Беретт продолжал разглагольствовать:
   – О, Русь – негоциант! Он покидаль пахать земля. Он прекратит глупоство и дикость. Я занесу это в мой журналь.
   Стольник ожесточенно посмотрел на него. Так вот что он понимает, этот навостривший свою саблю и торгующий ею в Венеции, в Польше, на Москве!
   А Беретт вспомнил о фразе из одного письма: "Если расти какой-либо державе, то этой" – и подумал, что дороги здесь дики и невообразимо длинны и что гарцевать перед своим полком и бесстрашно вести его в атаку на врага – это красиво и подобает прекрасному рыцарю и мужчине, а трястись вот так в седле – и даже без хорошего вина – через леса и степи, в которых уместились бы три королевства, подобает скорее кочевнику. И он потер свой зад и, усмехнувшись, отметил, что если московская держава еще вырастет, то, пожалуй, ему, капитану Полю-Пьеру Беретту, придется позаботиться о новом переходе на службу в государство более уютных размеров.
   Крики и голоса раздались впереди. Ратники столпились вокруг чего-то на отлогом склоне, поросшем молодыми дубками. Мурашкин дал шпоры вороному. Два мертвых тела были привязаны к стволам. Они были обнажены, уже тронуты разложением, со многими следами сабельных и ножевых ударов; оба обезглавлены. Головы чуть откатились по склону. Стольник долго глядел на них, потом перекрестился широким крестом, спешился и простоял без шапки, пока их зарывали.
   – И кто бы вы ни были, – истово, как молитву, сказал он над их могилой, – гости ли купцы, аль простые хрестьяне, – за все, пред господом и государем, воздам вашим мучителям.
   Он не знал, что то была месть и кара атамана вольницы есаулу Чугую и казаку Бакаке.
   – По коням, – негромко, сурово велел он стрельцам.
   В рыбачьей деревеньке Мурашкин собрал жителей. "Были; куда делись – не ведаем", – сказали они о казаках.
   – Никто не ведает? – повторил Мурашкин и оглядел толпу.
   Тогда отозвалась женщина с круглым набеленным лицом и высокими черными бровями.
   – Я скажу.
   Мурашкин, по-стариковски мешкотно, опять слез с коня, подошел к ней, взял ее за руку.
   – Звать тебя как?
   – Клавдией.
   – Открой, милая, бог видит, а за государем служба не пропадет.
   – Не надо, я так… К Строгановым уплыли!
   – Что говоришь? К Строгановым? Мыслимо ли? Прельстили тебя окаянные… Подумай!
   Ласково, с добродушной грубоватостью он погладил ее белую пухлую руку.
   – Красавица, – сказал Беретт и чмокнул губами.
   – Не веришь, – метнулась женщина. – Лгу? Тут остались ихние. Я укажу: у них спроси!
   В скрытом ущелье, указанном ею, из земляной ямы выволокли пятерых там таившихся. У одного были рваные ноздри.
   – Ты вор? – спросил Мурашкин.
   – Нет, – ответил Рваная Ноздря.
   – Казак?
   – Казак.
   Казаков вздернули на дыбу.
   – Молчи, Степанко, – корчась, хрипел Рваная Ноздря.
   – О! – восторженно прошептал Беретт. – Он мольшит! Он знай: ex lingua stulta incommoda multa[14].
   Так и не понял воевода, куда девались Ермак и его люди. Из окрестных жителей многие, верно, и сами не знали, несли чушь: ушел в Астрахань, побежал к ногаям, подался воевать с поляками.
   И Мурашкин двинулся восвояси, уводя с собой в колодках пойманных казаков, захватив женщину Клавку и некоторых жителей тех двух убогих деревенек, что и столетия спустя еще прозывались Ермаковкой и Кольцовкой.
   Но темной ночью один из колодников, который несколько суток до того не спал, когда спали другие, а перетирал, корчась от боли, цепи на своих искалеченных ногах, – сбил наконец эти цепи и ушел, шатаясь, черный, в лохмотьях, с кровавыми глазами, страшный, зверообразный.
   То был Филька Рваная Ноздря.

ВЕЛИКОПЕРМСКИЕ ВЛАСТЕЛИНЫ

   Свейский мореход, о котором рассказывал Ермаку человек Строгановых, был норманн Отар, состоявший на службе у Альфреда Великого, короля Англии. Во второй половине IX века Отар поплыл по холодному рыбному морю, где коротко лето и долга темная бурная зима. Корабль Отара был узок и длинен, заостренные нос и корма круто подняты кверху. Ветер надувал четырехугольный парус на высокой мачте. И двадцать пар весел, продетых в отверстия по бортам, помогали ветру. А над бортами соединялись в сплошную стену щиты воинов.
   Три дня Отар шел к полночи, и три дня он видел справа нагие скалы, узкие горла извилистых фиордов, суровую страну норманнов и викингов. Так он дошел до места, где китоловы поворачивают обратно свои корабли.
   Но Отару хотелось узнать, есть ли конец этой стране или преграждает она море до самого царства вечной тьмы. И он поплыл дальше на север и плыл еще три дня.
   Тут он увидел мыс, отвесный и черный, как бы обнаженный костяк земли. Солнце, хотя был полдень, едва поднялось над мысом. Волны били пеной о камень и больше ничто не преграждало моря.
   Отар дождался ветра с запада и четыре дня плыл на восток. Стлался низкий берег, кривые деревья, словно хранившие на себе следы бури, цеплялись корнями за почву цвета золы.
   Однажды мореплавателям явилась морская дева. У нее были женские груди и спина, длинные распущенные волосы качались на воде. Когда она нырнула, все увидели ее хвост, пестрый, как у тунца.
   Берег вдруг повернул к югу, и, выждав северного ветра, Отар вошел в морской рукав. Пять дней он плыл по тихой и серой воде. Обширная и пустынная земля обступала ее. Отар бросил якорь против устья медленной реки. Странная жизнь кипела на ее туманных берегах. Мореплаватели увидели толпы людей. У них были русые волосы, голубые глаза и горделивая осанка; одеждой им служили драгоценные меха.
   Тогда, с приветственными знаками, мореплаватели сошли на берег. Их встретил народ, ни в чем не знавший недостатка. Кость морского зверя и другая, дороже золота, которую выкапывали из земли, – лежали кучами. Дети играли самоцветами. И викинги поняли, что попали в могучую и богатую страну. Они выменяли меха и кости на привезенные товары и попрощались учтиво, потому что люди те были многочисленны и сильны.
   Король Альфред записал со слов Отара повесть об этом путешествии.
   И долго еще слагатели саг пели о стране Биармии, о ее сказочных богатствах, о сверкающих камнях, украшающих золотые статуи богов в ее храмах, и о людях, не знающих горя.
   И еще дольше мореплаватели пытались найти счастливый берег полярного моря, на рубеже стран, полгода озаренных скудным светом холодного дня и полгода погруженных в ночь.
   Множество дорогих мехов в самом деле издавна шло на юг из некоей северной страны. Неведомые охотники далеких лесов наполняли драгоценной "рухлядью" сосновые амбары города Булгар. И к пристаням Булгара приставали тяжелые барки, а в ворота входили, позванивая бронзовыми колокольцами, караваны верблюдов, пока ярость завоевателя Тимура не превратила в пепел сокровища волжского города и не разбросала камни его домов на берегу реки…
   И уж не Пермь ли Великая в самом деле была сказочной пушной Биармией? Правда, моря в ней не было, пермская земля лежала, прислонившись к уральской каменной стене. И, может быть, самое слово "Пермь", "парма" значило: высокое место.
   Обширна, пустынна, сказочно богата была Пермская земля.
   Частокол с тяжелыми воротами окружал хоромы. Они стояли на горе. Бревна стен были выпилены из мачтовых сосен. Строение обросло выступами, пристройками со вздутыми крышами, крылечками, от которых спускались вниз ступени лестниц, огражденных столбами. Вверху слюдяная чешуя посыпала ребристый купол. На нем задирал голову резной петух.
   Как черный куст, вырастали на горе хоромы.
   Тень их падала на город, на лачуги с бычьими пузырями в дырах окон и на весь косогор.
   Трое людей сидели в дорожной пыли. Смотрели на бледное небо, на темные шатры леса на окрестных холмах и на барки на реке – они туго натягивали канаты, и от кормы у каждой тянулась борозда, будто барки бежали: так быстра была вода. Один из троих был плосколиц и чернобород, другой – маленький, нахмуренный, с рваной бровью, третий, видимо, статен, русоволос, с молодой курчавой бородкой.
   На целую зиму стали старше эти трое людей с тех пор, как сиживали вот так же на крутых горах над другой великой рекой, и на много лет постарели с того времени, как текла перед ними еще иная теплая река под высоким солнцем – тихий Дон.
   А теперь сидели они в простой мужицкой одежде прямо в дорожной пыли и прохожий народ вовсе не замечал их.
   Место вокруг не было ни убогим, ни сирым. Виднелись церковки с пестрыми луковицами, иные со звонницами такого замысловатого строения, какого и не видано было на Руси. Кровелька на тонких паучьих ножках, закоптелая, но сверху тронутая жаркой ярью, стояла над проемом, в котором глухо, подземно перестукивали по железу кувалды и сипели меха. Повозки, все одинаковые, ровно груженные, катились по гладкой, устланной бревнышками дороге, бежавшей из просеки в лесу к длинным приземистым, тоже одинаковым домам у пристани. Поодаль, в лощинке, ухала сильно, тяжко, нечасто деревянная баба; и под дружные, в голос, покрики ворочал своим хоботом облепленный людьми ворот.
   Плосколицый сказал, дивуясь:
   – Этого не было прежде.
   Тогда удивились двое других и маленький выговорил:
   – Н-ну!.. Ты, что, бывал тут разве, побратимушка?
   Но внезапно брякнули и растворились тяжелые ворота и всадники выехали из них. Кони блистали серебристой сбруей, богато расшитыми чепраками. Первый всадник был стар; чуть поодаль, в парче и соболях, ехали двое молодых.
   Встречные низко кланялись им. Люди, работавшие на улице, скинули шапки. Но один из задних всадников махнул им рукой, и те надели шапки и опять взялись за свое дело.
   Трое сидевших не спеша поднялись, когда верховые поровнялись с ними. – Будь здоров, – сказал Ермак переднему. Тот только шевельнул бровями на крупном, грубом лице. Племянник Никита, ударив лошадь концом сапожка, поровнялся с дядей Семеном Аникиевичем.
   – Кто таковы? – быстро спросил он, внимательно оглядывая захожих людей и будто нетерпеливо ожидая чего-то.
   – Воевода казанский прислал меня с людишками, как вы писали.
   Ермак показал на Богдана Брязгу и Гаврилу Ильина:
   – Это – головы при мне.
   – Гм! Казанский! – буркнул Семен Аникиевич.
   Никита прищурился:
   – Из Казани не близкий путь: так скоро не ждали.
   Максим поглаживал рукою в перстнях шелковистые усы. Он молча разглядывал троих, стоявших без шапок. Дул прохладный ветер, чуть перебирал жесткие, в кружок обстриженные волосы на голове скуластого, чернобородого, с впалыми глазами. Тусклые, будто заволокой закрытые глаза, лицо колодника. Максим поджал губы.
   – Чудные ратнички завелись у московских воевод!
   Встряхнул длинными, до плеч кудрями.
   – Ступайте к приказчику. Нам недосуг с безделицей возиться…Дела с казанским воеводой были для них безделицей!
   А Никита усмехнулся и первый тронул коня шагом – уже впереди остальных.
   Казаки зимовали на Каме на пустынном островке, кормясь волжскими запасами и выведывая. Теперь Ермак сам пришел в городок, но, прежде чем открыться, походил по городку и окрест.
   Когда ввечеру он явился в строгановские хоромы, Никита Строганов без тени удивления ответил низким поклоном на его поклон и сказал:
   – Добро пожаловать! Давно бы так!
   Через два дня все казаки снялись со своего камского острова и приплыли в Чусовской городок.
   Случилось это, как говорит строгановская летопись, 28 июля 1579 года, в день Кира и Иоана.
   Тесная крутая лесенка вела из сеней наверх.
   Светло и просторно было в верхних горницах. Солнечные столбы падали из окон, синим огнем сверкали изразцы печей, желтые птицы прыгали за прутьями клетки. Ничто не доходило сюда, в расписное царство, снаружи, из мира нищих лачуг.
   В беззвучии, в радужной тонкой пыли, царило тут богатство, неслыханное и невероятное.
   Да полно, Пермь ли Великая это, глухомань, край земли?!
   Гаврила был при Ермаке. Он смотрел, не отрывая глаз.
   Но не "рухлядь" видел он, не мешки с самоцветами, как в побасках, а вещи такого дивного мастерства, что нельзя было вообразить, как они вышли из человеческих рук.
   Витые шандалы со свечами. Поставцы с фигурными ножками. Скляницы, чистые, как слезы, легкие, как птичье перышко. Вот чашка, искусно покрытая финифтью. На ней изображен луг. Трава его пряма, свежа и так зелена, как могла она быть, верно, только на лугах, не тревожимых ничьим дыханием. И видно сиянье над травой. Нежные цветы – колокольцы подымаются ему навстречу. А посреди них, стройней и статней цветочного стебля, – молодец, соболиные брови, шапочка на черных кудрях. Щеки – в золотом пушке, алые по-девичьи губы приоткрыты. Он ждет кого-то. Стоит и поет, ожидая… Отворилась створчатая дверь в горницу. Та, что вошла, была молода и нарядна, как боярышня. Она вошла с открытым лицом. Пышные рукава почти до земли, и, поверх белого покрывала, кокошник, унизанный жемчугом.
   Она ступала маленькими шажками, высокие каблучки ее стучали; длинные, в палец, серьги вздрагивали.
   – Батька! – шепнул Гаврила. – Ты гляди, гляди…
   А она быстро поклонилась гостям – мужикам, и лицо ее под слоем белил и румян вспыхнуло.
   Потом за створчатой дверью раздались ее скорые-скорые шаги, будто, выйдя из горницы, она кинулась бегом.
   Это была красавица жена Максима Строганова.
   …Тяжелым серебром завалены столы. По рукам шли кованые чарки, кружки, братины, кубки в виде ананасов, на четверть ведра. Дымилась стерляжья уха. Горячил хмель, и громче обычного звучали голоса под низкими потолками.
   – То, что видите, – говорил Никита, – не в единый час создано, да многим хвалиться не стану. Сам, меня не дожидаясь, вызнал. Сказывают, султан был такой, одевался нищим и бродил по городу… Тебе б хозяином быть, Ермак Тимофеевич. У тебя бы копейки не пропало.
   – А тебе бы – в атаманы, Никита Григорьевич. Ни один воевода нипочем бы не поймал. Ты-то ведь тоже, – как я спервоначалу казанской сиротой прикинулся, – обо всем догадался.
   Истинно, они были довольны друг другом. Никита продолжал:
   – Шелка возим через Астрахань. Мастеров-полоняников у ханов выкупаем. Бочками идет к нам аликант, какого и царь не пивал на Москве. Лекари-немчины и всяких ремесел художники голландские – в челяди у нас. Максим сказал:
   – Гора огнедышащая – вот что наши вотчины. Погаными окружены. Только и знаем русского, что баньку. Москву чего поминать? Там тишь. Вот Юдин-купец и открыл в той тиши тридцать каменных лавок.
   – Солью торгует, – отозвался Семен Аникиевич. – Соль-то, соль чья? Наша. А нас тут свои смерды-холопы выдать каждый день рады.
   – Как Иуда Спасителя, – ввернул Максим.
   Никита не забыл о хозяйских обязанностях, он поморщился:
   – Э, полно с домашними сварами! Сор из избы… Атаман Ермак солью не торгует. А нашей соли Ганза просит. Лунд[15] ничего не жалеет за наших соболей.
   Дядя Семен, старый и грузный, поднял глаза от блюда.
   – Скажу, как начался род Строгановых. Два ста лет назад татарский князь Спиридон пришел из орды к Дмитрию Иоановичу, к Донскому князю. И так за обиду стало это хану, что поднял он всю орду на Русь. За то, значит, что лучшего своего потерял. А великий князь, возжелав испытать верность нового слуги своего, возьми да и пошли самого Спиридона на татар. Татары сострогали ножами мясо с его костей.
   Он перекрестил свое морщинистое мужицкое лицо и торжественно проговорил:
   – Поэтому зовемся Строгановыми. Мы – княжьего роду!
   И несколько мгновений значительно молчал; никто не решался перебить его.
   – Когда князя Василья Васильевича Темного попленили казанцы, погибала Москва, вся Русская земля скорбенела. Кто выкупил из казанского плена слепца-мученика? Лука Строганов, внук Спиридона, а дед Аники, моего родителя!..
   Он важно и строго обвел взглядом столы, потом подпер голову и старчески задремал. В свое время круто ему приходилось под тяжелой рукой Аники рядом со старшими братьями, Яковом и Григорием, любимцами отца. Теперь он сам был главой дома Строгановых.
   Никита подмигнул:
   – Дядя спит и князем себя видит. Он торопится: уже стар. А мне спешить некуда. Не в том вижу главное, а вот в чем, – он коснулся лба.
   Между тем меды и брага текли по столам. Кто-то вскочил и заревел басом. Разгорелась ссора. В углу пьяно заорали срамную песню. Дюжий казак, уже полуголый, выворотил на пол мису с горячим варевом. Напрасно музыканты все громче дули в дудки и били в тарелки, стараясь заглушить ссору.
   – Твой молодец, – сказал Никита, – остуди-ка его!
   – Сам остуди, – усмехнулся Ермак.
   – А что ж, остужу!
   Громко хлопнул в ладоши. На середину выкатились дураки в бубенцах и желтолицые писклявые карлы. И в то время, как одни плясали и корчились, выкрикивая, другие разлетелись к буянившему казаку, окружили его и, низко кланяясь, протягивая ковши и громадные братины, увлекли его в своем шутовском кольце.
   Как ни в чем не бывало, Никита продолжал:
   – Мореход голландский Брунелий плыл от нас в устья Обь-реки. Пути ищу в златокипящую Мангазею. Да, может, о делах не на пиру говорить? Это я, не взыщи, по обычаю своему: время для меня – что золото.
   – Сам всю жизнь так мыслил, а не слыхал ни от кого. Золотые слова. Спасибо, Никита Григорьевич.
   – Не на чем. Хмелен ты, Ермак Тимофеевич?
   – Хмеля над собой в атаманы не ставил.
   – Люблю, – сказал Никита. – Ну, коль так, пусть пируют, а тебя милости прошу в другую светелку.
   И на лесенке в башню перестали они слышать гул пира.
   Там было немного икон, потухшая лампада, – не до того! – татарские счеты на столе: шарики, вздетые на проволоку. То – строгановская родовая гордость: Спиридон, по преданию, так и приехал с неведомыми до того на Руси счетами из Золотой Орды.
   На круглом столике приготовлены крошечные чашечки. Отвар кипел в сосуде. Никита сам налил его в чашечки.
   Он был желтоват, со странным, вязким травяным запахом.
   – Что за зелье?
   – Не пивал?
   – Не доводилось.
   – Не ты один. Иван Васильевич не пробовал и не слыхивал.
   Он объяснил:
   – Китайская богдыханская трава – чай. Не пьянит, а веселит. Усталость и докуку гонит. Кто пьет, тому до ста жить.
   На другом, огромном столе было раскинуто полотнище бязи почти в сажень длиной и шириной. Чертеж. В середине его нарисованы горы. Между гор – церкви с крестами. Внизу верблюды по-птичьи изгибали шеи над островерхими палатками. Вверху корабль, распустив паруса, шел по морю, среди ледяных глыб; на палубе стоял кормчий в бархатной шляпе и в туфлях с пряжками. А справа, позади гор, леса и гигантские реки ветвились в их гуще. Окруженный зверями со вздыбленной шерстью, в шатре на корточках сидел чернобородый человек, подняв скипетр и державу. Далеко за ним, на самом краю земли, слоны тянулись хоботами к волосатым людям, качающимся на деревьях; народ в шелках стоял на коленях вокруг фарфоровых башен. И четыре ветра, надув щеки, дули с четырех углов карты.
   – Смотри, атаман! Велика земля – умных голов на ней мало. Купцами и промышленниками Московское царство крепко. Скажу по чести, не хвалясь: нами, Строгановыми, Русь стоит!..
   Дикие горы и церкви с крестами среди гор был нарисованы как бы средоточием мира – узлом, стянутым между шелками Бухары и Китая, льдами севера, неведомыми просторами востока и гильдейским западом. Рубежи мира сближались, страны подавали друг другу руки, на скрещении дорог сидел купец в куньей шапке и парчовом кафтане до пят.
   Ермак слышал:
   – Говорю самое сокровенное. Все выведал о тебе, а теперь вижу и сам. Потому и говорю, не дивись. Царь возвышен над народом, все ему дано, нет у него никакой нужды – да ничто не отуманит его глаз. С высоты он один зрит всю страну и неподкупно печется о ней. А мы? Сами, мнишь, богатеем? Земле творим богатство! Тут, на украйне дикой, радеем за Русь, за веру. Всей земле заслон! Земля спала, нехоженая, язычники молились в поганых капищах. Аника Строганов, дед, бил челом об этой пустой земле великому государю Ивану Васильевичу. И призвал народ. Подъял неусыпный труд. Выстроил города. Государеву казну податями наполнил.
   Никита нагнулся к чертежу, глаза его блестели.
   – Смотри! Был генуэзец, фрязин, повел суда, за морем нашел Новый Свет. Золото кораблями оттуда…
   – Свет, говоришь? – перебил Ермак. – Новый Свет? Нашел… кто ж он, фрязин этот?
   – А ты, атаман, – тихо сказал Никита, – ты подумай: что ж, на Руси нет никого поотважней того генуэзца?
   Ермак следил за его тонким красивым пальцем.
   – Что там? Ель частая… пуща…
   – Царство сибирское!
   Ермак повторил:
   – Сибирское царство…
   – Слыхивал?
   – Краем уха. Ты скажи! Чье ж то царство?
   – Русское! – Никита ударил ребром ладони по чертежу. – Наше! А сидит там вор Кучум-царь, последыш Батыев.
   И, как дядя на пиру, сказал торжественно:
   – Великий государь царь Иван Васильевич пожаловал нам, ведая наше радение, Сибирские земли. И Тахчеи, и Тобол, и Обь-реку с Иртышом. Леса, пашни и руды: железные, медные, оловянные и горючие серы…
   И развернул пергамент: "Дана грамота в Слободе лета 7082-го[16] майя в 30 день. Царь и великий князь Иван Васильевич всея Русии".
   На шнурке висела царская печать ярого воску.
   – Пустошь, – сказал Ермак. – Место немерянное…
   Он подумал, прикрыв глаза веками.
   – Рухляди ищете? Нелюдье раздольное…
   – Там соболь. Царский зверь…
   – А может, не одного того чаете, а…
   – Дорожку? – горячим шепотом подсказал Никита.
   – Путь – еще дальше.
   – А куда путь? Куда, думай, казак!
   – Вон – он! – Ермак указал на шелковый народ у фарфоровых башен.
   – Высоко взорлил! – все горячей, все быстрей зашептал Никита. – Не столь! Не столь! Не большаком, не прямиком. В глухих урманах истомится душа того, кто дерзнет напролом, на стремнинах изноет сердце, пески пустынь выбелят, завеют кости. А верный все ж то путь, самый верный. Слушай! То путь – в Великую Бухару.
   – В Бухару?
   – Дивно тебе?
   – А реками русскими? И – чрез море Хвалынское?
   – Большего в сей день от меня не жди. Короче, думаешь, и проще? Нет, твой путь – петлястей. Верно и коротко – как я сказал. Мозгуй.
   И как будто перевел разговор:
   – К каким богатствам поворачиваем Русь! Корабли пошли в Лунд, в Любок, в Атроп[17]. Польются оттуда нектарные вина, сукна, бархат, художества, блистающая утварь стеклянная. Краса, на Руси неслыханная, приманит красу. Золото прильнет к золоту. И все то – как в могиле лежит, за басурманскими мечами. Иди, пробуди! Кого же вспомянет Русь? Кого, Ермак? Воевод да бояр, что толстые мяса хоронят в Белокаменной? Строгановых вспомянет! Да тебя!…
   Снова Ермак повторил:
   – Сибирское царство.
   Стукнули в дверь.
   Донесся отдаленный отгул пира.
   В дверях стоял человек. Строганов поднялся.
   – Прости, Ермак. То за мной. Время – что золото. Ты же на пиру потешься.
   И сказал уже шутливо:
   – А кто стережет Кучумово царство? Чудь – заблудящая да гамалья – вогулишки.
   Никита спустился крутой лесенкой, миновал боковые ходы. Служка нес перед ним светильник. Ражий детина ожидал в домовой часовне. В пол ее был вделан двойной дубовый люк. Вглубь вели пахнущие глиной ступени. В подземелье, глухом, как гроб, зеленые звезды сырости мерцали на кирпичной кладке. Тяжелый замок долго не поддавался ключу в четверть длиной. Наконец, лязгнув, замок отскочил. Дверь, окованная железом, повернулась на скрипучих петлях. Огонь светца застелился – как зловонным ветром пахнуло из черной пасти двери. Слабые пятна и отблески побежали по стенам, полу и потолку погреба, куда вступил Никита.
   Пляшущий мрак отступил и в одном из углов открыл скорченную фигуру человека, совершенно голого. Он согнулся пополам, как бы вися на кольце, к которому был прикован за пояс.
   Сине-багровое, страшное, с вывернутыми суставами тело человека распухло.
   В широко открытых глазах отсвечивал двумя красными точками язычок светца.
   Палач ждал наготове.
   – Падаль, – сказал Никита. – Где взял подметные листы беглого раба Афоньки Шешукова? Строгановы – сыроядцы, а? Душу выворочу!
   Он поднялся назад в чертежную светелку. Он был доволен. Он посвистывал. Семен и Максим тоже были тут.
   Трое Строгановых собрались в чертежной, и были они одни.
   – Ты теперь к себе, в Кергедан, Никитушка? – ласково спросил Семен.
   Никита налил себе холодного чаю.
   – Что, без меня вольнее?
   – Не дури! Общие дела сообща делаем.
   – С атаманом-вором, – вставил Максим, – дело важнее всего.
   Скучающим голосом он стал перечислять:
   – Страховит. Лицо как в машкере. Волос подсекает коротко – как мних. Жох, все огни прошел. Взор – подколодный. Черемис аль цыган?
   Он запел: а в залесье калина, Пню я, молодец, поклонюсь…
   – Мы игрецы, – усмехнулся Никита. – Строгановы от века игрецы.
   – Как бы не проиграться, братец. "Черта в дом – не вышибешь лбом". Прыток ты.
   – Я? Да что ж я – один разве? Аль уж вместе с дядей сплавить меня по Чусовой собрались?
   – Что ты, голубчик, очнись, соколик! Ты же не тесина, чтоб тебя сплавлять по Чусовой. А только ты и на вепря один ходишь, да вепри, со страху, другой дорожкой бегают. Вот и с атаманом в особицу пуще всех рассыпался.
   – А царского гнева за беглых воров боишься, – нетерпеливо сказал Никита, – землей закидай все, что в городишке против царского указу сделал. Боюсь, ох, боюсь, что и городишку-то придется тебе отдать воеводишкам.