Страница:
– Не счесть, сколько годов кроюсь в дебри, – заговорил покрытый шкурой. – Малым жив бывает человек. Воздух сладкий, ручей студеный, щекот птичий, дерева зеленые – все ему дается. А жаден он, ногу норовит на хребет другому упереть и кричит: "Мое!”
– А ты крепче стой за свое!
– Не глумись! За свое и пришел постоять. Мало злодеев, да все землю топчут. За них ли подымешь саблю?
– Не строгановской правды ищу, а правды войска моего.
– Одна на свете правда. Хрестьянская. Со злодеями сразись, с теми, кто хребет мужичий ломит, о живых душах кричит: "Мое!" Вот она и будет правда – святая, всем просторная, правда живота, не смертного тлена… Тогда Ермак сказал ему то, что когда-то Филимону Ноздре:
– От какой тесноты я ушел – ведаешь про то? Какого лиха хлебнул? Сколько батогов спину мою полосовали – считал ты? Рубцы от лямки щупал? Язвы соляные видел? С полночи на полдень вот этими ногами протопал. С заката до восхода. Светлый Дон оставил – темен он мне показался. Приволье матери широкой Волги не пожалел. Ты ли меня остановишь? Узок твой кафтан, боюсь, на плечи накину – по швам поползет.
– Народ, – ответил лесной человек, – как травяное поле. Выкоси его – отрастет. Выжги – зазеленеет. Нету переводу народу. Нету истребленья. Мир – он свое подымает. Нынче ли, завтра ли… А мимо его – пути нет, ты помни!
– Сильный смерти не трепещет, жизни по себе ищет. Крут мой путь. Горсть веду на целое царство. Приставай к нам, коли смел.
– Так, атаман, – покончил Афанасий Шешуков, вставая. – Твой путь – для горсти, а мой вселенский, да еще круче. Не белые воды, не соболиная казна – плаха на нем. Не знаю, перешагну ли. Да прямо на нее идти людское горе велит!
На реке груженные доверху казачьи суда не выдержали, стали тонуть. Ермак велел прибить с бортов широкие доски. Но и доски не помогли, и тогда выгрузили и оставили часть припасов, не трогая военного снаряда.
И вот – готово к походу казачье войско.
Под Ермаком атаманы: Кольцо, Михайлов, Гроза, Мещеряк и Пан. Под атаманами есаулы, выбранные из простых казаков. Есаулы знали грамоте и – когда надо – были за полковых писарей. Войско поверстано по сотням, в каждой – сотник, пятидесятники, десятники и знаменщик со знаменем.
За попа был старец-бродяга, Мелентий Нырков, ходил без черных риз, но знал исправно церковный круг и знатно варил кашу.
Были еще трубачи, зурначи, литаврщики и барабанщики.
Оружие войска: легкие пушечки, доспехи, сабли, копья, бердыши, тяжелые двухаршинные и семипядные пищали. Ружей все же не хватало на всех – у иных были луки.
Приехал на малое время Никита. Он показал вид, будто ничего не случилось. Деловито осведомился, всем ли довольны казаки. Сам осмотрел пушки и несколько доспехов, прищурясь, пересыпал из горсти в горсть муку. Потом сказал торжественно:
– Ну, вижу, удоволили вас. Ужину[20] наперед выдали. Чаю, не забудете того, когда общую нашу добычу дуванить станете. За прежние же вины словцо замолвим – строгановское слово не мимо перед царским слухом молвится.
Он кивнул писарям. У них уже были готовы кабалы на казаков за все – добром и недобром взятое. Что ни случалось, все умели Строгановы обернуть выгодой для себя: на том и возвысился строгановский дом.
Максим выступил вперед.
– Про вас говорят: ни в сон, ни в чох… А вы бы, разудалые, идучи на подвиг ратный, христианский, перед богом обеты положили… По обычаю, атаманы.
Он чуть приметно покривил губы. Божба разудалых показалась ему забавной.
Строгановские люди держали принесенные хоругви – дар вотчинников идущим на подвиг. Святители, угодники яркого, нового, пестрого, хрупкого письма – не похожие на смурых казачьих.
К этим хоругвям оборотился Ермак. Озорная мысль мелькнула в нем.
– Мелентий, – позвал он погодя. – А освяти ты, Мелентий, хоругви вот эти, дар нам… Строгановским, слышал, клялся я, а ты их по-нашему, по-казачьи, окрести!
Толпа, поняв, грохнула. Но он возвысил голос.
– Освяти их на жесточь, на бездомовность нашу. Пусть ведают одну крышу над головой: небеса. Освяти их на вихри и бури; чтоб от дождей не вымокли, чтоб вьюга не занесла. На стрелы каленые, на пищальный гром, на дым пороховой освяти. И чтоб всегда билось казачье сердце в груди того, кто понесет их, – так освяти!
Толпа казаков слушала в молчании. Все как один поскидали шапки.
Потом грянули литавры, забил барабан. Кинулись по стругам.
Всех отплывавших было счетом шестьсот пятьдесят четыре; много охочих строгановских людей пристали к войску.
Атаман Ермак поднес ко рту рог. На головном струге весла рванули воду.
Было 1 сентября 1581 года.
Всего прожили казаки у Строгановых два года и два месяца с днями.
Никита Григорьевич тотчас уехал в Кергедан.
И вовремя.
Едва стая стругов скрылась за поворотом реки и пропала из глаз камских людей, еще в крутых берегах отдавалась, затихая, стоголосая песня, как уже полетела весть по камской земле:
– Казаки ушли!
Как на крыльях неслась от села к селу, от починка к починку.
И тогда пелымский князь Кихек, стоявший наготове, спустился с гор с вогулами, татарами, остяками, вотяками и пермяками.
А в строгановских вотчинах поднялся черный люд.
Забили в набат на ветхих звонницах по погостам. Вешали приказчиков и дома их сжигали, чтоб и семени не осталось строгановских холуев. Как на праздник, в белых рубахах и в кумаче двинулись к острогам с косами, серпами, молотками и рогатинами, разбили колодки колодникам, выволокли на волю людей из смрадных земляных ям. Потом пошли расшибать варницы. И золоченые чешуйчатые кровли, причудливые, на Руси невиданные церкви, то о многих углах, то похожие на диковинные корабли, смотрели, озаренные багровым светом, как бушует народный гнев.
В окна строгановского дома на Чусовой были видны зарева и пламя пожаров. Максим Яковлевич не ложился спать. Раздраженно по кругу он обходил горницы. И в каждое окно светило зарево.
В комнате дяди перед темными ликами в серебряных окладах горели толстые свечи. На сбитой постели валялась шуба.
– Где челядь? – брюзгливо спросил больной Семен Аникиевич. – Почему темно во всем доме?
Он поднялся, сел у окна, зябко кутаясь.
– Челядь! Вылезут из щелей, как увидят, чья возьмет. Да братнина подмога спешит из Кергедана. Скачет, торопится – нас от лютой смерти избавить.
Максим насмешливо сжал губы, но левое веко его дернулось.
Окна закрыты наглухо, все же сквозь них донесся вопль толпы и затем тяжкие удары. Может быть, то били стволом дерева в тын Чусовского городка. – Пиши! – закричал Семен. – Пиши об окаянстве Никитином! Пиши, что он весь род Строгановых извести задумал. Челобитную государю пиши на собаку!
В башнях по углам сидели строгановские пищальники. Их было мало; жидко звучали выстрелы.
Сумрачный, суровый сновал в городе народ. Слушал удары в городской тын и только ждуще хмурил брови с мрачной усмешкой.
Вдруг истошный крик донесся из-за тына. Страшный, далекий тоскливый, смертный вопль.
Тихо, совсем тихо стало в городе. Недоуменно, настороженно вслушивались люди, еще не понимая.
Вмиг широкое, плещущее пламя взвилось в черное небо. Зловеще светло стало на городской площади. В тишине, сквозь крики, сквозь вой и грохот у стен, явственно послышалось смоляное шипенье и потрескивание гигантского костра.
– Братцы! Что же это?!
– Девок бьют! Баб! Братцы! Ребят жгут огнем!
– Женка моя… Сама осталась! С тремя малыми… Люди добрые, а-а!..
И грянул громкий голос:
– Что делаем? Русские мы? В оружейну избу!
Тотчас отозвалось:
– Оружье бери!
– К стрелецкому голове!
– Вар варить!
– Стучат. Ворота высаживают. – Не высадят!
Кто-то крикнул:
– К Максиму Яковлевичу! Пусть дает пики, топоры.
– В оружейну избу!
Колыхнулась, метнулась толпа. Иные бежали к башням на подмогу к стрельцам. Ядро же толпы быстро двинулось к стрелецкой избе. Во главе, без шапки, хромая и подергивая спиной, шел высокий человек. То был кузнец Артюшка Пороша, битый кнутом, потом брошенный в подземную тюрьму и пытанный по наговору тайного строгановского доглядчика.
Кихек подступил к Чердыни, очень удивив воеводу Елецкого, который никак не представлял себе, что ему придется воевать и что его позеленевшие пушки могут сгодиться на что-нибудь, кроме как на то, чтобы безвредно стоять на ветхих станках.
Воевода затворился в городе. А Кихек, нагнав страху на князя и простояв малое время, опустошил всю местность окрест и двинулся на юг. Он взял, разграбил и сжег Соликамск. Подступил к Кергедану, и очень ошибался Семен Аникиевич, торопясь послать в Москву челобитную о черных замыслах Никиты Григорьевича против строгановского дома.
Кихек не взял Кергедана. Далеко в горах устоял Сылвенский казачий городок. Но на четыреста верст край был разорен. Кихек все выжигал на своем пути, вырезал много людей.
И весь народ поднялся против вражеского нашествия.
Большая беда заслонила все остальные беды. Строгановские кабальные теми же косами и топорами, которыми убивали приказчиков, теперь косили и рубили отряды Кихека, подстерегая их в лесах, на скрытых тропах. Вместе со стрельцами грудью отражали нападения на городки.
И, захватив, что мог, Кихек ушел. Он торопливо скрылся в ту сторону, куда уплыли казаки.
На свое счастье он не догнал Ермака.
Когда, в декабре 1581 года, в Пермь приехали царские гонцы с грозными грамотами Елецкому и Строгановым, они увидели пустынную страну, обугленные срубы вымерших деревень, груды развалин, где ютились голодные, одичалые, кое-как прикрытые шкурами и рубищем люди.
Страшная память о нашествии Кихека жила в крае еще триста лет.
ПУТЬ ПТИЦЫ
– А ты крепче стой за свое!
– Не глумись! За свое и пришел постоять. Мало злодеев, да все землю топчут. За них ли подымешь саблю?
– Не строгановской правды ищу, а правды войска моего.
– Одна на свете правда. Хрестьянская. Со злодеями сразись, с теми, кто хребет мужичий ломит, о живых душах кричит: "Мое!" Вот она и будет правда – святая, всем просторная, правда живота, не смертного тлена… Тогда Ермак сказал ему то, что когда-то Филимону Ноздре:
– От какой тесноты я ушел – ведаешь про то? Какого лиха хлебнул? Сколько батогов спину мою полосовали – считал ты? Рубцы от лямки щупал? Язвы соляные видел? С полночи на полдень вот этими ногами протопал. С заката до восхода. Светлый Дон оставил – темен он мне показался. Приволье матери широкой Волги не пожалел. Ты ли меня остановишь? Узок твой кафтан, боюсь, на плечи накину – по швам поползет.
– Народ, – ответил лесной человек, – как травяное поле. Выкоси его – отрастет. Выжги – зазеленеет. Нету переводу народу. Нету истребленья. Мир – он свое подымает. Нынче ли, завтра ли… А мимо его – пути нет, ты помни!
– Сильный смерти не трепещет, жизни по себе ищет. Крут мой путь. Горсть веду на целое царство. Приставай к нам, коли смел.
– Так, атаман, – покончил Афанасий Шешуков, вставая. – Твой путь – для горсти, а мой вселенский, да еще круче. Не белые воды, не соболиная казна – плаха на нем. Не знаю, перешагну ли. Да прямо на нее идти людское горе велит!
На реке груженные доверху казачьи суда не выдержали, стали тонуть. Ермак велел прибить с бортов широкие доски. Но и доски не помогли, и тогда выгрузили и оставили часть припасов, не трогая военного снаряда.
И вот – готово к походу казачье войско.
Под Ермаком атаманы: Кольцо, Михайлов, Гроза, Мещеряк и Пан. Под атаманами есаулы, выбранные из простых казаков. Есаулы знали грамоте и – когда надо – были за полковых писарей. Войско поверстано по сотням, в каждой – сотник, пятидесятники, десятники и знаменщик со знаменем.
За попа был старец-бродяга, Мелентий Нырков, ходил без черных риз, но знал исправно церковный круг и знатно варил кашу.
Были еще трубачи, зурначи, литаврщики и барабанщики.
Оружие войска: легкие пушечки, доспехи, сабли, копья, бердыши, тяжелые двухаршинные и семипядные пищали. Ружей все же не хватало на всех – у иных были луки.
Приехал на малое время Никита. Он показал вид, будто ничего не случилось. Деловито осведомился, всем ли довольны казаки. Сам осмотрел пушки и несколько доспехов, прищурясь, пересыпал из горсти в горсть муку. Потом сказал торжественно:
– Ну, вижу, удоволили вас. Ужину[20] наперед выдали. Чаю, не забудете того, когда общую нашу добычу дуванить станете. За прежние же вины словцо замолвим – строгановское слово не мимо перед царским слухом молвится.
Он кивнул писарям. У них уже были готовы кабалы на казаков за все – добром и недобром взятое. Что ни случалось, все умели Строгановы обернуть выгодой для себя: на том и возвысился строгановский дом.
Максим выступил вперед.
– Про вас говорят: ни в сон, ни в чох… А вы бы, разудалые, идучи на подвиг ратный, христианский, перед богом обеты положили… По обычаю, атаманы.
Он чуть приметно покривил губы. Божба разудалых показалась ему забавной.
Строгановские люди держали принесенные хоругви – дар вотчинников идущим на подвиг. Святители, угодники яркого, нового, пестрого, хрупкого письма – не похожие на смурых казачьих.
К этим хоругвям оборотился Ермак. Озорная мысль мелькнула в нем.
– Мелентий, – позвал он погодя. – А освяти ты, Мелентий, хоругви вот эти, дар нам… Строгановским, слышал, клялся я, а ты их по-нашему, по-казачьи, окрести!
Толпа, поняв, грохнула. Но он возвысил голос.
– Освяти их на жесточь, на бездомовность нашу. Пусть ведают одну крышу над головой: небеса. Освяти их на вихри и бури; чтоб от дождей не вымокли, чтоб вьюга не занесла. На стрелы каленые, на пищальный гром, на дым пороховой освяти. И чтоб всегда билось казачье сердце в груди того, кто понесет их, – так освяти!
Толпа казаков слушала в молчании. Все как один поскидали шапки.
Потом грянули литавры, забил барабан. Кинулись по стругам.
Всех отплывавших было счетом шестьсот пятьдесят четыре; много охочих строгановских людей пристали к войску.
Атаман Ермак поднес ко рту рог. На головном струге весла рванули воду.
Было 1 сентября 1581 года.
Всего прожили казаки у Строгановых два года и два месяца с днями.
Никита Григорьевич тотчас уехал в Кергедан.
И вовремя.
Едва стая стругов скрылась за поворотом реки и пропала из глаз камских людей, еще в крутых берегах отдавалась, затихая, стоголосая песня, как уже полетела весть по камской земле:
– Казаки ушли!
Как на крыльях неслась от села к селу, от починка к починку.
И тогда пелымский князь Кихек, стоявший наготове, спустился с гор с вогулами, татарами, остяками, вотяками и пермяками.
А в строгановских вотчинах поднялся черный люд.
Забили в набат на ветхих звонницах по погостам. Вешали приказчиков и дома их сжигали, чтоб и семени не осталось строгановских холуев. Как на праздник, в белых рубахах и в кумаче двинулись к острогам с косами, серпами, молотками и рогатинами, разбили колодки колодникам, выволокли на волю людей из смрадных земляных ям. Потом пошли расшибать варницы. И золоченые чешуйчатые кровли, причудливые, на Руси невиданные церкви, то о многих углах, то похожие на диковинные корабли, смотрели, озаренные багровым светом, как бушует народный гнев.
В окна строгановского дома на Чусовой были видны зарева и пламя пожаров. Максим Яковлевич не ложился спать. Раздраженно по кругу он обходил горницы. И в каждое окно светило зарево.
В комнате дяди перед темными ликами в серебряных окладах горели толстые свечи. На сбитой постели валялась шуба.
– Где челядь? – брюзгливо спросил больной Семен Аникиевич. – Почему темно во всем доме?
Он поднялся, сел у окна, зябко кутаясь.
– Челядь! Вылезут из щелей, как увидят, чья возьмет. Да братнина подмога спешит из Кергедана. Скачет, торопится – нас от лютой смерти избавить.
Максим насмешливо сжал губы, но левое веко его дернулось.
Окна закрыты наглухо, все же сквозь них донесся вопль толпы и затем тяжкие удары. Может быть, то били стволом дерева в тын Чусовского городка. – Пиши! – закричал Семен. – Пиши об окаянстве Никитином! Пиши, что он весь род Строгановых извести задумал. Челобитную государю пиши на собаку!
В башнях по углам сидели строгановские пищальники. Их было мало; жидко звучали выстрелы.
Сумрачный, суровый сновал в городе народ. Слушал удары в городской тын и только ждуще хмурил брови с мрачной усмешкой.
Вдруг истошный крик донесся из-за тына. Страшный, далекий тоскливый, смертный вопль.
Тихо, совсем тихо стало в городе. Недоуменно, настороженно вслушивались люди, еще не понимая.
Вмиг широкое, плещущее пламя взвилось в черное небо. Зловеще светло стало на городской площади. В тишине, сквозь крики, сквозь вой и грохот у стен, явственно послышалось смоляное шипенье и потрескивание гигантского костра.
– Братцы! Что же это?!
– Девок бьют! Баб! Братцы! Ребят жгут огнем!
– Женка моя… Сама осталась! С тремя малыми… Люди добрые, а-а!..
И грянул громкий голос:
– Что делаем? Русские мы? В оружейну избу!
Тотчас отозвалось:
– Оружье бери!
– К стрелецкому голове!
– Вар варить!
– Стучат. Ворота высаживают. – Не высадят!
Кто-то крикнул:
– К Максиму Яковлевичу! Пусть дает пики, топоры.
– В оружейну избу!
Колыхнулась, метнулась толпа. Иные бежали к башням на подмогу к стрельцам. Ядро же толпы быстро двинулось к стрелецкой избе. Во главе, без шапки, хромая и подергивая спиной, шел высокий человек. То был кузнец Артюшка Пороша, битый кнутом, потом брошенный в подземную тюрьму и пытанный по наговору тайного строгановского доглядчика.
Кихек подступил к Чердыни, очень удивив воеводу Елецкого, который никак не представлял себе, что ему придется воевать и что его позеленевшие пушки могут сгодиться на что-нибудь, кроме как на то, чтобы безвредно стоять на ветхих станках.
Воевода затворился в городе. А Кихек, нагнав страху на князя и простояв малое время, опустошил всю местность окрест и двинулся на юг. Он взял, разграбил и сжег Соликамск. Подступил к Кергедану, и очень ошибался Семен Аникиевич, торопясь послать в Москву челобитную о черных замыслах Никиты Григорьевича против строгановского дома.
Кихек не взял Кергедана. Далеко в горах устоял Сылвенский казачий городок. Но на четыреста верст край был разорен. Кихек все выжигал на своем пути, вырезал много людей.
И весь народ поднялся против вражеского нашествия.
Большая беда заслонила все остальные беды. Строгановские кабальные теми же косами и топорами, которыми убивали приказчиков, теперь косили и рубили отряды Кихека, подстерегая их в лесах, на скрытых тропах. Вместе со стрельцами грудью отражали нападения на городки.
И, захватив, что мог, Кихек ушел. Он торопливо скрылся в ту сторону, куда уплыли казаки.
На свое счастье он не догнал Ермака.
Когда, в декабре 1581 года, в Пермь приехали царские гонцы с грозными грамотами Елецкому и Строгановым, они увидели пустынную страну, обугленные срубы вымерших деревень, груды развалин, где ютились голодные, одичалые, кое-как прикрытые шкурами и рубищем люди.
Страшная память о нашествии Кихека жила в крае еще триста лет.
ПУТЬ ПТИЦЫ
Хан Кучум сидел двадцать пять лет на Сибирском юрте.
Три с половиной века стояло Сибирское царство.
В древние времена по великим рекам, на равнинах и по окраинам тайги жили племена земледельцев и охотников. Вблизи озера Зайсан бродило племя усунь. Дулгасцы рылись в горах Алтая, плавили руду в глиняных горшках, а золото возили караванами в Скифию. И греческие колонисты с берегов Понта Евксинского рассказывали Геродоту о муравьином народе – аримаспах, похищавших золото у грифов. Грифы стерегли его в далеких горах, где лютая стужа на восемь месяцев в году обращает почву в камень.
От Енисея до Оби с Иртышом жили, постепенно сливаясь друг с другом, народы диньлинь и хакасы. Они были рыжеволосы и голубоглазы, знали искусства и ремесла, разводили скот, а в степях и на таежных палах сеяли хлеб. И ученые хакасские купцы писали по-уйгурски письма купцам Китая. Эти письма они посылали с богатыми караванами, отправлявшимися в Китай по издревле проторенным путям.
Новые народы явились на Иртыше: жуань-жуани и гунну. Вскоре гунны потрясли мир, и затем земля забыла о них. А жуань-жуаньский хан в VI веке стал властителем Алтая.
Прошло еще шестьсот лет. Многочисленные городки стояли по Иртышу и на Алтае; два богатых города было в киргизских степях. Когда Чингиз-хан прошел через Азию с востока на запад, уже была известна какая-то страна Шибир. О горе Сюбвыр пели на Оби и Енисее.
А в зауральских лесах рассказывалась легенда об основании сибирского татарского царства.
Был народ сыбыр, некогда многочисленный, но мирный. Доныне будто бы остались от него курганы и городища. Когда ворвались татары в его землю, люди сыбыр вырыли ямы, вошли в них, подпилили столбы, державшие земляные крыши, и заживо похоронили себя. Нет больше ни людей сыбыр, ни татарского царства, но имя древнего народа, любившего свободу больше жизни, живет в названии великой страны.
Так рассказывает легенда.
Летописцы же говорят об этом иначе. Чингиз, вскоре после разорения Бухары, убил будто татарского князька Мамыка, а Мамыкина сына послал в дальний улус тайбугой собирать ясак с покоренных племен – вогулов и остяков. На крутом Красном Яру, при впадении Ишима в Иртыш, тайбуга поставил городок Кизыл-туру и окружил его тремя валами.
И от тайбугина рода пошли сибирские ханы. Народ узкоглазый, ловкий в обращении с конями, тугими луками, кривыми ножами и седельным арканом, на котором можно было волочить пленника и раба, – сохранил облик и обычаи татар-ногаев. Сибирские татары пили кобылье молоко, реки переплывали охотнее на коне, чем в лодке. На рослых светлоглазых казанских татар сибирские татары мало походили: те рано сели на землю, отяжелели, посмирнели, сея ячмень, торгуя козьими и конскими шкурами у великой реки Волги.
Тайбугин род правил среди смут и раздоров.
Из ногайских степей пришел Ибак и убил ишимского хана Мара. Но молодой Махмет, внук Мара отомстил за деда: он убил Ибака и, восстановив власть тайбугина рода, построил на Иртыше новую столицу – Кашлык, ту самую, которую русские летописцы звали городом Сибирью. Но города Тюмени, или, как раньше он звался, Чимги, на реке Туре, Махмет не покорил, и там основалось отдельное Тюменское ханство.
Произошло это в самом конце XV века.
Русские летописцы рассказывают еще, что при последних ханах и князьях тайбугина рода в Сибирском царстве стало замечаться много весьма странных и тревожных знамений. Над местом, где русские построили потом Тобольск, вдруг появился в воздухе город с церквами, и слышен был даже колокольный звон. Однажды летом вода в Иртыше и вся земля по берегам сделались красными, как кровь, а потом почернели. А мурза Девлет-бей, что жил в городишке Бицик-туре, недалеко от Кашлыка, ясно видел, как из утеса Алтын-Аргинак вылетели золотые и серебряные искры и с неба спустились огненные столбы.
Тогда, сообщают летописцы, братья-князья Едигер и бек Булат обратились к Грозному с просьбой принять Сибирское царство под свою высокую руку.
Впрочем, к этому времени пала Казань, вся западная равнина вплоть до Урала и югорские зауральские места на севере были уже русскими, а в ногайских степях поднимался на тайбугин род "шибанский царевич", – так что у обоих братьев и помимо вмешательства небес в судьбы татарского царства было достаточно поводов для обращения к московскому царю.
Из Москвы приехали счетчики. Они насчитали тридцать тысяч семьсот податных людей в Сибирском царстве. Едигер, старший брат, обещал платить царю Ивану дань соболями и белками; соболей тысячу в год и еще "дарожскую пошлину" – в пользу сборщика дани – "даруги".
Всего Едигер с братом успели доставить в Москву в 1556-1557 годах семьсот соболей, потом тысячу соболей, да сто соболей дарожской пошлины и еще шестьдесят девять соболей вместо белок. Но больше им ничего не пришлось платить.
Шибанский царевич отнял их царство и, как водилось, убил обоих братьев. Но корень тайбугина рода ему все же не удалось вырвать: беременная жена бека Булата бежала в Бухару и, укрывшись там в доме одного сеита, разрешилась от бремени сыном, названным Сеид-Ахматом или, проще, Сейдяком.
Шибанский царевич был хан Кучум, внук Ибака: внук снова отомстил за деда. Шибанским же царевичем Кучума называли потому, что он, следом за своим отцом Муртазой (который был недолгое время ханом в Астрахани, а может быть, всего только у какого-то из мелких кочевых племен), считал род свой славным, древним и происходящим от Шейбани, Батыева брата и сына Чингиз-ханова первенца Джучи.
Кучум был лихим наездником и смелым воином.
Он покорил Тюменское ханство. Ему подчинились все татарские волости и племена от Исети и Тобола до верховьев реки Омь и озера Чаны. И царство Кучума приняло форму груши, верхушка которой упиралась в тайгу на Иртыше, верстах в полутораста ниже устья Тобола, а широкая часть лежала на юге среди ногайских кочевий, в Барабинской степи.
Кучум перебил послов Грозного и перестал платить дань.
Вокруг царства-груши хоронились в лесах и тундрах княжества остяцкие и вогульские. Они были данниками Кучума.
Даже с самых низовьев Оби, с берегов Ледовитого океана, слали ему ясак. И власть сибирского хана переваливала временами через Уральский хребет, достигая Камы.
Никогда еще Сибирское царство не было таким обширным, как при хане Кучуме.
Кучум открыто казнил и велел тайно придушить непокорных и строптивых князьков и беков, а преданных ему одарил по примеру великих ханов, улусами и землями.
Двадцать пять лет правил Кучум царством, и была ему удача во всем.
Но хан одряхлел, темная вода застлала глаза: он почти ослеп. Ханское тело, изнеженное подушками, отвыкло от седла и вольного ветра. Одетый в пестрый халат, хан сиживал теперь целыми днями среди ковров и курений.
И подобно тому, как толпа слуг окружала хана, так и толпа городков окружала ханский город Кашлык, чтобы не подкрался к нему никакой враг. Был там городок, отданный мурзе Аттику, городок Карачи – ханского думчего; недалеко от устья Вагая – городок князя Бегиша. Ясаулу Алышаю было отдано для береженья узкое место на Тоболе. Возле Ишима собирал дань со своих владений мурза Чангул. Каждому дан кусок разодранного на клочья государства – лишь бы все вместе уберегли одного…
Гарем Кучума стал теперь многочисленнее, чем прежде. В нем были уже отбывшие свой женский срок старшие жены, с черными от табака зубами, сытые, розовые женщины средних лет и совсем девочки, которых отбирали среди рабынь. Их увешивали монетами и серебряными побрякушками, закармливали приторными клейкими сластями, и скоро, в душной праздности, эти полурабыни-полужены начинали оплывать желтоватым нездоровым жиром. Тогда их заменяли новыми.
Кучум верил (и табибы – врачи – поддерживали в нем эту уверенность), что юное дыхание должно молодить старческую кровь.
Женщины плясали для него, – и он привычно глядел, взор его почти не различал их, – и пели, перебирая струны, непонятные песни своей родины, которые они еще не успели забыть.
Полюбившимся ему он также дарил городки – из свиты городков-крепостей, толпившихся вокруг Кашлыка, на горе, которая называлась по-арабски Алафейской, то есть "Коронной".
Иногда хан садился в колымагу с пологом над ложем из ковров и подушек и ехал к какой-нибудь из жен в дареный городок – в Сузгун-туру, в Бицик-туру или в излюбленный свой Абалак.
Выходя от жен, он совершал омовение, слал скороходов к мурзам и муллам с повелением еще ревностнее нести в становища неверных Магометов коран – опору ханов, копье и щит державы.
Из Бухары в Сибирь явился шейх. Ему было открыто, что кости семи мучеников за веру покоятся в сибирской земле. Следом за шейхом явились многочисленные служители пророка – бухарские ахуны и абызы – и вместе с ними брат Кучума – Ахмет-Гирей.
Тогда многие татарские орды в страхе разбили болванов, приняли обрезание и закон Магометов. Но другие, жившие у кочевий Епанчи на реке Туре, в Лебауцких юртах по Иртышу, при устье Тары и в Барабе, говорили:
– Богов, сделанных нашими отцами, можно попросить отвести гром. И если боги будут глухи, им не надо давать пищи и жертвенной крови, пока голод и жажда не отворят их ушей. А пророк Магомет умер давно, и никто не знает верного о боге Аллахе. Зачем нам новая вера?
И тогда имамы, улемы, ахуны, абызы и муллы укрепили руку хана Кучума и брата его Ахмет-Гирея, и кровь упорствующих досыта напоила кости семи мучеников, что покоились у берегов Иртыша, как то увидел сквозь землю святой шейх.
Однажды Кучуму донесли, что на песчаном острове в устье Тобола в полдень явились два зверя: один, пришедший с Иртыша – большой белый волк, другой, пришедший с Тобола, – черная приземистая собака. И звери начали бороться, маленький одолел большого, а затем оба исчезли в воде.
Хан Кучум призвал толкователей корана и улемов, которые знали тайны и объясняли сны. Он спросил, что значат два зверя. И спрошенные ответили, что большой зверь означает хана, а малый – врага: он придет, свергнет хана и завоюет Сибирь.
Хан велел разорвать мудрецов лошадьми и с той поры потерял спокойствие.
Маленький черный пес! Откуда кинется он?
Угасший взор хана ласкал племянника, Махмет-Кула, богатыря. Со своими воинами из благородных родов – уланами – Махмет-Кул проносился по стране, по степям и чащобам, и вероломные лесные и болотные князьки снова, как псы, лизали руки старому хану. В Махмет-Куле чуял хан свою молодость и – кому ведомо сокрытое? – брызнувшую снова через много поколений страшную кровь родоначальника Чингиза.
Махмет-Кул сидел на корточках у ханских ног, бритоголовый, и сплевывал желтую табачную слюну. Рукоять его ножа блестела над коленом. Оборотясь к востоку, хан молился, чтобы Махмет-Кул грозою прошел по землям, истоптал конями и в дым развеял селения и по горячей золе проволок женщин-рабынь.
Враждебный мир окружал владения старого хана. Там, в безмолвном пространстве, откуда прилетели четыре ветра, хан мысленно отыскивал врага. Он обратил на запад свой умственный взор, но скоро отвел его. Сейчас он не боялся московского царя. Кони Махмет-Кула знали дорогу в Пермскую землю. Царского посла, ехавшего за данью, на аркане приволокли к хану. Воевода Афанасий Лыченцев бежал, потеряв пушки и порох.
С юга явится черный пес.
Там лежала Бухара, многоликая – город-раб, пресмыкающийся во прахе, город-господин, чья гордыня поднялась превыше звезд, вечный город, державший в дряхлых ладонях судьбы людей и народов, бесчисленных как песок…
Не тогда ли, когда Чингиз пришел в Бухару, было зачато сибирское ханство? И не в Бухаре ли на протяжении трех с половиной столетий рождались молнии, ударявшие по этому ханству? За бухарские степи укрывались беглые князья и беки во время раздоров в тайбугином роду. Из бухарских земель приходили те, кто оспаривал власть сибирских ханов.
И вот там, в Бухаре, сокрытый, возмужал последыш тайбугина рода князь Сейдяк.
Брат Ахмет-Гирей сидел рядом с Кучумом.
Может быть, потому Ахмет-Гирей остался здесь, что и он боялся Бухары, откуда вместе со святою верой шли ковры, сверкающие ткани, тайные яды и клинки, на которых кровь не оставляет следа. У него, у Ахмет-Гирея, в Бухаре тоже был мститель – князь Шигей, поклявшийся кровью свести некие старые счеты. И знал Ахмет-Гирей, что ничем иным и нельзя смыть того, что было.
Он взял в жены худенькую болезненную девочку, дочь Шигея. Он был сластолюбив. Она была почти ребенком. Она забавляла его три лунных месяца. Но червь точил ее, жалкая ее худоба и слезы прискучали Ахмет-Гирею. И он отдал ее своему рабу.
Он не жалел и не вспоминал о том. Но с тех пор остался в Сибири.
Кашлык, город-стан, лежал перед братьями. Глиняный и деревянный, сосновые дома богачей и полные черного дыма лачуги. Каменные кузницы на высокой площади, где пели в толпе слепцы, выли, гремя железом, голые иссохшие дервиши и боролись силачи. Рысьи шапки северных охотников, птичьи перья пришлых лесных людей, козловые штаны степняков, залубеневшие от лошадиного пота… И надо всем – над нищетой, кизячным дымом и пестрыми лоскутьями – верблюжий рев, конское ржание и собачий лай.
Таков был Кашлык, вознесенный на желтой горе, неприступной, как утес. Но он уже вырос из тесной одежды своих рвов и выплеснул наружу, под гору, жилища воинов и непроходимую толчею юрт и копаных нор бедняков.
Он вырос и раздавался вширь, город, построенный сто лет назад ханом Махметом. А в той земле, где он стоял, находили еще почернелые бревна срубов и кирпичи, обожженные некогда народом, которого никто не знал. И потому многие называли Кашлык также Искером – старым городом.
Зазвякали колокольцы. Стража заперла железные ворота, пропустив караван. Но вьюках, покачивающихся посреди узких и крутых улочек, – пыль тысячеверстового пути.
Хан нетерпеливо послал людей опросить прибывших. Но то не были бухарские купцы. Хан напрасно ожидал их. Что же их задержало? Кровь стучала в висках у Кучума. Почему не везут из Бухары крошеный табак, молитвенные коврики, девочек-рабынь, говорящих птиц, хорезмские седла и лекарства для больных глаз хана, чтобы встал хан, оглянулся в широком мире, увидел свет и меткой стрелой сразил врага?
Но он сидел спокойно, опустив веки. Страха не было в нем. С яростной и суровой радостью он ждал и желал борьбы.
Молодость его ушла, но в жилистом теле сохранилось довольно сил. Он не думал о конце, о смерти. Он хотел долго, еще долго жить на этой жестокой, напитанной желчью и ядом, жгучей и вожделенной земле.
Настал вечер. Хан поднялся. Поднялся и Ахмет-Гирей. За целые часы братья не сказали друг другу ни слова. Но хан любил, когда Ахмет-Гирей вот так сидел рядом с ним – молчаливое его присутствие помогало, как братский совет, созревать мыслям и решениям хана.
Теперь он решился. Он предупредит удар. Он выследит врага. Пусть мутны глаза хана. В мир, змеиным кольцом обвившийся вокруг державы, он пошлет заемные глаза – соглядатаев.
Он кивнул. И быстро, легко пошел, не опираясь на раболепно подставленное плечо мурзы.
В укромную камору, с земляным полом и сандалом, на котором хан грел свои зябнущие ноги, впустили троих татар. Они были из числа самых преданных людей Кучума, живших наготове в Кашлыке. Даже мурзы и карачи ничего не знали об этих потаенных слугах. Для всех то были: шорник Джанибек, цирюльник Муса и площадной силач Нур-Саид.
Хан затворился с ними. Такие дела он делал один. Сильный вождь не просит, чтоб его коня вели за повод по указанной дороге; и нет приближенного, которому бы он открывал, как шаткая духом женщина, все пути свои.
Говоря с татарами, он думал о черном псе, пришедшем с юга, с Тобола. Но Кучум был хитер и осторожен. Он не забывал, что среди притоков Тобола все-таки есть текущие с Западных гор. Потому к тайным своим велениям он прибавил еще одно. Еще одну нитку следовало отпрясть лазутчикам в многолюдной Бухаре, где в великий узел связываются все пути.
Три с половиной века стояло Сибирское царство.
В древние времена по великим рекам, на равнинах и по окраинам тайги жили племена земледельцев и охотников. Вблизи озера Зайсан бродило племя усунь. Дулгасцы рылись в горах Алтая, плавили руду в глиняных горшках, а золото возили караванами в Скифию. И греческие колонисты с берегов Понта Евксинского рассказывали Геродоту о муравьином народе – аримаспах, похищавших золото у грифов. Грифы стерегли его в далеких горах, где лютая стужа на восемь месяцев в году обращает почву в камень.
От Енисея до Оби с Иртышом жили, постепенно сливаясь друг с другом, народы диньлинь и хакасы. Они были рыжеволосы и голубоглазы, знали искусства и ремесла, разводили скот, а в степях и на таежных палах сеяли хлеб. И ученые хакасские купцы писали по-уйгурски письма купцам Китая. Эти письма они посылали с богатыми караванами, отправлявшимися в Китай по издревле проторенным путям.
Новые народы явились на Иртыше: жуань-жуани и гунну. Вскоре гунны потрясли мир, и затем земля забыла о них. А жуань-жуаньский хан в VI веке стал властителем Алтая.
Прошло еще шестьсот лет. Многочисленные городки стояли по Иртышу и на Алтае; два богатых города было в киргизских степях. Когда Чингиз-хан прошел через Азию с востока на запад, уже была известна какая-то страна Шибир. О горе Сюбвыр пели на Оби и Енисее.
А в зауральских лесах рассказывалась легенда об основании сибирского татарского царства.
Был народ сыбыр, некогда многочисленный, но мирный. Доныне будто бы остались от него курганы и городища. Когда ворвались татары в его землю, люди сыбыр вырыли ямы, вошли в них, подпилили столбы, державшие земляные крыши, и заживо похоронили себя. Нет больше ни людей сыбыр, ни татарского царства, но имя древнего народа, любившего свободу больше жизни, живет в названии великой страны.
Так рассказывает легенда.
Летописцы же говорят об этом иначе. Чингиз, вскоре после разорения Бухары, убил будто татарского князька Мамыка, а Мамыкина сына послал в дальний улус тайбугой собирать ясак с покоренных племен – вогулов и остяков. На крутом Красном Яру, при впадении Ишима в Иртыш, тайбуга поставил городок Кизыл-туру и окружил его тремя валами.
И от тайбугина рода пошли сибирские ханы. Народ узкоглазый, ловкий в обращении с конями, тугими луками, кривыми ножами и седельным арканом, на котором можно было волочить пленника и раба, – сохранил облик и обычаи татар-ногаев. Сибирские татары пили кобылье молоко, реки переплывали охотнее на коне, чем в лодке. На рослых светлоглазых казанских татар сибирские татары мало походили: те рано сели на землю, отяжелели, посмирнели, сея ячмень, торгуя козьими и конскими шкурами у великой реки Волги.
Тайбугин род правил среди смут и раздоров.
Из ногайских степей пришел Ибак и убил ишимского хана Мара. Но молодой Махмет, внук Мара отомстил за деда: он убил Ибака и, восстановив власть тайбугина рода, построил на Иртыше новую столицу – Кашлык, ту самую, которую русские летописцы звали городом Сибирью. Но города Тюмени, или, как раньше он звался, Чимги, на реке Туре, Махмет не покорил, и там основалось отдельное Тюменское ханство.
Произошло это в самом конце XV века.
Русские летописцы рассказывают еще, что при последних ханах и князьях тайбугина рода в Сибирском царстве стало замечаться много весьма странных и тревожных знамений. Над местом, где русские построили потом Тобольск, вдруг появился в воздухе город с церквами, и слышен был даже колокольный звон. Однажды летом вода в Иртыше и вся земля по берегам сделались красными, как кровь, а потом почернели. А мурза Девлет-бей, что жил в городишке Бицик-туре, недалеко от Кашлыка, ясно видел, как из утеса Алтын-Аргинак вылетели золотые и серебряные искры и с неба спустились огненные столбы.
Тогда, сообщают летописцы, братья-князья Едигер и бек Булат обратились к Грозному с просьбой принять Сибирское царство под свою высокую руку.
Впрочем, к этому времени пала Казань, вся западная равнина вплоть до Урала и югорские зауральские места на севере были уже русскими, а в ногайских степях поднимался на тайбугин род "шибанский царевич", – так что у обоих братьев и помимо вмешательства небес в судьбы татарского царства было достаточно поводов для обращения к московскому царю.
Из Москвы приехали счетчики. Они насчитали тридцать тысяч семьсот податных людей в Сибирском царстве. Едигер, старший брат, обещал платить царю Ивану дань соболями и белками; соболей тысячу в год и еще "дарожскую пошлину" – в пользу сборщика дани – "даруги".
Всего Едигер с братом успели доставить в Москву в 1556-1557 годах семьсот соболей, потом тысячу соболей, да сто соболей дарожской пошлины и еще шестьдесят девять соболей вместо белок. Но больше им ничего не пришлось платить.
Шибанский царевич отнял их царство и, как водилось, убил обоих братьев. Но корень тайбугина рода ему все же не удалось вырвать: беременная жена бека Булата бежала в Бухару и, укрывшись там в доме одного сеита, разрешилась от бремени сыном, названным Сеид-Ахматом или, проще, Сейдяком.
Шибанский царевич был хан Кучум, внук Ибака: внук снова отомстил за деда. Шибанским же царевичем Кучума называли потому, что он, следом за своим отцом Муртазой (который был недолгое время ханом в Астрахани, а может быть, всего только у какого-то из мелких кочевых племен), считал род свой славным, древним и происходящим от Шейбани, Батыева брата и сына Чингиз-ханова первенца Джучи.
Кучум был лихим наездником и смелым воином.
Он покорил Тюменское ханство. Ему подчинились все татарские волости и племена от Исети и Тобола до верховьев реки Омь и озера Чаны. И царство Кучума приняло форму груши, верхушка которой упиралась в тайгу на Иртыше, верстах в полутораста ниже устья Тобола, а широкая часть лежала на юге среди ногайских кочевий, в Барабинской степи.
Кучум перебил послов Грозного и перестал платить дань.
Вокруг царства-груши хоронились в лесах и тундрах княжества остяцкие и вогульские. Они были данниками Кучума.
Даже с самых низовьев Оби, с берегов Ледовитого океана, слали ему ясак. И власть сибирского хана переваливала временами через Уральский хребет, достигая Камы.
Никогда еще Сибирское царство не было таким обширным, как при хане Кучуме.
Кучум открыто казнил и велел тайно придушить непокорных и строптивых князьков и беков, а преданных ему одарил по примеру великих ханов, улусами и землями.
Двадцать пять лет правил Кучум царством, и была ему удача во всем.
Но хан одряхлел, темная вода застлала глаза: он почти ослеп. Ханское тело, изнеженное подушками, отвыкло от седла и вольного ветра. Одетый в пестрый халат, хан сиживал теперь целыми днями среди ковров и курений.
И подобно тому, как толпа слуг окружала хана, так и толпа городков окружала ханский город Кашлык, чтобы не подкрался к нему никакой враг. Был там городок, отданный мурзе Аттику, городок Карачи – ханского думчего; недалеко от устья Вагая – городок князя Бегиша. Ясаулу Алышаю было отдано для береженья узкое место на Тоболе. Возле Ишима собирал дань со своих владений мурза Чангул. Каждому дан кусок разодранного на клочья государства – лишь бы все вместе уберегли одного…
Гарем Кучума стал теперь многочисленнее, чем прежде. В нем были уже отбывшие свой женский срок старшие жены, с черными от табака зубами, сытые, розовые женщины средних лет и совсем девочки, которых отбирали среди рабынь. Их увешивали монетами и серебряными побрякушками, закармливали приторными клейкими сластями, и скоро, в душной праздности, эти полурабыни-полужены начинали оплывать желтоватым нездоровым жиром. Тогда их заменяли новыми.
Кучум верил (и табибы – врачи – поддерживали в нем эту уверенность), что юное дыхание должно молодить старческую кровь.
Женщины плясали для него, – и он привычно глядел, взор его почти не различал их, – и пели, перебирая струны, непонятные песни своей родины, которые они еще не успели забыть.
Полюбившимся ему он также дарил городки – из свиты городков-крепостей, толпившихся вокруг Кашлыка, на горе, которая называлась по-арабски Алафейской, то есть "Коронной".
Иногда хан садился в колымагу с пологом над ложем из ковров и подушек и ехал к какой-нибудь из жен в дареный городок – в Сузгун-туру, в Бицик-туру или в излюбленный свой Абалак.
Выходя от жен, он совершал омовение, слал скороходов к мурзам и муллам с повелением еще ревностнее нести в становища неверных Магометов коран – опору ханов, копье и щит державы.
Из Бухары в Сибирь явился шейх. Ему было открыто, что кости семи мучеников за веру покоятся в сибирской земле. Следом за шейхом явились многочисленные служители пророка – бухарские ахуны и абызы – и вместе с ними брат Кучума – Ахмет-Гирей.
Тогда многие татарские орды в страхе разбили болванов, приняли обрезание и закон Магометов. Но другие, жившие у кочевий Епанчи на реке Туре, в Лебауцких юртах по Иртышу, при устье Тары и в Барабе, говорили:
– Богов, сделанных нашими отцами, можно попросить отвести гром. И если боги будут глухи, им не надо давать пищи и жертвенной крови, пока голод и жажда не отворят их ушей. А пророк Магомет умер давно, и никто не знает верного о боге Аллахе. Зачем нам новая вера?
И тогда имамы, улемы, ахуны, абызы и муллы укрепили руку хана Кучума и брата его Ахмет-Гирея, и кровь упорствующих досыта напоила кости семи мучеников, что покоились у берегов Иртыша, как то увидел сквозь землю святой шейх.
Однажды Кучуму донесли, что на песчаном острове в устье Тобола в полдень явились два зверя: один, пришедший с Иртыша – большой белый волк, другой, пришедший с Тобола, – черная приземистая собака. И звери начали бороться, маленький одолел большого, а затем оба исчезли в воде.
Хан Кучум призвал толкователей корана и улемов, которые знали тайны и объясняли сны. Он спросил, что значат два зверя. И спрошенные ответили, что большой зверь означает хана, а малый – врага: он придет, свергнет хана и завоюет Сибирь.
Хан велел разорвать мудрецов лошадьми и с той поры потерял спокойствие.
Маленький черный пес! Откуда кинется он?
Угасший взор хана ласкал племянника, Махмет-Кула, богатыря. Со своими воинами из благородных родов – уланами – Махмет-Кул проносился по стране, по степям и чащобам, и вероломные лесные и болотные князьки снова, как псы, лизали руки старому хану. В Махмет-Куле чуял хан свою молодость и – кому ведомо сокрытое? – брызнувшую снова через много поколений страшную кровь родоначальника Чингиза.
Махмет-Кул сидел на корточках у ханских ног, бритоголовый, и сплевывал желтую табачную слюну. Рукоять его ножа блестела над коленом. Оборотясь к востоку, хан молился, чтобы Махмет-Кул грозою прошел по землям, истоптал конями и в дым развеял селения и по горячей золе проволок женщин-рабынь.
Враждебный мир окружал владения старого хана. Там, в безмолвном пространстве, откуда прилетели четыре ветра, хан мысленно отыскивал врага. Он обратил на запад свой умственный взор, но скоро отвел его. Сейчас он не боялся московского царя. Кони Махмет-Кула знали дорогу в Пермскую землю. Царского посла, ехавшего за данью, на аркане приволокли к хану. Воевода Афанасий Лыченцев бежал, потеряв пушки и порох.
С юга явится черный пес.
Там лежала Бухара, многоликая – город-раб, пресмыкающийся во прахе, город-господин, чья гордыня поднялась превыше звезд, вечный город, державший в дряхлых ладонях судьбы людей и народов, бесчисленных как песок…
Не тогда ли, когда Чингиз пришел в Бухару, было зачато сибирское ханство? И не в Бухаре ли на протяжении трех с половиной столетий рождались молнии, ударявшие по этому ханству? За бухарские степи укрывались беглые князья и беки во время раздоров в тайбугином роду. Из бухарских земель приходили те, кто оспаривал власть сибирских ханов.
И вот там, в Бухаре, сокрытый, возмужал последыш тайбугина рода князь Сейдяк.
Брат Ахмет-Гирей сидел рядом с Кучумом.
Может быть, потому Ахмет-Гирей остался здесь, что и он боялся Бухары, откуда вместе со святою верой шли ковры, сверкающие ткани, тайные яды и клинки, на которых кровь не оставляет следа. У него, у Ахмет-Гирея, в Бухаре тоже был мститель – князь Шигей, поклявшийся кровью свести некие старые счеты. И знал Ахмет-Гирей, что ничем иным и нельзя смыть того, что было.
Он взял в жены худенькую болезненную девочку, дочь Шигея. Он был сластолюбив. Она была почти ребенком. Она забавляла его три лунных месяца. Но червь точил ее, жалкая ее худоба и слезы прискучали Ахмет-Гирею. И он отдал ее своему рабу.
Он не жалел и не вспоминал о том. Но с тех пор остался в Сибири.
Кашлык, город-стан, лежал перед братьями. Глиняный и деревянный, сосновые дома богачей и полные черного дыма лачуги. Каменные кузницы на высокой площади, где пели в толпе слепцы, выли, гремя железом, голые иссохшие дервиши и боролись силачи. Рысьи шапки северных охотников, птичьи перья пришлых лесных людей, козловые штаны степняков, залубеневшие от лошадиного пота… И надо всем – над нищетой, кизячным дымом и пестрыми лоскутьями – верблюжий рев, конское ржание и собачий лай.
Таков был Кашлык, вознесенный на желтой горе, неприступной, как утес. Но он уже вырос из тесной одежды своих рвов и выплеснул наружу, под гору, жилища воинов и непроходимую толчею юрт и копаных нор бедняков.
Он вырос и раздавался вширь, город, построенный сто лет назад ханом Махметом. А в той земле, где он стоял, находили еще почернелые бревна срубов и кирпичи, обожженные некогда народом, которого никто не знал. И потому многие называли Кашлык также Искером – старым городом.
Зазвякали колокольцы. Стража заперла железные ворота, пропустив караван. Но вьюках, покачивающихся посреди узких и крутых улочек, – пыль тысячеверстового пути.
Хан нетерпеливо послал людей опросить прибывших. Но то не были бухарские купцы. Хан напрасно ожидал их. Что же их задержало? Кровь стучала в висках у Кучума. Почему не везут из Бухары крошеный табак, молитвенные коврики, девочек-рабынь, говорящих птиц, хорезмские седла и лекарства для больных глаз хана, чтобы встал хан, оглянулся в широком мире, увидел свет и меткой стрелой сразил врага?
Но он сидел спокойно, опустив веки. Страха не было в нем. С яростной и суровой радостью он ждал и желал борьбы.
Молодость его ушла, но в жилистом теле сохранилось довольно сил. Он не думал о конце, о смерти. Он хотел долго, еще долго жить на этой жестокой, напитанной желчью и ядом, жгучей и вожделенной земле.
Настал вечер. Хан поднялся. Поднялся и Ахмет-Гирей. За целые часы братья не сказали друг другу ни слова. Но хан любил, когда Ахмет-Гирей вот так сидел рядом с ним – молчаливое его присутствие помогало, как братский совет, созревать мыслям и решениям хана.
Теперь он решился. Он предупредит удар. Он выследит врага. Пусть мутны глаза хана. В мир, змеиным кольцом обвившийся вокруг державы, он пошлет заемные глаза – соглядатаев.
Он кивнул. И быстро, легко пошел, не опираясь на раболепно подставленное плечо мурзы.
В укромную камору, с земляным полом и сандалом, на котором хан грел свои зябнущие ноги, впустили троих татар. Они были из числа самых преданных людей Кучума, живших наготове в Кашлыке. Даже мурзы и карачи ничего не знали об этих потаенных слугах. Для всех то были: шорник Джанибек, цирюльник Муса и площадной силач Нур-Саид.
Хан затворился с ними. Такие дела он делал один. Сильный вождь не просит, чтоб его коня вели за повод по указанной дороге; и нет приближенного, которому бы он открывал, как шаткая духом женщина, все пути свои.
Говоря с татарами, он думал о черном псе, пришедшем с юга, с Тобола. Но Кучум был хитер и осторожен. Он не забывал, что среди притоков Тобола все-таки есть текущие с Западных гор. Потому к тайным своим велениям он прибавил еще одно. Еще одну нитку следовало отпрясть лазутчикам в многолюдной Бухаре, где в великий узел связываются все пути.