала Герцогиня. Он был ручной работы, из Герцогининой коллекции, сшит из розового шелка, и внутрь она напихала банкноты и монеты, собранные девушками – милым сестринским сообществом, будь оно благословенно. Говоря короче, у нас было более чем достаточно денег, чтобы провести ночь в Балтиморе, а в Ричмонд выехать на рассвете. Эли на это охотно согласился; он уже достаточно напутешествовался и желал только твердой почвы под ногами, покоя и места, где отлежаться.
   Порасспрашивав, мистер Райан вскоре нанял комнату в очень нарядном здании на углу Калвер и Лафайет-стрит, в близком соседстве с которым билось (и улавливалось слухом) самое сердце города, кипела деловая и прочая жизнь. Когда при мне впервые был упомянут этот отель, я вздрогнула. Большая надпись на вывеске читалась как проклятие: «Отель Барнума». Куда ни кинь, всюду он! Да, отелем владел тот самый Барнум, которому принадлежал обративший меня в бегство гермафродит. Но я слишком устала, чтобы возражать, и мы обосновались у Барнума. По отдельности, а вернее, вместе, но порознь. То есть мы притворялись супругами только до порога нашего номера. Долгий путь притупляет желания, а кроме того, мне предстояла миссия, главная суть которой была – убить ту, кого я любила. Кровь у меня в жилах замедлила ток.
   Добавлю: Элифалет любил другую. И ее нельзя было предать – это поняла бы всякая ведьма и всякая просто умная женщина. В ночь моей инициации она одолжила мне Эли, но дальше – нет. Мы сделались как брат с сестрой. Так мне представлялось, хотя единственные брат с сестрой, каких я знала, были Эдгар и Розали, а у них ничему путному нельзя было научиться.
   В ту ночь в отеле Барнума мы без стеснения разделись и улеглись в общую постель. И дремали до тех пор, пока стук в дубовую дверь не возвестил об обеде. Ели мы à deux[119], прямо в кровати. Нам подали свежеиспеченный хлеб и очень питательный говяжий бульон. Затем мы принялись за фаршированного фазана, и Эли так ловко управлялся с ножом, что я подумала, а не приложил ли он руку к изготовлению чучел виверр. Я прикусила себе язык, а когда мы покончили с обедом, завела разговор о ближайшем будущем. Точнее, я говорила о прошлом, но целью было настоящее и будущее, и, присматриваясь к Эли (что ему можно сказать, что нельзя?), я разворачивала свою историю, как рыболов отпускает леску.
   Насколько Элифалет привык к беседам о ведовстве? Об этом я могла только гадать, хотя он был сыном одной ведьмы и супругом другой. Что, если при упоминании выходцев с того света он поспешит домой, бросив меня на произвол судьбы? Он видел, как на меня подействовала ночная прогулка на кладбище Святого Иоанна, однако никто не рассказывал ему в ясных выражениях о моем альянсе со смертью, то есть я не рассказывала. И вот я стала излагать историю выборочно. Брат и сестра По – да, но не их матушка; печальная судьба Мамы Венеры, включая пожар, но не ее первая смерть и сделка, которую она, в подражание Фаусту, заключила с Элайзой Арнолд и тем продлила свое существование. О Селии я говорила немного, потому что все в Киприан-хаусе слышали мою полную исповедь.
   – Этот Эдвин… – начал Эли.
   – Эдгар, – поправила я.
   – Этот Эдгар… нам нужно будет отыскать его в Балтиморе?
   – Нет-нет. Мы здесь оказались случайно. Я не хочу видеть Эдгара По.
   – Ты его боишься?
   – Боюсь? Нет. Но от него лучше держаться подальше, с ним только и жди неприятностей. И еще Эдгар По знает о нашем побеге – Селии и моем.
   – И больше никто?
   – Нет, знают еще его сестра и Мама Венера, вернее, знали… Но только Эдгар мог бы этим воспользоваться, он ведь ненавидит своего отца и сделает все, чтобы опозорить его семью.
   – Понятно, – кивнул Элифалет, но я не остановилась; рассказала об этом семействе, об усыновлении, о Фрэнсис Аллан, о неверности, о незаконнорожденном брате Эдгара, чью фамилию я ношу, о том, что Джон Аллан считает Эдгара негодным рифмоплетом.
   – А еще деньги, – добавилая, – приправой к этому салату служат деньги: Джон Аллан богат. Восседает на груде монет и не скатит оттуда Эдгару даже пятицентовика.
   – Выходит, поэт…
   – Беден, да. Но этих двоих разделяют не только деньги, но несогласие во вкусах, темпераментах и многое другое.
   Я продолжала:
   – Мама Венера знала весь наш замысел целиком, Розали – только часть, и столько же Эдгар. Но в этих краях укрывательство беглых рабов считается, конечно, преступлением и…
   – И убийство тоже, – дополнил Эли.
   – Я… это не я…
   – Как я слышал, этот человек заслуживал смерти и того, что за ней последовало. – Это был намек на бесконечное и беспредельное воздаяние, уготованное Бедлоу на том свете, и, проясняя эту мысль, взгляд Эли (желто-зеленый, дымчатый, под соболиной сенью ресниц) указал вниз, где спрятаны глубины преисподней. – Скатертью дорожка в пекло… Но довольно о нем. Что с этим докучливым поэтом?
   – Дело вот в чем. Существуют законы (справедливые или нет, другой разговор), и Эдгару известно, что я их нарушила. То есть на законы ему, конечно, плевать. Людские законы не про него писаны – так он думает. Но он ими воспользуется, как воспользовался бы чем угодно, чтобы навредить Джону Аллану. Даже если понадобится самому стать нашим соучастником.
   – Или сделать соучастницей свою сестру?
   – Нет, только не ее… История довольно запутанная. Смотри: Розали ему не родная, а сводная сестра, Джон Аллан не раз использовал ее, чтобы вбить клин между Эдгаром и памятью его покойной матери, поскольку речь идет о… законности происхождения. Скажу одно, Элайза Арнолд не была ангелом. Эдгар убежден… Она и теперь не ангел.
   – Пардон?
   – Ничего, забудь… Аллан намекает, что ему известен отец Розали. Для Эдгара эти намеки что тычки горячей кочергой.
   – Аллан – вот кто ублюдок. А совсем не бедная девочка.
   – Вот и получается, что, заботясь о своей сестре, Эдгар как бы защищает доброе имя матери. И одновременно платит компенсацию за свой талант.
   – Объясни понятней.
   – Она… слабоумная, эта Розали.
   Эли постучал себе по лбу, я кивнула.
   – Да, слабоумная, хотя иные употребили бы более резкий эпитет.
   – Правильно ли я тебя понимаю?.. По-твоему, этот Эдгар готов ввязаться даже в преступление, только бы запутать и старика или бросить тень на их общее имя.
   – Боюсь, так оно и есть.
   – Пусть даже миновали годы и никто не жаждет отомстить за этого Бедлоу?
   – Мы не можем быть уверены, что никто не действует от лица наследников Бедлоу. И что Селию не ищут, и что ее не продали после побега.
   – Все верно, однако, вздумай Эдгар раскопать это старое преступление, разве не понадобятся ему мертвое тело и убийцы?
   – Бедлоу, наверное, очень скоро обнаружили.
   – А где ты? Где Селия? Кто-то из вас ему непременно нужен.
   – Он не получит ни меня, ни ее. Я не собираюсь рисковать. Едва рассветет, мы отсюда сматываемся иищи нас свищи. Сядем на чесапикский пакетбот, а с дальнего берега залива доберемся до Ричмонда по суше.
   Предложение вполне устроило моего компаньона, которому совсем не улыбалось лишнее плавание. Я же расчислила, что на Джеймс пришлось бы потратить полдня или больше, и, при всей своей нелюбви к почтовым каретам, пришла к выводу: извилистый путь вдоль речного берега будет и быстрей, и надежней.
   Эли раздевался, расстегивая костяные пуговицы на рубашке.
   – Похоже, Аш, ты слишком осторожничаешь. Даже если Эдгар случаем встретит тебя на улице – а ведь ты здесь будешь всего-то один день, а в Балтиморе сколько тысяч населения? – он тебя не узнает… такую, как ты сейчас. – Он оглядел меня всю, от лент в волосах до подола платья. – Да если бы он стоял сейчас на моем месте, ты и то бы его запросто одурачила. – Его рассуждения были логичными, а еще и лестными, и я не стала спорить.
   Зевая, Элифалет заявил, что ему нужно поспать.
   – Я еще не совсем пришел в себя после морской болезни, – пояснил он, хлопая себя по твердому, однако же больному животу. И стал убирать из кровати остатки трапезы.
   Тарелки, кости, серебряные столовые приборы… все с грохотом полетело на ковер. Я вспомнила слова Герцогини о том, что ему не помешало бы слегка обтесаться; пример был перед глазами. Не заставил себя ждать и следующий. Эли разоблачился и растянулся поверх легкого, как облако, покрывала.
   – Ты не против? – спросил он.
   – Ничуть. Спи… а я, пожалуй, заглотну еще стакан вина.
   Мне самой в ту ночь не спалось. В голове теснились мысли, но силы были на исходе, и я бы заснула, если бы рядом не работала пила, сваливая дерево за деревом, лес за лесом. Чем глубже спал Эли, тем размеренней храпел, хотя, по правде, я ничего не имела против.
   Я лежала под простынями. Не совсем голая, но почти; мне было нечего скрывать от Элифалета. Я придвинулась ближе, так что ощущала тепло его кожи, дыхание с запахом фруктов. (Это были вишни со сливками, наш десерт.) О да, мускусный запах его кожи также проникал мне в ноздри. Потому что лежал он на спине, поверх постели, раскинув ноги и заведя за голову руки. Я притушила лампу, но подошла к окну и раздвинула занавески, впуская лунный свет, а то Эли светился сам по себе и…
   Его локоны, раскиданные по подушке, – как пролитые чернила. Волосы такие густые, что, казалось, они колышутся в потоке лунного света, как водоросли в воде. Зелень глаз была спрятана, конечно, за веками, но глазное яблоко подрагивало – Эли видел сны. Он погружался в сон все глубже, уже не страшно было, что разбудишь его, но я лежала тихо-тихо. Да, мне нужно было, чтобы он спал, потому что я хотела наблюдать.
   В гуще теней, у основания шеи, равномерно пульсировала жилка. Полосатая тень сбегала по груди и животу к темной ямке пупка. Подтянутый живот образовывал здесь впадину, ниже выпячивался слегка-слегка, чтобы вновь изогнуться вниз, туда, где на неровной поросли черных как смоль волос покоился половой признак. Половой признак, который напрягался и подрагивал. Я, конечно, улыбнулась. Мне представилось, как утром я буду дразнить Эли, расспрашивая, что ему снилось.
   Не скажу теперь, в какой момент на меня напала грусть. Помню только, что лежала на боку, наблюдала за Элифалетом, легко прослеживая пальцем то один, то другой изгиб, и тут по моей щеке косо побежала одна-единственная слеза и сорвалась вниз, на подушку. Почему? Меня печалило, что я не такой полноценный мужчина, как он? Я хотела быть им или иметь его. Однажды он побывал внутри меня. Хотела ли я, чтобы это повторилось? Или перемена обстоятельств воспламенила во мне желания? Владеть им?.. Завидовала ли я Герцогине или просто хотела знать, как она нашла этого юношу и привязала к себе? Было ли это колдовство? Или просто любовь?.. Спящий Эли отвлек мои мысли лишь ненадолго, а потом я вновь принялась горевать по Маме Венере. Задумалась о завтрашней печальной миссии. Вернулась к остывшему пеплу воспоминаний о Ричмонде… Селия, не уехала ли она из Флориды? О, слишком много вопросов. Слишком много истин. И эхо их, по прошествии многих лет, звучит с этой страницы, но с меня довольно, здесь я ставлю точку.

43
Затмение

   И будут знамения в солнце.
Евангелие от Луки 21:25

   Они убили ее во дворе. Били палками по окутанной вуалью голове. Оставили умирать под деревом, гнить среди паданцев. Там она пролежала два дня, потом ее нашла Розали; с тех пор бедная девочка начала чахнуть.
   …Кто были эти «они»? Чтобы ответить, я должна сперва вернуться на несколько месяцев назад, в один из дней зимы, а именно в двенадцатое февраля 1831 года.
   Зима выдалась злейшая из злых. Бедняки – а таких было множество – замерзали прямо на улице, где лежали, сбившись в кучки. Богачи посвятили самые суровые дни отдыху; они катались по льду замерзших рек, а на берегах их ждали наскоро сооруженные палатки, где продавали горячий пунш, жареную колбасу или сигары, десяток за цент. К югу снег не выпадал и реки не застывали, однако посевы погибли, и в этом чудился дурной знак; недаром, когда наступило затмение, многие – как городские жители, так и сельские – увидели в нем знамение предвещенного конца света. Жестокие зимние холода, неурожай, а теперь еще и солнце убежит с небес, встретится с луной и обратит ее в пепел.
   На пути затмения люди в своих темных дворах разглядывали небо через закопченные стекла, чтобы не повредить зрение. Домашняя птица, перепутав день с ночью, попряталась в курятниках. Вокруг не умолкали молитвы. А потом… потом все кончилось, и мир вроде бы не стал хуже. Солнце, правда, светило тускло, и тени обозначились резче. Так сплошь и рядом бывает летом при грозе. Жизнь продолжилась, солнце и луна сменяли друг друга в обычный черед.
   В тот день мы, ведьмы из Киприан-хауса, вернулись с крыши и отдали свои накидки и меха Саре. Некоторые ждали от этого события очень многого. Лидия Смэш и Герцогиня выставили на воздух бутылочки (что в них было, не знаю) в надежде, что необычная темнота умножит силу содержимого. Эжени, помнится, не пожелала наблюдать, как она выразилась, «отречение солнца» и весь день проспала. И разумеется, никто не боялся, кроме разве что Джен – она приняла всерьез устроенную Лил Осой игру в апокалипсис. В конечном счете затмение выродилось в дневной спектакль, театр теней, только крупного масштаба.
   Со временем, однако, мы узнали, что некий раб из Виргинии отнесся к потемневшим небесам иначе.
   Его звали Нат Тернер. В нем было больше от раба, чем от просвещенного человека. Одни считали его пророком, другие – негодяем, пропойцей, ложным мессией и убийцей.
   Тернер внушал порабощенным, что затмение – это знак свыше. Некие голоса, говорил он, повелевали ему восстать. Не сразу, а летом того же злополучного года. А точнее, в августе.
   Позднее я прочитала о восстании в газетах, но, признаюсь, в Киприан-хаусе и окрестностях было чем себя развлечь, и я не обратила на эту новость особого внимания. Я тогда готовилась уехать, мне было грустно и не хотелось умножать свои печали. Кроме того, сообщения поступали противоречивые. Так, в одной газете я прочитала, что бунтовщики перерезали глотки сотне белых, а в следующем выпуске того же издания было названо другое число погибших – восемьдесят с чем-то. Ясно было одно, что льется кровь. Белых убивали целыми семьями, начиная с отцов и кончая младенцами. В одной из школ бунтовщики зарезали учительницу и десять ее воспитанников (по другим сообщениям, двадцать), тела разрубили на части и свалили грудой посреди классной комнаты. Южные газеты намекали на случаи надругательства над белыми женщинами и девушками; преступление хуже убийства, думала я.
   Повторяю, я тут же выбросила бунт из головы, поскольку Ричмонда, как мне казалось, он никак не коснулся, ведь Иерусалим, вместе с Тернером, находился куда южнее. Я вернулась к своим делам, нисколько не опасаясь за Маму Венеру, а ведь к тому времени, когда я впервые прочитала про восстание Тернера, она была уже мертва, захлестнута потоком крови, омывшим его следы.
 
   Когда мы приехали в Ричмонд, Розали находилась в больнице. Я узнала, что она провела там уже несколько недель, не в том состоянии, чтобы вернуться в Дункан-Лодж, под опеку миссис Макензи.
   Я отправилась ее повидать, но мне не хотелось никому показываться на глаза – ни Розали, ни ее другим посетителям, будь то призраки или живые люди, и мы с Эли решили воспользоваться своей легендой: мы мистер и миссис Райан, прибыли морским путем из Канады. Далее, если нас прижмут, мы собирались выдать себя за приверженцев какой-нибудь церкви, явившихся с благотворительными целями посетить больных.
   – Квакеры? – предложил Эли. – Мне нравятся квакеры.
   – Хорошо, – согласилась я, когда мы подошли к дверям больницы. – Пусть квакеры. – Но тут же поправила себя: – Нет! Только не квакеры. – Мы шагнули в сумрачное помещение, где лежали больные. – Нас примут за аболиционистов, а этого не нужно, только не здесь.
   – Ну нет, – проговорил Эли, – не думаю.
   Мы не умолкали, потому что от волнения на нас напала болтливость. Между тем нам навстречу попалась заплаканная женщина лет скорее средних, хорошо сохранившаяся. Она запечатлелась в моей памяти как Макензи – приемная мать Розали или, возможно, тетка, – хотя я в этом не уверена. Женщина шагнула к окну (через закрытые ставни проникали полосами косые солнечные лучи) и отвернулась в тень, пряча слезы. Мы заметили это слишком поздно; Эли уже подошел к ней, поклонился и спросил о пациентке «по фамилии Макензи».
   Женщина бросила на нас странный взгляд.
   – А кто вы такие?..
   – Приверженцы правой веры, – ответила я, сдавливая писание, что было у меня в руках, словно надеялась выжать оттуда каплю-другую этой самой правой веры.
   На самом деле я держала «Найлсовский еженедельный справочник», приобретенный ради расписания почтовых карет; мы ведь собирались, покончив с делами (в чем они заключались, я до сих пор не могла бы точно сказать), в срочном порядке отбыть из Ричмонда. И мне ничего так не хотелось, как увидеть из окошка удаляющиеся городские окраины.
   От предполагаемой мисс Макензи, которая, отвечая на наши расспросы, овладела собой, мы узнали, что Розали находится за четвертой дверью. От самой Розали мы не узнали ничего, потому что ее накормили каким-то снотворным и она, бедняжка, лежала бесчувственным и хладным трупом.
   Попросить, чтобы ей рассказали о моем приходе, я не могла. Равно и оставить записку или еще что-нибудь. Записка бы слишком заинтересовала Эдгара, а безделушка или букет цветов неизвестно от кого только еще больше сбили бы Розали с толку. И мне ничего не.оставалось, как вместе с Эли покинуть палату и больницу, пропахшую болезнью и зельями, назначенными ее исцелять.
 
   Рассказывают, Тернера вновь посетили видения, но содержанием их, как всегда, была битва белых с черными. Они были окрашены кровью. Капли стекали по табачным листьям и стеблям кукурузы, просачивались в коробочки хлопка, кровью полнились рыболовецкие суда и речные воды становились красными. Небо оглашалось раскатами грома и среди бела дня заволакивалось тьмой. Потому-то Тернер и счел февральское затмение знаком, что пора исполнить свои планы. Устроить резню.
   Он был хорошо известен на юго-востоке Виргинии: то тут, то там его нанимали на работу и разрешали проповедовать. Он овладел умами многих и к концу августа собрал вокруг себя группу рабов, поклявшихся восстать с ним вместе. Согласно газетам, по Виргинии шныряли сотенные банды чернокожих, вооруженные винтовками и вилами. На самом деле, по-видимому, мятежников не насчитывалось и десятка, хотя штат населяло около полумиллиона рабов.
   В конце августа тридцать первого года они за несколько дней убили от шестидесяти до семидесяти виргинцев. До сентября восстание было подавлено; сам Тернер спрятался в пещере среди леса. В последние октябрьские дни, когда я побывала в Ричмонде, его как раз нашли; произошло это, по-видимому, накануне Дня всех святых или чуть раньше. Далее его допросили с пристрастием, осудили, повесили и тело разрубили на части; легенда утверждала, что с него содрали кожу, тело изжарили на огне, кости размололи, порошок зашили в мешочки и продавали как сувенир.
   В последующие месяцы все только и говорили о его «Признании», записанном на потребу дня и проданном неким Греем, Томасом Греем. Разошлось оно, надо сказать, быстро, белым людям было любопытно узнать, что там. Из «Признания» стало понятно, что, вопреки прежним представлениям, мятежники не были беглыми рабами. И не были агитаторами, которых подтолкнули к кровопролитию слуги дьявола, аболиционисты. Нет, это были рабы, «неблагодарные» рабы. И это было поистине дурное предвестие, говорившее о том, что зыбкий фундамент рабства пришел в движение. Виргинцы опасались, что, если ничего не предпринять, их тоже ждет кровавый конец. Расплата.
   Собирались толпы, называвшие себя милицией, и выступали в конный поход. Это были добровольцы, белая шваль, и требовали они большего, чем око за око. В Норфолке им досталась голова генерала Нелсона – присвоенное ему звание должно было убедить общество в том, что уничтожена чуть ли не армия бунтовщиков. Другие приверженцы Тернера, как истинные, так и весьма относительные, были после пыток повешены в сентябре. Казни множились, трезвые головы из числа белых старались остановить вешателей. От этого стало только хуже; опасаясь, что произволу вскоре будет положен конец, ополченцы заторопились.
   Снова полетели головы. Посаженные на шесты вдоль дорог, они должны были служить предостережением для тех черных, кто подумывал о восстании. Мне и самой случилось их видеть. Я тогда добиралась по суше до Ричмонда, чтобы самой узнать, кто, где и при каких обстоятельствах убил Маму Венеру. Почему – я уже знала.
   В Ричмонд мы прибыли в три часа ночи, каретой из Норфолка.
   По сторонам дороги нам встретилось шесть немых голов, высушенных на солнце. Их вплотную облепляли вороны, которые, однако, при нашем приближении взлетели. Четыре головы были выставлены вблизи Норфолка, две – ближе к Петербургу. При виде двух последних один из наших попутчиков захлопал в ладоши. Это был человек с длинным лошадиным лицом, хоть надевай уздечку. Его жена, в пятнистом черно-белом платье, пока супруг разглагольствовал, не открывала рта, что усиливало ее сходство с коровой. Я мысленно спросила себя, не состоялось ли их знакомство на пастбище.
   Разумеется, сосед обращался не ко мне, а к Элифалету. Мне ничто не мешало сидеть молча и размышлять о некоторых аспектах Ремесла; и вскоре мне пришло желание сломать силой воли присоску, на которой держалась вставная челюсть болтуна – когда передние зубы свалятся ему на колени, он небось примолкнет. Но Элифалет избавил меня от этого, ответив соседу в истинно американской манере: он плюнул. Плевок, размером в половину десятидолларовой монеты, шлепнулся у самого копыта соседки, и Эли, изображая деревенского невежу, поднес два пальца ко лбу, к отсутствующей шляпе, и пробормотал: «Мэм». Поскольку на коленях Эли покоилось два квадратных кулака, протестов не последовало. Женщина растерла плевок подошвой, тем ставя точку в происшествии.
   Дальше мы ехали молча, карета покачивалась, сбоку катила воды река.
   В Балтиморе и Норфолке я искала газеты, но смогла добыть только одну: «Военная и военно-морская хроника». Новостей о Тернере там нашлось не много. Тогда думали, что он прячется на Черном болоте, где, как было известно, беглые рабы укрывались неделями, месяцами, даже годами; пищей им служили лягушки, змеи, водяные черепахи и прочее подобное. В газете не было ничего про восстание в Ричмонде. Про милицию – тоже.
   Разгуливать по ричмондским улицам мне не хотелось, и я придумала, как нам разузнать все, что нужно, держась при этом в тени.
   Побывав у Розали, мы направились на Маркет-сквер (не без радости я оглядела там головешки, оставшиеся от темницы Селии, – волей судьбы и случая она сгорела дотла) и в читальный зал, который заметила прежде у «Таверны Баулера». Там нам с Эли выдали подборку газет за последние три месяца, расположенную в хронологическом порядке. Саваннская «Джорджиан». «Нью-Орлеанская пчела». Ки-уэстская «Инкуайрер». Новостей о виргинской милиции не было нигде. С местной прессой нам повезло больше: в ричмондской «Конститьюшнл уиг» Эли прочитал о свободной черной женщине – «ужасной негритянке, пособнице бунтовщиков», – которую милиция «усмирила». В заметке (объявление среди других, суливших награду за Тернера) говорилось далее, что негритянка воспротивилась Справедливому Возмездию.
 
   Справедливое Возмездие явилось после наступления сумерек. В лице пяти белых мужчин и мальчика, вооруженных дубинами и ножами.
   Я их видела. Вызвала колдовством эту сцену, когда позднее получила возможность обратить ясновидение назад, в прошлое. Я не сомневалась, что ни одна газета не скажет правды о смерти Мамы, и потому мне ничего не остается, как только вызвать сон и посмотреть самой.