Конец Великой Римской империи здесь, над Россией, вспоминался часто. Там события развивались взрывоподобно. Гигантское и вроде бы совершенно несокрушимое государственное образование вдруг исчезло с исторической арены, распавшись на куски. А затем образовавшийся вакуум начал стремительно всасывать близкие и дальние племена, народы, верования и заблуждения.
   И впрямь, история любит повторяться. Но если о тайных "лекарях" древних времен мало что известно, то про агонию Российской империи, доживавшей под нелепой аббревиатурой СССР Инспектор знал почти все. И когда она началась, и кто "лечил" больную, и как ее в конце концов залечили окончательно.
   Впрочем, есть ли полная уверенность, что окончательно? Великое обладает мистической способностью прорастать в поколениях. Древний Рим, сам не будучи ни единым, ни стабильным, каким-то чудным образом сотворил веру в возможность государственного единства и стабильности. Сколько коронованных и некоронованных голов разбились потом об эти миражи, оказавшиеся твердью.
   А Российская империя с ее идеалами всепрощения и справедливости, со всем тем, что так неожиданно проросло даже на каменистой почве большевизма, еще долго будет казаться людям сказочной Синегорией. Сколько горячих голов кинутся на зов этой сказки! И едва ли стоит сомневаться, что немало их даже сегодня, когда еще не выветрилось зловоние от болячек прошлого. А сколько появится новых, если засветится тайна тайн. О том, как свои и чужие "лекари" поили больную отравой вместо лекарств.
   Да, контроль над бывшим сильным и неподступным гигантом обеспечен вроде бы полный. Вот ведь летит "Боинг", не пряча своих радиолокационных и прочих щупалец. И все же стоит ли успокаиваться? Кто может сказать, какая очередная капля способна нарушить зыбкое равновесие? Законы природы, как видно, и впрямь одинаковы - для отдельного человека, целого общества, даже для космоса. Центробежность по каким-то причинам сменяется центростремительностью. Вся Вселенная, говорят, то разбегается, то сбегается. Европа, веками раздираемая межплеменными противоречиями, вдруг возмечтала об Общем доме. Почему же Россия будет исключением? Разбегутся народы под свист авантюристов - мечтателей о президентстве, помаются в своих одиночках и начнут ломать понастроенные вгорячах изгороди. Это будет даже скорей, чем где-либо, поскольку памятен пример. Что ни говори, а пресловутая дружба народов была реальностью.
   Не-ет, надо смотреть правде в глаза: центростремительные тенденции в России будут расти, и, стало быть, надо ожидать сопротивления тому, что сейчас происходит. Лидеры? В лидерах недостатка не бывает, если складываются подходящие условия. Стало быть, задача состоит в том, чтобы не дать сложиться этим условиям, не позволить развеяться мифу о том, что русские будто бы сами довели себя до ручки...
   Зарево вечерней зари, подсвечивавшее горизонт, не угасая, сползало к северу. Еще пара часов, и заря снова начнет разгораться, но уже впереди, на северо-востоке, и возникнет иллюзия, что самолет летит назад.
   - Все просто и ясно. Для тех, кто знает, - вслух произнес Инспектор, откидываясь в кресле и снова погружаясь в свои мысли.
   Мифы! Что может быть обманчивее и... реальнее? Взять тот же миф о ракетно-ядерной угрозе. Когда-то был паритет на уровне десятков ракет, потом сотен. А при либерале Джоне Кеннеди - скачок: решено было поставить на дежурство тысячу межконтинентальных ракет. Знали, что русские начнут догонять и... надорвутся. Что, собственно, и требовалось. Не его, Инспектора, дело решать, как и каким оружием добиваться победы. Но лично ему милее хитромудрые способы, оставляющие противника в дураках. Вон ведь как красиво получилось с Россией. Полная иллюзия, что русские сами подняли руки и пошли за Америкой. Как слепые...
   И опять беспокоящая мысль: надолго ли слепые? Вдруг да прозреют?
   Инспектор шевельнул рукой, подозвал стюарда.
   - Что с этим досье?
   Стюард шагнул к столу, уставленному телефонами, быстро набрал код, подал трубку Инспектору. В трубке хрипел, как всегда сердитый, голос начальника спецслужбы.
   - Досье нашли?
   - Ищем. - Голос начальника спецслужбы помягчел.
   - Когда?
   Инспектор спрашивал односложно. Привык, что его все понимают с полуслова.
   - Трудно сказать.
   - Русские тоже ищут?
   - Пытаются. Но у них ничего не выйдет. Одного, весьма активного, мы ликвидировали, другого уже прихватили.
   - Они знают, где искать?
   - Возможно. Но мы им помешаем.
   - Зачем?
   Начальник спецслужбы промолчал. Слышно было, как он дышит там, на другом конце земного шара, будто сидит рядом.
   - Меня не интересуют эти бывшие гэбисты, как и все русские вообще. Мне нужно досье. Если мы не можем его разыскать, пусть это сделают они. Вы меня поняли?
   И опять хриплый голос в трубке не отозвался. Инспектор позволил себе улыбнуться. Это же так просто было сообразить. Поистине, служебное рвение лишает разума. А может, нарочно молчит, дает Инспектору возможность покрасоваться своей проницательностью.
   И он не отказал себе в этом удовольствии.
   - Не мешайте им. Не исключено, что у них есть каналы, нам неизвестные. Разве вы уверены, что мы все контролируем?
   - Говорят, даже Господь Бог иногда сомневается.
   - Это хорошо, что вы не теряете чувства юмора.
   Инспектор бросил трубку на стол и резко поднялся. Попытка телефонного собеседника пошутить ему не понравилась. И не понравилось то, что он не сдержал своего недовольства. Пришлось сделать вид, что встал по своим надобностям. Он еще глянул в иллюминатор на обгонявшую самолет зарю, потянулся и направился в туалет.
   11
   Подлая собачонка лаяла непрерывно, визгливо, нудно.
   - Сонька, отстань от человека!
   Голос тонкий, со старческим дребезгом.
   - Что за мода к мужчинам приставать. Которые лежат.
   Старик хмыкнул, довольный собой, - юморист.
   С трудом открыв глаза, Мурзин увидел лысый шар головы и за ним густо-синее утреннее небо. Еще не встав, он понял, что лежит на скамье в каком-то сквере. Попытался вспомнить, как он сюда попал, и ничего у него не получилось. Голова будто ватой была набита, ватой с гвоздями, - попытка думать отозвалась острой болью.
   Близко, за деревьями, крикливо зачастила автомобильная охранная сигнализация, и Мурзин вспомнил, что ехал в машине.
   - А где... синий..."Москвич"? - с трудом выговорил он, опуская ноги на землю и отваливаясь к спинке скамьи.
   - Как где? - охотно отозвался старик. - Перед тобой. Нынче все москвичи, считай, дошли до посинения.
   - Это что - Москва?
   - Однако, молодой человек!..
   Молодым его давно не называли, лет этак десять или больше, и Мурзин засмеялся. И сморщился от нового приступа головной боли.
   - Как я... сюда попал?..
   - Ты меня спрашиваешь? Могу ответить только по-булгаковски: брошен сюда гипнозом Воланда.
   - Наверно, так и есть.
   - Опохмелки у меня нету. Так что полечить нечем, виноват.
   - Да не пил я, честное слово. А голова трещит.
   - Анальгинчик могу дать.
   Он сел рядом, принялся рыться в карманах, и собачонка, маленькая, лохматая, сердито следила за каждым его движением.
   Таблетка немного помогла: в голове начало проясняться. Вспомнился весь вчерашний день, вплоть до того момента, как он сел в машину, взял сигарету и потянулся к огню зажигалки. А дальше - отрезало.
   - Не обокрали? Проверь в карманах-то.
   Мурзин достал бумажник. Все было цело, даже деньги. Недоставало лишь одной пятидесятитысячной, той самой, что он приготовил в уплату за дорогу. Честные люди попались, взяли только свое.
   - Где это мы?
   Мурзин огляделся. Сквер неухоженный, скорее, лесопарк. Вдали, за деревьями, ослепительно белые на утреннем солнце дома. По другую сторону дорога: близко машины шумят.
   - Гольяново. Лосиный остров. Слыхал о таком?
   - А-а, понятно, - сказал Мурзин, ничего, впрочем, не поняв. Совсем не по пути было Гольяново. Волоколамка, по которой ехали, - с другой стороны Москвы.
   Этот район Мурзин знал: от Гольяново до Фрязина - прямая дорога по Щелковскому шоссе, и они с Серегой Новиковым как-то останавливались тут, в лесопарке. Неподалеку был автовокзал, с которого он прошлый раз, если бы не та стычка в лесу возле Измайловского метро, собирался ехать к Сереге.
   Он шел к домам, не оборачиваясь, чувствуя, что старик ревниво следит за ним. Шел и рылся в карманах, боясь, что не окажется телефонного жетона. Раньше просто было: двушка всегда найдется, а не найдется, так кто-нибудь даст. Теперь никто не даст, потому что мало кто эти дорогие жетоны покупает. Памятуя о такой сложности позвонить куда-нибудь с случае нужды, Мурзин покупал жетоны при каждом удобном случае и рассовывал по карманам. На всякий случай.
   И он отыскал в кармане этот невесомый пластмассовый кружочек. И телефонную будку нашел сразу, совершенно исправную, чему весьма удивился: и в центре-то Москвы таксофоны через один изуродованы.
   Кондратьев поднял трубку сразу, будто ждал звонка.
   - Это я, - сказал Мурзин, не поздоровавшись. - Вы меня слышите?
   - Да.
   - Этот человек уезжает сегодня. Вы понимаете?
   - Да. Где вы находитесь?
   - Недалеко от Щелковского метро. Рядом автовокзал...
   - Я сейчас приеду...
   Мурзин пожал плечами и вышел из телефонной будки. Оставалось только удивляться проницательности Кондратьева. Ничего ведь не сказал ему, а он все понял. Что это - профессионализм? Или он что-то такое знает?..
   Несмотря на ранний час автовокзал гудел как улей. Торговали бесчисленные ларьки, кричало радио, гоношились мешочники, называемые нынче "челноками". В этой круговерти нелегко было отыскать даже и хорошо знакомого человека.
   Быстренько проглотив пару сосисок, засунутых в какой-то пресный блин под иноземным названием, и выпив стакан теплой бурды, называемой тоже по-иноземному - пепси, Мурзин вышел на улицу, разобрался в стоянках автомашин, определил наиболее вероятное место, куда должен подъехать Кондратьев, и, устроившись неподалеку в тенечке, стал ждать. Голова все еще болела, и не отпускала резь в глазах, когда смотрел на свет. Хотелось лечь, отключиться хоть на минуту. Но ничего не оставалось, как стоять, поскольку сесть все равно было не на что.
   И все же он прозевал. Кондратьев возник внезапно откуда-то сбоку этаким незнакомым парнем, одетым в серый спортивный костюм, не останавливаясь и не поднимая глаз, поздоровался. И только тут Мурзин разглядел знакомый шрам на его щеке.
   Через минуту они сидели в душной машине, и Мурзин рассказывал о своих приключениях.
   Выбравшись на шумное Щелковское шоссе, "жигуль" пересек по невысокому мосту окружную магистраль и, набирая скорость, помчался по довольно свободной дороге.
   - Во Фрязино, - коротко прокомментировал Кондратьев. - Дорогу я знаю.
   Мурзин молчал. Неприятно задевало безучастие к его личной судьбе. Говорил ведь о версии следователя, о большой вероятности угодить в следственную тюрьму, а в ответ хоть бы искринка сочувствия. Неужели подозревает как и следователь? Чего же тогда возится с ним, доверяет?..
   - Надо найти Маковецкого, - сказал Кондратьев сухим приказным тоном.
   - В Одессе он, должен приехать.
   - В Одессе его нет.
   - Дочь там.
   - И дочери тоже нет. Она в круизе по Средиземному морю. С мужем.
   - Свадебное путешествие?
   - Свадьба была еще весной.
   - А Маковецкий говорил... - Будто холодным ветром подуло, и опять заболела голова. - Почему же он тогда уехал? Струсил?
   - Это еще хорошо бы.
   - Не-ет! - Мурзин даже замахал руками. - Подозревать Маковецкого - все равно, что меня подозревать. Я же его знаю, учились вместе...
   - Многие, с кем мы учились, оказались не теми.
   - Да, но Маковецкий!..
   Кондратьев грубо выругался, даже тормознул, хотя потребности в этом не было никакой.
   - Государство просрали. Думаете, почему?
   - Почему? - машинально спросил Мурзин.
   - Потому что слишком верили.
   - Всех-то подозревать нельзя...
   - Мы обязаны были оберегать целостность государства, невзирая на лица. А мы смотрели в рот лысым недоумкам со Старой площади, пуще всего боясь не вписаться в их демагогию. Мы не выполнили свой долг. Мы оказались приспособленцами, тянулись перед начальниками. А они нас предали!..
   - Да, но Маковецкий!.. Тогда и я...
   - Нет! За вас ручался Миронов.
   Снова было долгое молчание. С широкого шоссе свернули влево, на более узкую дорогу, ведущую через чистый сосновый лес. Затем потянулись картофельные поля, перемежаемые песчаными проплешинами, хаотичные россыпи разномастных дачных домиков, неухоженные пригородные пустыри.
   - Миронов тоже говорил о предательстве. В ту ночь.
   - Я знаю. Он должен был с вами говорить об этом.
   - А я говорил, что предателей надо не отслеживать, а отстреливать.
   Кондратьев заинтересованно глянул на Мурзина и промолчал.
   - Ну, достанем мы эти документы. Что дальше?
   - Опубликуем.
   - Этого мало. Переорут ведь. У них радио, телевидение.
   - А кто сказал, что этим все ограничится?
   - Тогда нас, таких гэбистов, должно быть много.
   - А кто сказал, что нас мало? И не только гэбистов.
   - Тогда должна быть организация.
   - А кто сказал, что ее нет?
   Теперь заинтересованно посмотрел Мурзин на Кондратьева.
   - Федор Петрович, я не новичок в таких делах. Я понимаю: если со мной так говорят, значит...
   - Правильно понимаете. Рекомендация Миронова кое-что значит. Маковецкого он только хвалил, а за вас ручался.
   - Все-таки меня беспокоит эта их версия о моей причастности. Больно круто взялись. Слежка, СИЗО...
   - Слежка - это верняком не милиция. Тут что-то иное. Будем разбираться.
   - Я разберусь.
   - Нет, вы отправляйтесь к себе, в Луговое. Мы сами проверим.
   Скоро они въехали в многоэтажное Фрязино, застроенное добротными краснокирпичными домами. Остановились на площади, где было полно машин.
   - Значит, так, вы идите...
   - Пойдемте вместе, Федор Петрович. Позавтракаем у Новикова.
   - Вы идите, - повторил Кондратьев. - Мне нужно съездить в одно место. Встретимся здесь через час.
   12
   До Гребневских храмов было рукой подать. Проехать город, пересечь по низкому мосту ленивую речушку Любосеевку, свернуть направо. Еще километр через деревню Гребнево, и вот они, белые арочные ворота, врезанные в каменную церковную ограду.
   В стороне, на широком, как стадион, зеленом поле бегали ребятишки и двое взрослых, раздетых до пояса. В одном из них Кондратьев узнал настоятеля храмов отца Сергия. Черная бородка его резко контрастировала с бледной кожей. Отец Сергий, годящийся Кондратьеву в сыновья, гонял свое многочисленное семейство с помощью детского полосатого мяча. Жена его, матушка Ирина, маленькая, казавшаяся не старше своего долговязого первенца, стояла в стороне, покачивая коляску, и, похоже, снова была беременна.
   Оставив машину у ворот, Кондратьев вошел в церковный двор, обошел храм по тропе, желтевшей в чистой зелени травы, и сел на скамью, серую от времени, мягкую. Пространство за храмом заполняли высоченные колонны старых лип и кленов, здесь было в меру тенисто, в меру солнечно, и очень тихо.
   Кондратьев не считал себя верующим, хотя, как многие русские люди, всегда ощущал зависимость от чего-то высшего, неподвластного уму, обожаемого. И он не удивился, когда однажды именно здесь, возле церкви, избавился от тяжелейшей душевной смуты.
   Теперь он мог, не травя душу, вспоминать обо всем этом, связывая в единую цепочку факты и события, приведшие к кровавой развязке на загородном шоссе. Теперь он был рассудителен и спокоен. А бывало... О, бывало такое, что всерьез подумывал о психиатре.
   Это была ненависть. Порой она захлестывала волной безрассудной ярости. Откуда это в нем, он и сам не знал, думал - таким родился. Хотя помнил за собой совсем другое.
   Когда Ленька, по кличке Вдова, потому что фамилия - Вдовин, шмякал лягушек об стенку, он, Федька Кондрашка, только бледнел и кидать отказывался.
   Это позднее, когда все вокруг писали и говорили о верности комсомольским заветам, он любил повторять фразу Тараса Бульбы, вычитанную бог знает когда: "Нет уз святее товарищества". Вот там, наверное, и надо искать корни ослепляющего чувства ненависти, охватывавшего его всякий раз, когда слышал об очередном предательстве.
   Он был убежден: нет ничего хуже предательства. Собаку бездомную можно пожалеть, даже зверя дикого, но предатель - это грязный перевертыш, мерзкая тварь, которую без какого-либо сострадания надо уничтожать. Предатель не имеет права жить.
   Таковым давно уже стало жизненное кредо Федора Кондратьева. Сперва он думал, что кредо это - абстракция, нечто чисто теоретическое. Но видно, и впрямь для понимания нужно олицетворение.
   Встретился на его жизненном пути красавчик Мишенька Гордин, душа-человек, любимец женщин. Было это в Дании, в советской колонии, где они вместе работали. Откуда Мишенька вылупился и как полз по тихим коридорам Лубянки, Федору знать не полагалось. Знал только анкетное: сын собственных высокосидящих родителей, обеспокоенных неопределенным будущим, выпускник МГИМО, отбывание сроков в нескольких, неизвестно каких, резидентурах.
   В Данию Миша Гордин прибыл как заместитель резидента, то есть, его, Федора Кондратьева. Жили они, не тужили, занимались спортом, бегали по утрам, ездили на рыбалку и, конечно, выполняли поручения Центра, стараясь при этом не слишком высовываться из теплого болота совколонии.
   А Копенгаген разворачивал перед скромными совслужащими сказочные возможности, - имей деньги и будет тебе сплошной праздник и никаких буден.
   Раскованно жили, спорили обо всем в застольях, даже и о политике. Как, впрочем, и вся страна, которую называли Родиной.
   - ...Поделили общество на чистых и нечистых, вроде как построили и велели рассчитаться по порядку номеров. А затем: вторые-пятые-десятые выйти из строя! В расход. Ополовинили, а сказка о счастливом равенстве не получалась. Убрали первых, вторых, третьих. Остались одни нули. Покой? Тишь да благодать? Но ведь и нули потенциально опасны. Вдруг да выскочит перед ними какая уцелевшая единичка?.. Не-ет, общество нельзя делить ни на какие части. Это - кипящая самотворящаяся масса, в которой части меняются местами. Был, скажем, крестьянин ничем, стал всем, а потом снова ничем. Был Троцкий ничем, стал всем и опять - ничем. В точности и Сталин. Пели: мы рождены, чтоб сказку сделать былью. А наделали Шариковых. Помнишь "Собачье сердце" Булгакова?..
   Так однажды говорил Мишенька в момент, когда Федор вправе был хохмить: "Миха - под мухой". Было это на зеленом лугу у тихой речки, где рыба сама на берег выпрыгивала.
   И Федор тоже говорил.
   - Это точно, - говорил он, все сказанное понимая по-своему. - Только не Шариковы, а Швондеры - первые мерзавцы. Это утверждал сам Булгаков. Помнишь, как там? "Швондер и есть самый главный дурак. Он не понимает, что Шариков для него более грозная опасность, чем для меня. Ну сейчас он всячески пытается натравить его на меня, не соображая, что если кто-нибудь, в свою очередь, натравит Шарикова на самого Швондера, то от него останутся только рожки да ножки". И ведь что самое любопытное: написано это Булгаковым в 1925 году. А в 1937-м что стало со Швондерами, уверовавшими, что их воспитанники, выродки Шариковы, уже сделали свое дело - разрушили Россию, ее традиции, обычаи, храмы? Пророк Булгаков, право слово, пророк, за двенадцать лет предсказал...
   Оба они тогда были более чем навеселе, оба говорили что думали, забыв об осторожности. А зря. Федор понял это, вскорости оказавшись в Москве. Позлился на доносчика, да простил: сам в этом клубке, знает права-обязанности каждого.
   А потом, после его отъезда, в тихой Дании случилось такое, за что прощения не бывает: попал под машину Костя Муравьев, известный Федору не просто как рядовой работник совколонии. Многое из того, за что приходили благодарности Центра, добывалось им, Костей, у которого почему-то была аллергия к сладостям заграничной жизни. Что он там раскопал, Федор так и не узнал, только, должно быть, очень для кого-то опасное, если его моментально убрали. И сделал это добрейший Мишенька, который тут же и слинял, растворился в рекламных сияниях западных просторов.
   Но Лубянка уже цепенела от змеиных шипений перестраивающейся прессы и скоро забыла о Мишеньке Гордине. Одним предателем больше, одним меньше. А Федор не забыл.
   И вот уже в наше светлое время он встретил Мишеньку в самом центре Москвы, где с одной стороны топорщит перья лепнины знаменитый Моссовет, а с другой презрительно поблескивает моноклями тонированных окон не менее знаменитый "Мост-банк".
   Да, времена меняются. Прежде предатели рыли мерзлую тундру, теперь их холеные ручки считают банкноты. Может быть, кое-кому такое кажется естественным: новые времена - новые нравы. Но не Федору Кондратьеву. И тогда же, стоя под благословляющей дланью Юрия Долгорукого, он приговорил Гордина к высшей мере наказания. Приговорил своим судом, беспощадным и окончательным.
   Ему понадобилось две недели. Были "объятия старых друзей", были попойки в соседнем ресторане "Арагви", поездки за город. Федор терпел и ждал, ждал и терпел. И дождался.
   Было сложное время противостояния властей. Колючая проволока еще не опутывала улиц Москвы, еще не выслеживали демонстрантов снайперы-провокаторы, а некоторые ушлые бизнесмены на всякий случай уже расползались по заграницам. Удирал и Мишенька Гордин, улетал транспортным самолетом с военного Чкаловского аэродрома. Федор напросился проводить. И Мишенька согласился. При условии, что он отгонит машину обратно.
   Был конец лета, леса редели, пыльная листва меняла окраску. На пустынной дороге Федор остановил машину, чтобы на минуту сбегать в кусты. И вышел, оставив на сиденье свой кейс. Отбежав за деревья, лег в траву и нажал кнопку. Взрыв был такой, что его оглушило, и он какое-то время пролежал без сознания. Очнувшись, ушел в лес.
   Так, лесами, он и вышел к Гребневу. Было пустынно и тихо на церковном дворе. Как сейчас. И он сел на эту скамью, чтобы прийти в себя.
   В кровавых разборках той осени потонуло дело о взрыве на дороге. А он той же осенью, когда душевная смута взяла за горло, вновь приехал сюда, в Гребнево. И вновь нашел облегчение...
   Теперь ему казалось, что, не будь этих храмов, этой церковной тишины, до сих пор носить бы ему в себе болезненную вибрацию, от которой впору было сойти с ума.
   Федор не слышал шагов, но внезапно почувствовал, что кто-то подошел к нему и стоит рядом.
   Это был отец Сергий в своем не единожды стиранном коричневом подряснике, свидетельствующем о принадлежности к белому, женатому, духовенству. В руках он держал ворох кленовых листьев, сразу напомнивших Федору огненный сноп того взрыва.
   - Церковь как раз то самое пристанище, где умиряется тревога сердца, усмиряются притязания рассудка и великий покой нисходит на разум. Так говорил отец Павел Флоренский. Хорошие слова. Вы согласны?
   Федор встал, церемонно поклонился.
   - А ведь я вас знаю, - сказал он. - Слышал на диспуте во Дворце культуры.
   - И я вас вижу здесь не впервые. Что-то гнетет?
   - Кого теперь не гнетет?
   - Расскажите, облегчите душу.
   - Не могу. Не имею права.
   - Тогда посидим, помолчим.
   Он опустился на край скамьи, принялся рассматривать кленовые листья. А Федор вспоминал тот странный диспут. На модную нынче сексуальную тему. Какой-то дергающийся балбес вещал со сцены о правомочности проституции. Ни больше, ни меньше.
   Зал реагировал по-разному. Уже торговали на улицах порнографическими изданиями, уже привычными стали постельно-натуральные сцены в фильмах, заполонивших телеэкран. Но стыд еще жил в людях, и мало кто осмеливался трясти прилюдно своими мокрыми штанами. А этот не стеснялся.
   - Проституция порождена самой природой человека. Удовлетворение половой потребности является необходимым условием для сохранения физического и психического здоровья...
   И еще что-то насчет того, что интимная жизнь человека - его личное дело и против такой постановки вопроса никто, дескать, не смеет возразить, поскольку право личности превыше всего.
   Ему возразил поп. Вышел на сцену представительный, молодой и со спокойствием, поразившим наэлектризованный зал, заговорил о преступной апологии блуда, об искусственно раздуваемых телесных потребностях, о внутреннем законе, называемом совестью, о том, что злоупотребление половым инстинктом есть нарушение закона природы, оскотинивающее человека, что проституция и семья несовместимы, а поскольку семья - основа общества, то общество во имя самоспасения обязано преследовать проституцию как антиобщественное, антибожеское явление, как страшный грех...
   Кондратьев слушал его тогда и вспоминал протестантских проповедников, на которых в свое время насмотрелся на Западе, не брезгующих ничем из того, что интересует прихожан. В отличие от православных священнослужителей, так часто отмахивающихся от греховных тем, - чур меня!
   - Вам, вероятно, приходилось бывать на Западе? - спросил он.
   - Приходилось. Я работал в Женеве во Всемирном совете церквей.
   - Чувствуется. Вы, стало быть, сторонник экуменизма?