Страстно, до самой полуночи, обсуждал кружок каждую строку хорватской грамоты. Под конец, внеся в нее кое-какие изменения и поправки, все присутствующие единодушно решили переписать грамоту и распространить тайно по Руси.
   Толстой и Крижанич с большой охотой взяли на себя труд выполнить волю кружка. Первый принял на себя Москву, а второй — Поволжье и остальную часть государства.
   — Баба та, что дадена нам в холопы со двора тюремного, Татиана, гораздо охоча будет нам подсобить.
   Дома Юрий, позабыв про сон, полный новых сил и надежд, уселся за переписку «воровского письма» и очнулся лишь утром, когда постучалась к нему Таня.
   Испуганно оторвавшись от бумаги, он шагнул к двери.
   — Кой человек?
   — Не разбудила ли я тебя, господарь?
   Узнав голос Тани, Крижанич сразу успокоился и открыл дверь.

ГЛАВА XII

   В тот же день, на дворе, в присутствии холопей, Таня бросилась Крижаничу в ноги и попросила отпустить ее на побывку в деревню к умирающей тетке.
   Юрий долго упирался, ссылаясь на то, что все дороги кишат разбойными людишками, которые могут убить ее.
   — А ты бы, господарь, испросил для меня двух стрельцов. Авось, уберегут меня те стрельцы от напасти.
   Хорват оскорбительно засмеялся.
   — Да эдак, ежели каждую блудную бабу со двора тюремного свитой жаловать, и стрельцов не наберешься.
   Холоп схватил Таню за волосы, готовый по первому знаку господаря избить ее. Но Юрий резким окриком остановил холопа и задумчиво уставился на небо.
   — Нешто по пути володимирскому воеводе цидулу отдать, — произнес он, будто рассуждая с самим собой и испытующе поглядел на женщину.
   Таня встрепенулась.
   — Живота решусь, а цидулу доставлю.
   — А коли так, — уже твердо объявил Крижанич, — собирайся со Господом в путь.
   Покончив с домашними делами, Юрий отправился к Толстому с сообщением, что все готово для отъезда Тани.
   Толстой обещал исхлопотать двух стрельцов и по-братски облобызался с хорватом.
   — Дал бы Бог бабе вдобре до Савинки того добраться, ужо усердно тогда московских людишек я образую! От века до века памятовать будут наставника и благодетеля своего, сербина Юрия!
   Крижанич, по уши обласканный хозяином, ушел домой. Едва гость скрылся за переулочком, Толстой вскочил на коня и помчался на Арбат в усадьбу Стрешнева, где в тот день гостил государь.
   Узнав о приезде дворянина, Алексей немедленно принял его.
   Толстой на коленях подполз к царю, приложился к краю кафтана и опасливо повернулся к Стрешневу.
   — Нету ль подслуха тут?
   Стрешнев успокоил гостя.
   Толстой не решался выдать всех членов кружка, так как знал их силу и влияние на царя, а потому, чтобы не подвергать себя их гневу, все валил на Крижанича. Сжав кулаки, царь весь обратился в слух и не спускал глаз с дворянина.
   — А откель тебе все ведомо стало? — спросил он вдруг. — А и пошто до сего дни молчал?
   Толстой встал с колен и гордо выпрямился.
   — С первого часу сдавалось мне, будто не с добрыми думками пришел тот сербин на Русь. А посему в холопи ему пожаловал я трех языков да одну бабу, которая якшается с разбойным человечишкой. А до сего дни не сказывал, чтобы на деле прознать, правду ли рекут все языки, про то, что снюхался сербин с ворогами твоими, смутьянами.
   Алексей ткнул свою руку в губы Толстого.
   — Иди и памятуй: за Богом молитва, а за царем служба не пропадает.
* * *
   Поутру, в колымаге, нагруженной двумя тяжелыми сундуками, Таня выехала из Москвы. Ее сопровождали два стрельца, приставленные для «охраны цидулы от знатного иноземного гостя сербина Юрия ко володимирскому воеводе».
   Едва лошадь свернула в лес, из-за дерева выскочили какие-то оборванцы.
   — Стой! — повелительно крикнули они и бросились к колымаге.
   Один из стрельцов стремительно юркнул в кусты и исчез. Разбойники навалились на второго стрельца:
   — Вяжи остатного ушкана!
   Дозорившие у лесной рогатки стрельцы, заслышав крики, подняли тревогу и обступили лес.
   После недолгой борьбы нападавшие сдались. Стрельцы подошли к Тане, окруженной стражей, и недоуменно разинули рты.
   — Откель такое великое множество цидул у холопки?
   Старший взял из вороха одну из листовок и, прочитав первую строчку, изо всех сил ударил женщину кулаком по лицу.
   — Да то воровское письмо!… Да то измена нашему государю!
   Связанную и избитую Таню увезли в Разбойный приказ.
   План Толстого удался на славу. Все вышло так, как он задумал. Языки, изображавшие в лесу разбойных людишек, по всем улицам трезвонили о том, что случайно наткнулись на колымагу и, заподозрив недоброе, вскрыли сундуки, в которых оказались воровские письма. Никому и в голову не приходило, что Таню предали; так все, что произошло, было просто и правдоподобно.
   Испробовав все пытки и ничего не добившись, дьяк, допрашивавший Таню, с отрядом рейтаров отправился в Андреевский монастырь, где ничего еще не подозревавшие Юрий и Ртищев мирно вели с монахами ученые беседы. Ворвавшись в покои, стрельцы набросились на хорвата и связали его.
   — Все баба про тебя обсказала! — ошарашил дьяк иноземца.
   Однако Крижанич не поддался обману и прямо поглядел в глаза дьяку.
   — Не пожаловал бы ты и меня, дьяк, не обсказал бы, что баба та лаяла про меня?
   Постельничий, едва живой от испуга, прижался к стене и стоял так, не смея ни вздохнуть, ни пошевелиться. Его бил озноб. Он попытался было взять себя в руки и заговорить с дьяком, но прикусил до крови высунутый язык и только беспомощно затряс головой.
   Обыскав хорвата, стрельцы выволокли его на двор и бросили в колымагу.
   Кое— как оправившийся Ртищев вышел, пошатываясь, за дьяком, глядя куда-то в сторону, погрозил пальцем.
   — А и не соромно тебе, Юрко, за хлеб за соль за царские черною изменою воздавать?!
   Но, почувствовав, как лицо заливает жгучий румянец стыда, съежился и жалко бочком двинулся к воротам. «Схватят ведь псы и меня! — думал он, исподлобья поглядывая на ратников. — Прощай, Марфенька со чадами моими малыми! Како жительствовать будете без меня?» Однако рейтары почтительно раступились и пропустили постельничего на улицу.
   Очутившись на воле, Ртищев почувствовал такой приступ радости, что позабыл обо всем и, как мальчишка, помчался в поле…
   Вечером усталый и разбитый, вновь полный тревоги, Федор пришел к Толстому.
   — Слыхивал?
   — Слыхивал, Федор Михайлович.
   — И каково?
   — Каково Бог положит, — вздохнул Толстой.
   Неожиданно озлобившись, он больно сдавил руку постельничего.
   — А не скулить ныне вместно, но думку думати, как бы нас не выдал сербин. Сам утопнет и наши головушки сиротские за собой в омут потянет.
   Посовещавшись, они решили безотлагательно собрать всех членов кружка, чтобы сообща придумать, как спасти хорвата от неминуемой смерти.
* * *
   Прямо из церкви, после всенощной, государь отправился в застенок. Он не узнал Юрия, до того обезображено было пыткой его лицо. Но слишком кипело еще негодование царя, «страшные» слова воровского письма еще прыгали огненными кругами перед глазами и чрезмерна была еще обида на хорвата, чтобы в груди нашелся хоть крохотный уголок для жалости и снисхождения.
   — Вор! — исступленно выкрикнул Алексей, впиваясь ногтями в горло полубесчувственного узника. — Язык европейский!… Христопродавец!
   Дьяки подхватили его и, усадив на лавку, подали ковш студеного кваса.
   — Не трудись, государь! Дозволь нам, сиротинам, чинить допрос.
   Алексей опорожнил ковш, обсосал усы и шумно задышал.
   Рядом с Крижаничем повисла привязанная к столбу Таня. Тело ее представляло собой сплошной кровоподтек. На боках и бедрах висели окровавленные лоскуты кожи и мяса. Из черных провалов жутко впились в пространство невидящие, отравленные безумием, болью и ненавистью, глаза.
   Государь ткнул Таню посохом.
   — Спокаялась ли?
   Она не ответила.
   — Не дразни! — снова рассвирипел государь. — Добром обскажи, кому письма воровские везла!
   Сморщив лоб и сжав кулаки, Таня из всех угасающих сил своих пыталась побороть тяжелый мрак, окутавший ее мозг.
   — Руси… Туда везла… Руси… Казни!… Всю Русь казни! — выкрикнула она и потеряла сознание.
* * *
   Крижанича и Таню приговорили к казни [40].
   Царь долго даже и слушать не хотел о помиловании, но в конце концов сдался на слезные моления Матвеевой и заменил хорвату смертную казнь ссылкой в студеные земли, а Таню повелел заточить до конца живота в подземелье.
   На Ртищева так подействовали события последних дней, что он слег в постель и прохворал до осени. Марфа не отходила ни на шаг от больного, с жертвенным терпением выполняла все капризы его. Чтобы сделать приятное постельничему, кружок перенес свои сидения в его усадьбу.
   Федор, несмотря на слабость, принимал участие во всех спорах, касающихся «приобщения России к еуропейской учености». Но больше всего его интересовало преуспевание заводского дела.
   Поправившись, он прежде всего отправился на железоплавильный завод.
   Работа кипела вовсю. Десятки заросших дымом, грязью и копотью людей, не передыхая ни на одно мгновение, метались по двору, подобно развороченному муравейнику.
   Была суббота. Вместе с церковным благовестом раздался наконец долгожданный свисток, возвещающий конец трудовому дню. Работные торопливо вышли на двор и построились долгою чередою по трое в ряд.
   У ворот, за столиком, сидела Марфа и двое приказных. На земле, охраняемый стрельцом, стоял сундучок с медными деньгами.
   Ртищев довольно улыбнулся и поиграл медяками.
   — А добро, Марфенька, Милославский надумал медью серебро подменить.
   Работные исподлобья оглядели постельничего и о чем-то горячо зашептались между собой. Один из приказных, прислушавшись, схватил со столика плеть и хлестнул по голове стоящего в первом ряду человека.
   — Цыц!
   Федор вырвал из рук приказного плеть.
   — Не моги забижать!… То на роби иное дело, а после шабаша — не моги!
   Ободренные заступничеством, работные придвинулись к столику.
   — Покажи милость, господарь, не вели им медью нас потчевать.
   Федор, не ожидавший такой просьбы, смущенно отошел за спину стрельца.
   — Нешто не те же деньги ходячие медь?
   — Те же, аль не те, не нам разбирать. То дело ваше, начальных людей… А ты выдь-ко на рынок, поглазей, в какой чести на рынке том медь!
   — Выдь!… — пронеслось по рядам, смешавшимся в одну бурливую толпу. — Выдь! На серебро хлеб продают, а на медь веревки не сдобудешь, чтоб удавиться.
   Ртищев сунулся к приказному.
   — Так ли?
   — Так, Федор Михайлович!
   Постельничий пришибленно поглядел на жену, ища в ней поддержки, но ничего не дождавшись, растерянно повернулся к толпе.
   — Я в недуге лежал, по то и не ведаю, что медные деньги словно бы ныне не деньги.
   — Жрали бы их замест хлеба! —крикнул кто-то, покрывая все голоса.
   Приказный затрясся от гнева.
   — Кто дерзит? Выходи!
   — Ого-го-го-го-го! —заклокотало в ответ. — Сам выдь-ко на нас!
   Работные напирали к столику. Десятки рук потянулись к сундуку, подбросили его высоко и опрокинули на голову приказному. Сшибленный с ног стрелец упал на Марфу, увлекая ее за собой.
   — Идем, Марфенька! — взмолился Ртищев, поднимая жену.
   Марфа отказалась ехать с мужем и, под охраной спекулатарей, пошла к Гамильтон.
   Федор приказал вознице везти его в Приказ.
   Из Приказа он отправился домой. На пути его обогнал сильный отряд рейтаров. Постельничий любовным взглядом оглядел всадников и перекрестился.
   — Токмо бы дал Господь без смертоубийства людишек угомонить.
   Надевая шапку, он сокрушенно подумал: «До чего же прытки смердушки наши! Ну, никоторой выучки и тонкости европейской… Все бы им смуты смутить». Прерывая его мысли, ухнул залп. За ним другой…
   У самого дома Ртищева нагнала Марфа.
   — Якшался со смердами!… Спалили они завод, — перекосила она лицо и впилась ногтями в руку мужа. — Все ты! Ты!… Европеец из капустной квашни.
   Постельничий выпрыгнул из колымаги.
   — А не можешь противу Богом данного мужа глас поднимать. Коли так, и в хоромины не пойду!
   Марфа опомнилась, испуганно поглядела на Федора.
   — Ты не гневайся, Федор Михайлович. То с кручины я… Противу закона Божьего не иду, и мужа своего почитаю.
   Сгорбившись, готовый разрыдаться, безвольный и жалкий, поплелся Федор за женой в хоромы.

ГЛАВА XIII

   Никон, опьяненный властью, перестал считаться с законами, касавшимися церковного и монастырского управления, и действовал так, как хотелось ему.
   Неприступность, ореол царского величия, которым он окружил себя, крайне не нравились даже ближайшим друзьям его, не знавшим в конце концов, какому государю служить: Алексею Михайловичу или патриарху.
   Время, когда Алексей уезжал из Москвы, было для вельмож самой жестокой порой, полною унижения и издевательств. Бояре, начальники приказов, окольничие, воеводы, вся московская знать долгими часами простаивали без шапок на патриаршем дворе, дожидаясь приема.
   — Все спуталось нонече, неведомо стало, кто государь, — жаловались они друг другу, с ненавистью поглядывая на покои, — Богом ли помазанный Алексей Михайлович, а либо охвостье мордовское, Никон.
   Не выдержав унижения, бояре, набравшись наконец смелости, пошли к царице искать защиты против всесильного временщика.
   Добившись приема, челобитчики распростерлись ниц перед Марьей Ильиничной. Окольничий, князь Петр Волконский, поднял над головой зажатую в два пальца цидулу.
   — Горе нам, матушка, наша царица, — срывающимся голосом выкрикнул он. — Наступили бо последние дни. Безродные людишки именуются государевым именем!
   Царица приказала челобитчику встать и, приняв от него бумагу, по слогам прочитала:
 
   От великого государя, святейшего Никона, патриарха Московского и всея Руси, на Вологду, воеводе, князю Ухтомскому. Указал государь — царь и великий князь Алексей Михайлович всея Руси и мы, великий государь…
 
   Боярин Михайло Салтыков, стоявший безмолвно на коленях у порога, схватился за голову.
   — Вот, вот… Чуяла, матушка — «и мы, великий государь»… Ах, охальник!
   Марья Ильинична с негодованием швырнула цидулу на стол.
   — Доподлинно, велико дерзок сей мних!
   Хованский подполз к государыне и звучно поцеловал соболью опушку на ее платье.
   — А мы, князь-бояре, нонече те токмо ниже мнихов безродных, но и паче смердов почитаемся у патриарха.
   — Токмо женкам да девкам и праздник нонче, — подхватил Волконский, — токмо оне во всяко время невозбранно ходят к благословению. Тем нонече время, и челобитные принимает от них патриарх невозбранно, и грехи им отпущает, удалясь от людских очей в опочивальню.
   Царица, с большим участием выслушав челобитчиков, приказала немедленно вызвать Никона.
   Патриарх выслал к послам своего келаря.
   — Волим иметь беседу лик к лику с патриархом, — объявили послы.
   Узнав о дерзости царицыных людей, Никон сам вышел на крыльцо.
   — Како рекли? — тонкой сверлящей струей попустил он сквозь зубы и сдвинул брови.
   — Волю государыни царицы мы со смирением выполняем, — ответили послы с поклоном.
   И в один голос, едва скрывая злорадную усмешку, передали приказ царицы.
   Никон выпрямился и поднял к небу руку.
   — Изыдите и памятуйте: священство превыше царствования!
   И, повернувшись к двери, ушел в покои. С того дня Марья Ильинична, и ранее недолюбливавшая патриарха за введенные им новшества, окончательно возненавидела его. Она ничего не сказала мужу, а начала действовать исподволь, через своего отца. Милославский, в свою очередь, осторожно, пользуясь каждым случаем, натравливал государя против Никона.
   Алексей медленно, но неуклонно, поддавался наушничанью, все чаще решал дела по совету врагов Никона и тем, сам того не замечая, освобождался от влияния патриарха и охладевал к нему.
   Уловив перемену в царе, Никон нарочито перестал с ним встречаться и заперся в своих покоях.
   — Сам пожалует к нам. Не обойтись ему без мудрости нашей, — уверенно говорил он келарю, — где ему, духом слабому, Россией без нас управлять. А я не пойду, священство превыше царствования… Пущай сам первый пожалует!
   Слова эти какими-то путями дошли до Милославского. Он тотчас же отправился с доносом к царю, прихватив с собой заодно челобитную духовенства на патриарха.
   — И не токмо вельможи, священицы и мнихи ропщут на Никона, — едва войдя в терем и приложившись к царевой руке, выпалил Илья Данилович.
   Алексей взял челобитую у тестя и передал ее дьяку.
   — Чти!
   Дьяк перекрестился и, свернув трубочкой губы, начал:
   «Прежние пошлины с духовенства за рукоположение брать он не велел, токмо новый порядок установил: ставленникам велел привозить отписки от десятников и от поповских старост, где кто в какой десятине живет; за такою отпискою пройдет недели по две и по четыре да харчу станет рубль и два; придет с отпискою к Москве и живет здесь недель по пятнадцать и по тридцать, и становится поповство рублев по пяти и по шести, окромя своего харчу…»
   Царь слушал, закрыв глаза и покачиваясь из стороны в сторону.
   — Эк, над меньшой братией глумится! — сплюнул он, когда дьяк окончил.
   Милославский изобразил на лице своем величайшее страдание:
   — И эдакий жестокосердный и недостойный дерзает именем государевым именоваться!
   Подзадоренный царь засучил рукава.
   — А и отпишу ж я ему!… Так глаголом письменным зашибу, до века не опамятуется.
   Усевшись за стол, он принялся строчить гневную цидулу патриарху.
* * *
   На Москву прибыл грузинский царевич Теймураз.
   Улицы, по которым должен был проехать царевич, запрудили огромные толпы. Окольничий Богдан Матвеевич Хитрово выбился из сил, но продолжал вместе с отрядом батожников усердно размахивать немеющими руками, наделяя палочными ударами всякого, кто осмеливался слишком выдвинуться вперед.
   Вдруг взгляд Хитрово упал на патриаршего дворянина. «Погоди ужо, Никоново чадо, — сладко зажмурился он, — отменно попотчуешься», — и, улучшив удобное мгновение, ударил дворянина изо всех сил по спине:
   — А не совалась бы опарушка из корытца!
   Дворянин взвизгнул и повернулся к окольничему.
   — Пошто бичуешь? Не простой я, чать, пришел сюда, а с делом.
   Окольничий притворно удивился и отступил.
   — А ты кто таков?
   — То-то ж, кто я таков! — запальчиво ответил обиженный. — А патриарший я человек, да с делом посланный от государя патриарха!
   Люди, стоявшие подле дворянина, со страхом попятились от него. Еще недавно и сам Хитрово, при упоминании патриаршего имени, струсил бы не меньше любого простолюдина. Но сейчас он хорошо знал, как изменились отношения государя к Никону, и потому, кроме наслаждения от стычки, он не испытывал ничего.
   — От государя патриарха? — взмахнул он палкой и, крякнув, как дровосек, еще раз ударил дворянина. — А не чванься, самозваного государя холоп!
   Избитый прорвался сквозь толпу и, извергая потоки проклятий, побежал к патриаршим покоям.
   Нетерпеливо выслушав печалование, Никон, багровый от оскорбления, ударил по столу кулаком.
   — Так и молвил «государь самозваный»?
   — Так и молвил, государь патриарх!
   — Погоди же, проклятый!
* * *
   Поутру в Кремль пришли три архиерея — послами от Никона.
   — Разыщи дело, царь-государь, — поклонились они в пояс царю. — Не попусти издевы над людьми святейшего патриарха. Сними невольное прегрешение с души своей и воздай поделом окольничему.
   Алексей милостиво обошелся с послами, долго беседовал с ними, но ни одним словом не обмолвился о деле, за которым они пришли.
   Только в самом конце беседы он многозначительно переглянулся с Морозовым и Милославским и, будто между прочим, обронил:
   — А государили на Руси два государя, да приходились они отцом и сыном друг другу, а нам — дедом да батюшкою. Ныне же един государь царь и великий князь всея Руси мы, Алексей Михайлович!
   И благодушно улыбнулся архиереям.
   — Так ли, преосвященные?
   Послы что-то проворчали в бороды и поспешили уйти.
* * *
   В Успенском соборе, по случаю двунадесятого праздника, должно было состояться торжественное служение.
   Патриарх, в ожидании государя, нарочито долго оттягивал начало обедни. Он заметно волновался. Маленькие круглые глаза его, так недавно глядевшие на весь мир, как на свою вотчину, потускнели, потеряли могущество и жалко бегали по сторонам, как будто искали защиты и участия. Шаги патриарха стали неровными, неуверенными, негнувшаяся раньше спина жалко, по-стариковски сгорбилась.
   Время шло, а государь все не приезжал.
   — Почнем во имя Господне, — чужим, сдавленным голосом объявил наконец священникам и иеромонахам, облаченным в сверкающие ризы, патриарх.
   В дверях, ведущих в алтарь, показался князь Юрий Ромодановский.
   — Благослови на вход.
   — Входи!
   Ромодановский шагнул к Никону.
   — Не будет государь нынче во храме. Гневен царское величество на тебя. Сказывает царь, что пишешься ты великим государем, а у нас един великий государь — царь.
   Никон недоуменно пожал плечами.
   — А называюсь я великим государем не сам собою, но так восхотел и повелел его царское величество. Свидетельствуют о сем грамоты, писанные его рукой.
   Не глядя на князя, он разбитой походкой направился к царским вратам.
   — Благослови, владыко! — раскатисто рявкнул архидиакон.
   — Благословен Бог наш всегда, ныне и присно, и во веки веков, — зло процедил патриарх, чувствуя, как странно забилось вдруг сердце и заломило правый висок.
   Медленно и скучно тянулась обедня. Настроение Никона невольно передавалось духовенству и молящимся. Однако под конец патриарх приободрился и как будто повеселел. Приказав ключарю поставить у выхода сторожей и никого не выпускать из собора, он вышел на амвон и внятно, по слогам, отчеканил:
   — Ленив я был вас учить! Не стало меня на сие, от лени я окоростовел. И вы, узрев мое к вам неучение, окоростовели от меня.
   Он умолк, точно сбившийся со знакомой тропинки слепой, испуганно ощупал вздрагивающими пальцами воздух и всем туловищем подался вперед.
   Сквозь щели царских врат, с затаенным дыханием наблюдали за патриархом монахи.
   — От сего дни, — крикнул вдруг Никон, задыхаясь, — я больше не патриарх вам! Ежели же помыслю патриархом быть, то буду анафема!…
   Монахи выбежали из алтаря.
   — Братие, не попустим!… Кому он убогих нас оставляет?
   Верные патриарху людишки подхватили вопли монахов и метнулись к амвону.
   — Кому ты убогих нас оставляешь?… Смилуйся, государь, патриарх!
   Никон перекрестился и вытер рукавом глаза.
   — Кому вам Бог даст и пресвятая Богородица изволит, к тому и прибегнете!
   Он скрылся в алтаре и вскоре вернулся с мешком, в котором было припасено простое монашеское одеяние.
   — Помилуй!… Не покидай нас, убогих, — стонали молящиеся.
   Монахи вырвали мешок из рук патриарха.
   — Не дадим! Негоже святейшему всея Руси государю патриарху в одежды мнихов простых рядиться.
   Немощно опираясь на жезл, Никон поплелся в ризницу, вернулся в мантии с источниками и в черном клобуке.
   — Благослови вас Бог, — низко поклонился он и, не слушая увещеваний, направился к выходу.
* * *
   Больше месяца патриарх не выходил из своих покоев, тщетно дожидаясь доброй вести от государя. Но Алексей, подстрекаемый женой и ближними, не хотел и думать о примирении.
   Поняв, что царь не протянет первым руки, Никон решился на последнюю хитрость — написал Алексею униженную цидулу, в которой просил пожаловать ему келью, освободив от патриаршества.
   Всю ночь провел Никон без сна. Мысли о том, что сила и слава его так неожиданно рухнули и, может быть, никогда уже не вернутся, истощили его, довели до отчаяния.
   — Придет! Утресь придет! — упрямо долбил он, чтобы как-нибудь заглушить в себе безрадостные предчувствия. — В собор пожалует и сызнов другом наречет своим.
   Но слова пусто отдавались в мозгу, не успокаивали. Утром Никон явился в собор в простом монашеском одеянии. В алтаре его дожидался князь Алексей Трубецкой.
   — Царское величество повелел тебе цидулу вернуть, — подал князь бумагу Никону, — а еще сказывал, чтобы ты патриаршество не оставлял; келий же на патриаршем дворе великое множество.
   Потемневший Никон, едва сдерживаясь, чтобы не выдать своего жестокого огорчения и разочарования, резко бросил князю в лицо:
   — Уж я слова своего не переменю, да и дано у меня обетование, чтоб патриархом не быть.
   И, гордо выпрямившись, пошел из собора через Красную площадь на Ильинку, к подворью построенного им Воскресенского монастыря.

ГЛАВА XIV

   Войны с Польшей, Швецией, Крымом и Турцией не прекращались, пожирали толпы людей, разоряли страну.
   Все помыслы царя и ближних были обращены не на стремление к заключению мира, а на то, чтобы усилить наемные иноземные войска и обучить русские рати по европейскому образцу.
   Народ давно уже вместо хлеба питался серединной корой, травами и кореньями. Пустели деревни, села и города. По Руси гуляла голодная смерть. Из заколоченных изб далеко по полям и дорогам разносился жуткий запах мертвечины. Наступил неслыханный с давних лет мор. Со всех концов земли приходили страшные вести.