Она быстро села. Глаза ее пристально смотрели на Петра; немного спустя она, видимо, успокоилась.
   — Ты спас меня?
   Петр покраснел.
   — Ты убежала, а я бился с твоими насильниками!
   — А отец, мать, мамка? они где?
   Петр смутился.
   — Там! — ответил он тихо.
   Она оглянулась и увидела догорающий дом.
   — Там! — вскрикнула она исступленно и вскочила на ноги. — Там! — Она бросилась к дому, и Петр с Кряжем побежали за ней.
   — Куда? Ты сгоришь! Туда нельзя!
   Петр догнал ее и удержал. Она билась в его объятиях и кричала:
   — Ах, они убили всех! Они сгорели! Папа, мама! О, я горемычная!…
   Кряж растерянно смотрел на князя. Петр и сам терялся, не зная, что ему делать, и вдруг сообразил.
   — Девушка, — сказал он, — их, верно, убили. Слезами не поможешь. Скажи, что с тобой теперь делать?
   — Ах, я не знаю. Убей!
   — Кто ты? У тебя есть родные? — Но Петр тотчас вспомнил ужасный царский приказ и смолк.
   — Панна Анеля, — тихо ответила девушка, — отец мой подкоморий [58]был, пан Луговский. Мы все попрятались, и вот они вбежали, с саблями… Я бросилась от них. Ах я несчастная! — И она залилась слезами.
   — Что с нею делать? — растерянно сказал Петр.
   Кряж почесал затылок.
   — Пожди, княже, — сказал он, подумавши, — я пойду поищу. Может, и найду, куда ее спрятать.
   Петр кивнул, и Кряж ушел.
   Пожар кончился, и с пожарища тянулся густой едкий дым. Спускались сумерки. В городе крики смолкли, и теперь слышался в отдалении трубный призыв.
   Петр довел девушку до скамьи и опустился с нею, поддерживая ее рукою. Она была недвижима, словно статуя печали и отчаянья.
   — Постой, девушка, — дрогнувшим голосом заговорил Петр, — не кручинься! Мой слуга пошел найти тебе убежище, а я тебя не оставлю. Может, у тебя есть кто родной, а?
   — В Вильне, — тихо ответила она, — тетка!
   — В Вильне! Ну, постой! Я тебя, может, в Вильну доставлю. Не кручинься, ясная!
   В первый раз он говорил с незнакомой девушкой, но в речи его было столько непосредственного чувства, что девушка подняла на него свои полные слез глаза и улыбнулась. Словно небо открылось Петру в этой улыбке.
   — Жизни для тебя не пожалею, — сказал он пылко.
   В это время раздался голос Кряжа.
   — Ау, княже! — закричал он.
   — Сюда! — крикнул Петр.
   Через мгновенье показался Кряж в сопровождении худенького, маленького человечка. На голове этого человечка была бархатная ермолка, длинные пейсы болтались у него по щекам и путались с жидкой бороденкой. На нем был длинный до пят какой-то подрясник, перетянутый поясом.
   Он подошел и тотчас стал быстро кланяться Петру, от чего пейсы его взлетали кверху.
   — Кто такой? — спросил Петр.
   — А жид, — ответил с усмешкой Кряж, — они, княже, все могут. Вот и он может ее устроить.
   — Лейзер, ясновельможный пан, бедный жидочек! Я для вас, пан, все сделаю! Я люблю казаков! Уф как люблю. Я в Сечи у них жил!
   — Что ты несешь? Какие казаки?
   — Уф, а пан не казак? Пан — русс. Э, я люблю русса! Русс храбрый! Русс такой лыцарь! Ой, вей мир!
   — Что он мелет такое? Ты можешь вот ее укрыть где-нибудь потаенно?
   Еврей поднял голову, закрутил головою и, подняв руки, воскликнул:
   — О, панна Анеля! Ясновельможная панна! А что пан скажет? Он скажет: подай мне Лейзера!
   — Убили моего папу и маму, и всех, — с плачем произнесла девушка.
   Еврей всплеснул руками
   — Ой, вей мир! Какой хороший пан был, и убили! Бедный пан!
   А труба гудела уже по городу, созывая отставших. Петр нетерпеливо окрикнул еврея:
   — Ну так можешь?
   Еврей даже подпрыгнул.
   — Ну зачем не могу! Только это так страшно. Казаки придут и узнают. А! Лейзер панну держит, а царь велел всех убивать.
   — Что ты врешь! Мы женщин не бьем!
   — А казак бьет! Сейчас меня паф и с пистолетом на голова.
   — Не болтай! Бери и прячь, — сказал резко Петр, — да покажи нам!
   Девушка оставалась недвижна, словно не о ней шла речь.
   — Ну а пан даст пять карбованцев? А?
   — Десять даст. Прячь!
   — Ну и сейчас! Пойдем, пан!
   Уже было совсем темно. Петр охватил рукою девушку, но она выпрямилась и сама встала на ноги. Он взял ее холодную руку, и они пошли по извилистым узким улицам, заваленным трупами и обгорелыми бревнами. Кое-где еще дымились догоравшие здания. Изредка раздавался слабый стон раненого. Собаки с окровавленными мордами отбегали от трупов при приближении людей.
   — Я не найду сюда дороги, — сказал Петр после нескольких поворотов.
   — Ну я приду за паном и проведу! — ответил еврей.
   — А обманешь?
   — Пусть пан не даст мне карбованцев!
   — Ладно!
   — Я найду пана завтра и приведу! Ривка, отвори! Это я, Лейзер! — закричал он, застучав в калитку крошечного домика, и едва калитка отворилась, быстро залопотал что-то на своем языке.
   — Сюда, паны, сюда, панночка! — заговорил он. — Осторожненько: тут полена везде!
   Они осторожно в темноте вошли в какие-то сени, где увидели маленькую толстую еврейку с каганцом в руке.
   — Сюда, сюда, — и еврей ввел их в небольшую чистую камору. — Здесь панна будет, и никто ее не увидит, — сказал он.
   Был уже поздний вечер, когда Петр с Кряжем вернулись в стан и отыскали свой отряд. Антон бросился к Петру.
   — Княже, ты? Где же ты пропадал? Мы тебя везде искали, чуть город не перерыли! Князь-батюшка себя не помнит! — воскликнул он с укором — А ты, — накинулся он на Кряжа, — чего думал? Где шаты шатал?
   — Батюшка! — испуганно сказал Петр и бросился в свою ставку.
   Князь беспокойно ходил по шатру и, увидев вернувшегося сына, протянул ему руки. Петр бросился в его объятья. Князь победил свое невольное волнение и сказал:
   — Ну слава Богу! Думал я, уж не убили ли тебя ляхи. С утра ведь пропал, а сеча была лютая. Ну, Бог миловал! Голоден, устал? Подожди, я крикну. Выпей меду да съешь кусок, а там к царю. Он тоже тревожился о тебе.
   — Спасибо, батюшка, — ответил Петр, когда князь, вызвав слугу, приказал подать меду и еды.
   — И я с тобой выпью! — сказал он уже весело. — Ну что, хорошо рубился?
   — Ах, — ответил Петр, и лицо его побледнело, — я ничего такого не видел! Это погано!
   — Что, что погано?
   — Когда мы бросились в ворота и бились с ляхами, я бился не хуже иных, но потом, когда город был уже наш и стали рубить всех, всех, — я не мог! Зачем это?
   Лицо князя стало строго.
   — За то, что они царевы супротивники, а мы слуги царские. Нам ли думать?
   — Но царь не знал, что убивали жен, девок, детей малых, старцев! Царь не видел этого, а то бы он сейчас остановил. Люди что звери стали, бегают в крови все, воют, зубами грызут. Один ухватил женщину за волосы и бежал по улице, а она билась головой о каменья. Зачем это? Она ли пред царем виновата?
   Лицо Петра разгорелось. Князь вздохнул и ответил:
   — Не нашего разума это дело. Все у Бога во власти!

XVII ЮРОДИВЫЙ

   Тихо стало в Кремле с царевым отъездом из Москвы. Царица и царевны не показывались из теремов, по утрам не спешили со своих концов бояре ко двору на поклон, и эта тишина передалась и по боярским домам. У Морозовых, Милославских, Урусовых, у князя Теряева, у Щетинина, у каждого уехал кто-нибудь из дома в поход, и тихо было по всему двору, потому что женщины того времени и при мужьях вели теремную жизнь, а без них и подавно.
   Но в самой Москве жизнь текла прежним порядком. Торговали, обмеривая и обвешивая; пьянствовали по царевым кабакам и рапатам; грабили и убивали прямо на улицах, как свидетельствуют о том современники, — и разбойный приказ работал вовсю, ибо князь Пронский, оставленный царем в качестве как бы полицмейстера, хотел сразу вывести всякое зло.
   Тимошка— кожедер, а теперь и сын его Васька почти не выходили из застенка. Что ни день на Козье болото ехали мастера и, окруженные стрельцами, шли колодники. Рубили руки, резали уши, клеймили, секли головы, и народ глазел на кровавые зрелища, которых количество увеличивал и патриарший приказ.
   Никон был неумолимым, беспощадным гонителем своих супротивников, а их день ото дня делалось все больше и больше.
   Когда, ревнуя о чистоте православного учения и боголепии, Никон решил исправить священные книги, текст которых оказался совершенно искаженным, и стал вводить в богослужение согласное пение и порядок, сначала все подчинились его воле, начиная с царя и высших бояр, но потом вдруг возгорелся протест.
   Нашлись изуверы, которые увидели в его намерениях посягательство на веру, всполошились темные люди, старые попы, и Аввакум с бешенством фанатика начал отстаивать и пение соборное, и двуперстное знаменье, и «Исуса» с одним «и» [59]. Никон не знал к ним пощады. Волоклись староверы на патриарший двор, бились там, истязались и в глазах своих единомышленников приобретали мученический венец.
   Крупную ошибку творил Никон своими гонениями, но не знал середины его непреклонный характер.
   И все шире раздвигалась пропасть между староверами и никонианцами, образовывая раскол, впоследствии принесший такие горькие плоды. Но и в корне он не был сладок своим первоучителям и последователям.
   Темны были люди того времени, и слишком искренна, пламенна была их вера.
   Вот хотя бы боярыня Морозова, Федосья Прокофьевна. И молода, и красива, и знатна, а держит себя строгой постницей и молельщицей. Щеки ее не знали белил и румян, не чернила она зубов, и они сверкали молочной белизной, не пила она ни медов, ни настоек в теремах у боярынь на их пирах, а все дни тратила на молитвы и дела богоугодные. Особенно в последнее время, с той поры, как муж в поход уехал.
   Не могла простить она себе окаянства и упорно, страстно гнала от себя образ Терентия, князя Теряева, да трудно, видно, бороться с дьяволом!
   Вот она с раннего утра стоит коленками на голом полу молельной, смотрит на образ Спаса и перебирает пальцами листовицу [60]. Побледнело ее прекрасное лицо, умиление светится в ее глубоких глазах, и страстная, горячая вера огнем палит ее душу.
   Но вдруг заливает лицо краска, негодованием вспыхивают очи, и она опускает руки. Опять он! Опять наваждение! Стоит на коленях, тянет к ней руки и говорит, говорит…
   — Уйди, отойди, окаянный! Чур меня! — шепчет она в смятении и потом, рыдая, начинает класть поклоны и молится до полного изнеможения.
   — Господи, не попусти! Сохрани и помилуй! Грешница я окаянная, геенне обреченная!
   — Мати боярыня, почто крушишься так? — раздалось за ее спиною, и она обернулась.
   В дверях стоял мужчина с блаженной, бессмысленной улыбкой на губах, со сверкающим взглядом. Вид его был неистов: босые ноги покрыты пылью и грязью, посконная рубаха с открытым воротом спускалась почти до пят, волосы на голове торчали копною, спускались беспорядочными космами и путались с бородою.
   С палкою в руке, огромный, неуклюжий, он был страшен, но боярыня его не испугалась, а, тихо улыбнувшись, встала с колен и ответила:
   — По окаянству своему, Киприанушка!
   Он закивал лохматой головою.
   — Радей, радей, мати! Ноне всюду пошло окаянство, так хоть нам спасать душеньки бедные! Радей, мати! — сипло заговорил он, стуча посохом и разгораясь по мере слов. — Грядет антихрист, близко! Стонут праведники, в огне горят, но поют славу Господу! Ой, мати, мати, грядет им всем мзда по заслугам, и застонут они, антихристовы дети!
   Речь его была темна и сбивчива, но на Федосью Прокофьевну она действовала неотразимо.
   — Киприанушка, — робко сказала она, — али знаменье было?
   — Знаменье? Буде оно, буде! Распалится гневом Господь, пошлет мор, голод, проказу лютую. Слышь, как вопят окаянные? — И он стал прислушиваться, но кругом было тихо.
   — Истинно, — заговорила боярыня, — великое поношение терпим!… Киприанушка, не слыхал чего про попа Аввакума?
   Юродивый поднял руки кверху.
   — Грядет! На Москву буде страстотерпец наш.
   — Когда?
   — Сверзнется с трона своего Божий хулитель! Аки червь в пыли крутиться станет!
   — Про кого говоришь?
   — Про антихриста! Молись, мати, о наших душеньках! — И юродивый, резко повернувшись, быстро ушел из покоя, куда вход ему был во всякое время невозбранен.
   Боярыня долго смотрела на дверь, за которою он скрылся, и старалась проникнуть в смысл его речей, наполнивших сердце ее и надеждою, и страхом.
   Ах, если бы сбылось и вернулся из ссылки ее духовник, ее пламенный Аввакум!
   — Бедненький! — и душа ее умилилась. — Страстотерпец миленький! Бьют тебя, заушают [61], поносят. Терпишь ты и голод, и холод в Сибири лютой. Слышь, там и солнышко не светит, и кругом погань…
   — Матушка боярыня, — сказала, входя, пожилая женщина, — Иванушка свет проснулся!
   — Проснулся, соколик! — с умилением произнесла Морозова. — Иду к нему. Помолюсь с ним, ангелочком!
   Лицо боярыни осветилось материнской любовью, и она пошла к своему сыну, шестилетнему Иваше.
   А юродивый Киприан шел по городу, махая палкою, и вопил:
   — Радейте, бедненькие, радейте, миленькие, близок час расплаты за окаянство Никоново!
   — Что он говорит? — шептали в толпе, идущей за ним.
   — Слышь, Никона клянет! — отвечала старуха какому-то приказному.
   Юродивый услыхал ее фразу и воскликнул:
   — Истинно кляну! Что видим? Имя сыну Божьему переменили! Печатают ныне с буквою ненадобной?! Это ль не окаянство? Гляди, в государевом имени сделай описку, того казнить, а дерзают нарушать имя Божие? Антихристовы исчадия. Окаянные!… А звоны? И те переменили! К пенью звонят дрянью, будто всполох бьют… Пожди, будет им ужо, как Господь разгневается!
   — Ты опять здесь народ мутишь? О чем болтаешь? — вдруг закричали два человека с палками, внезапно пробившись через толпу к юродивому. Это были патриаршие приставы.
   Юродивый радостно протянул им руки.
   — Миленькие, вяжите! — заговорил он. — Ввергните в тюрьму, в яму злую, да приму поношения во славу Господа!
   Приставы рады были такой добыче, но толпа оттеснила их, и послышался кругом глухой ропот.
   Юродивые пользовались огромным уважением в народе. Приставы испугались.
   — Нам вязать тебя не надо, а народ не мути!
   — Слуги антихристовы, — закричал тогда на них юродивый, — геенну себе готовите и малых в сети свои уловляете. Ужо будет вам! — И он гневно поднял свою палку, от которой приставы поспешно увернулись. В толпе раздался смех.
   — Ужо мы вас, государевых ослушников! — пробормотали злобно приставы и снова затерлись в толпу, которая увеличивалась с каждой минутой, слушая юродивого.
   А тот уже с пеной у рта громил Никоновы нововведения.
   — Книги святых отцов испортили. Православные семьсот лет молились по тем книгам, а ныне новые, и в них антихристовы словеса! Али святители до сего мудрого истинной веры не знали? Ох, ох, бедная Русь! Чего захотелось тебе за немцем вслед? Миколе чудотворцу — имя немецкое Николай, а во святцах и нет Николая!… Везде соблазн, везде окаянство!
   Речь его лилась неудержимым потоком и словно электризовала толпу. Со всех сторон начинали раздаваться крики, вопли, и толпа бессознательно влеклась к патриаршему двору, готовая мстить за старую веру, но в это время в нее врезался отряд стрельцов и приставы с батогами — и посыпались веские удары направо и налево. Толпа рассеялась.
   Но впечатленье от слов юродивого осталось неизгладимо, и каждый понес в дом свое смутное недовольство и неясный страх.
   Война, дороговизна, голод, разбойники.
   Не есть ли это кара Божья за никонианство, за отступление от веры отцов и дедов?
   И в верху, в теремах, также шло смутное брожение, хотя не в столь грозной форме, как в народе.
   Но Никон был тверд, как скала среди бушующих волн, которые с плеском и шумом разбиваются о гранитные бока ее, не в силах даже потрясти ее, не только разрушить.
   — Твори во истину и славу Божию, — говорил он, поддерживаемый восточными патриархами.

XVIII БОЖЬЯ КАРА

   Солнце только подымалось с востока и кровавым заревом озарило полнеба, засверкав лучами на куполе Ивана Великого. Народ в Москве уже проснулся, и начиналась шумная, суетливая жизнь на площадях и улицах.
   Длиннобородые купцы приходили в торговые ряды, крестились на восток, на горящие словно в огне храмы, и медленно отмыкали огромные висячие замки своих лавок, в то время как подручные молодцы отвязывали злых собак и уводили их прочь от лавок.
   Иван Безглинг, в кафтане немецкого покроя, длинных чулках и башмаках с пряжками, шел по улице, направляясь к Москве-реке, к дому Теряевых, когда наткнулся на толстого купца. Тот оттолкнул его и грубо крикнул:
   — Шиш с Кукуя! Иди на Кукуй!
   Безглинг отскочил в сторону, но в тот же миг почувствовал толчок в бок и отлетел в другую сторону.
   — Шиш на Кукуе! — крикнул другой, толкнувший его.
   — Пустите! — просительно сказал Безглинг, но купцы окружили его и, с хохотом толкая его из стороны в сторону, кричали:
   — Чертов немец, иди на Кукуй!
   Молодые купцы потешались над бедным художником, а более старые стояли в стороне и бездействовали.
   — По-моему, — говорил один, — что черт, что немец — все едино.
   — Тэк! — кивал другой купец. — Все единственно!
   — Теперь они что? Кости мертвецкие в ступе толкут, черную немощь пущают…
   — Братцы! — закричал кто-то. — Да ведь это Никонов богомаз!
   — Ах он, песье отродье! — загудело кругом. — Ширяй его!
   Седой купец даже замахал руками.
   — Вот он, кургузый! Вот он, совратитель! Видели его, окаянного, Спасов лик! Срам!
   Безглинг почти терял сознание от беспрестанных толчков; камзол его обратился в лохмотья, шляпа упала в пыль и затопталась ногами. Он уже мысленно готовился к смерти, как вдруг раздались окрики, появились слуги с батогами, и толпа быстро раздвинулась на обе стороны, очищая дорогу и обнажая головы.
   — Что за шум? — резко спросил князь.
   — Да вот, княже, кукуевский шиш подвернулся. Потешились малость!
   — Никоновский богомаз! — крикнул кто-то из толпы со злобою.
   — Дела у вас нет, длиннобородые, — с презрением сказал князь Теряев, — в батоги бы вас! Иди, Иван! — обратился он к дрожавшему художнику и хотел тронуть коня, но бедный Безглинг вдруг отшатнулся, упал на землю и стал корчиться. Лицо его посинело, изо рта показалась темная кровь, он вскочил с земли, взмахнул руками и снова упал уже без движения.
   Толпа в ужасе смотрела на труп.
   В этот миг вдруг появился юродивый.
   Со стороны базара неслись смятенные крики.
   — Началось! — завопил Киприан, потрясая посохом. — Час возмездия ударил! Бойтесь, никонианцы! Господь идет с гибелью.
   — Мор, мор! — ревела прихлынувшая толпа.
   Князь Теряев взмахнул плетью.
   — Что там? — крикнул он.
   — Мор, — раздались голоса, — на рыбном базаре падают и мрут!
   — Гибель никонианцам! — ревел юродивый.
   — С нами крестная сила!
   — Гнев Божий! — раздались голоса.
   — Убрать! — сказал князь слугам, указывая на посиневший труп, который лежал у ног его коня, и двинулся из толпы. Вдруг снова раздались вопли. Два человека извивались на земле в предсмертной муке.
   Ужас объял князя. Он ударил коня и понесся в Кремль прямо к князю Куракину.
   — Князь, неладно! — заговорил он, крестясь на иконы. — В городе мор!
   — Да что ты?
   Князь Куракин, толстый, низенький, от страха присел на лавку.
   — Сам видел! Люди падают и мрут, корчась от болезни.
   — С нами крестная сила! Милый князь, — заговорил он спешно, — иди до патриарха, скажи ему, а я к Пронскому! Что делать? То-то государь гневен будет!
   — Божья воля! — ответил князь.
   Он пошел к патриарху. Уже не на коне, а пеший и притом без шапки, перешел он патриарший двор и вошел в палаты. Отрок тотчас повел его к патриарху.
   Князь стал на колени, принял благословение и облобызал руку Никону, после чего стал передавать, чему был свидетель.
   Никон, высокий сухой старец с властным лицом и жестким взглядом, слушал его, изредка кивая головою.
   — В грехах погрязли, — сказал он, — Божья кара! Иди, князь, до Пронского. Скажи, патриарх наказывает царицу с детками увозить спешно! Не мешкай, зараза сия гибельна!
   Князь опять склонился под благословение. Патриарх благословил его, и когда князь уходил, он говорил уже своему дьяку:
   — Записывай, я говорить буду!
   Чума!… Словно внезапная гроза с ливнем, разразилось это бедствие над Москвою сразу, без всякого предупреждения.
   Правда, потом припомнили, что скот падал, но до страшного 9 августа 1655 года никто не думал о такой беде.
   Люди падали в домах, на улицах, на площадях, в лавках. Воевода, сидевший в приказе Малой Чети, вдруг упал и умер в корчах. Палач, стоя подле дыбы, не успел поднять пытаемого и свалился. На лобном месте повалились стрельцы, и испуганный народ разбежался вместе с палачами, дав преступнику нежданную свободу.
   Смерть! Народ растерялся и не знал, где искать спасения: власти растерялись тоже, и только Киприан бесстрашно ходил всюду и ликуя кричал:
   — Божье попущенье! Гибель никонианцам!
   Патриарх написал воззвание к обезумевшему от ужаса народу. «Божья кара! — писал он. — Ей же покориться со смирением».
   Он советовал держать посты, молиться и терпеть, но сам спешно уехал из Москвы вместе с царицею и царским семейством в Калягин монастырь.
   Князь Теряев тоже услал под Коломну свою мать и жену и собирался услать Эхе с семьею.
   Бедная Эльза не могла прийти в себя от нежданной печали: ее жених, Иван Безглинг, пал первою жертвой заразы.
   — Эльза, не плачь, — уговаривал ее Эдуард, — такова судьба.
   — Ах, что мне судьба! — говорила она, заливаясь слезами.
   Эхе ходил мрачный, хмурый, а дедушка Штрассе рылся в книгах, думая найти средство против страшной заразы, но она уже пробралась в дом Теряевых и выкосила всю семью добрых немцев.
   Князь Теряев прямо из дворца, не заехав даже домой, проехал в дом Морозовой и велел провести себя к ней.
   Вздрогнула она, побледнела, услыхав его имя, но тотчас поборола страх свой и, шепча молитвы, опять свиделась с ним в молельной.
   — Почто занадобилась, Терентий Михайлович? — спросила она, стараясь казаться спокойной.
   — Боярыня, — ответил Терентий, не глядя на нее, — в городе зараза, мор. Закажи людям собраться и тебя увезти. Все едут прочь!
   — Киприанушка! — воскликнула боярыня, вспомнив его бессвязные речи. — Мор, говоришь? — И лицо ее просветлело.
   — Божья кара на никонианцев! — сказала она убежденным голосом. — Чудо, чудо!
   — Боярыня, люди мрут и в домах, и на улицах. Уезжай, Бога для.
   — Я? — Боярыня даже удивилась — А почто, Терентий Михайлович? Я замолюсь перед Господом, и Он удержит меня. Вероотступникам гибель, а нас помилует, ибо нам иное уготовано!
   Теряев изумленно взглянул на нее.
   — Зараза не разбирает, — сказал он, — и холоп, и боярин — всяк умирает!
   — Так, так! — ответила боярыня. — Но не стать бежать мне от гибели. На все воля Господа! И опять, в беде этой люди нужны: кого утешить, кому помочь, — а я уйду? Для того ли от Господа жизнь дана, чтоб беречь ее ради праздности? Ты едешь прочь?
   — Я не смею! Я поставлен царем на дело.
   — А я Господом Самим! Его ли ослушаюсь, — сказала вдохновенно Морозова.
   Князь Теряев взглянул на нее в изумлении и трепете и низко поклонился.
   — Прости, боярыня, меня, неразумного! Святая ты! — сказал он дрогнувшим голосом, а когда вернулся домой, какой ненавистной показалась ему жена, размалеванная, с черными зубами!
   Он рад был, провожая ее под Коломну, и с горечью подумал:
   — Умереть бы!…

XIX МОР

   Это была ужасная болезнь. По замечаниям тогдашнего врача Сиденгама, она состояла из карбункулов и воспаления в горле, развиваясь в несколько часов и не зная пощады к пораженному. В одной Москве погибло от нее в ту пору более двадцати тысяч человек!
   Князь Пронский, высокий стройный красавец с русою бородою, сидел в своей палате и быстро писал донесение государю, зная, что о том же пишет и князь Теряев, и стараясь поэтому быть точнее в своих донесениях.
   Время от времени он вставал, потирал лоб рукою, ходил по палате и снова садился писать. Послание подходило к концу.
   «Все приказы, — писал он, оканчивая, — заперты. Дьяки и подьячие умерли, и все бегут из Москвы, опасаясь сей заразы. Только мы без твоего государева приказа покинуть города не смеем».
   Он окончил и откинулся к высокой спинке стула.
   — Так ладно будет! — сказал он, снова пробежав последние строки и прикрыв рукою глаза. С самого утра он чувствовал себя как-то нудно: устал словно. А правду сказать, и есть с чего утомиться!…
   Народ мутится, смирять его нужно, уговаривать. Церкви заперты, попы все померли, отпевать некому, да и хоронить тоже. А убирать трупы надобно, потому смердят по улицам и от сего наипаче зараза. Хоронить надобно не инако как колодниками: тем все едино — что на плахе умереть, что от заразы. И везде самому быть надо! Спасибо еще князю Теряеву. Молодой, да больно деловитый!…
   — Князь Терентий Теряев повидать тебя, княже, хочет, — сказал, входя в покои, отрок.
   Князь быстро встал.
   — Зови, веди! — сказал он.
   Терентий вошел, и они поцеловались.
   — С чем, князь?
   — Да вот государю отписку сделал. Может, прочесть захочешь?
   — А зачем? Я тоже отписал. Вот и пошлем заодно: твое и мое. Сейчас и запечатаем. Давай свое!