Страница:
Алексей забросил все потехи свои и проводил время в сидениях с ближними, в посте и молитве. Он осунулся, потемнел; глубоко запали и потускнели его, всегда благодушно улыбавшиеся досель, голубые глаза, грузное тело разбухло, сделалось тяжелым и дряблым, как перекисшая опара в квашне.
Когда ему донесли, что в Руси вымерло от морового поветрия более семисот тысяч человек, а в самой Москве — до семидесяти тысяч, он наложил на Кремль строжайший трехдневный пост.
Примолкли двор и палаты кремлевские. Смыло смех и людской говор. Скоморошьи стаи и музыканты попрятались в подземелья и темные уголки, чтобы видом своим не нарушить царившей вокруг мрачной торжественности. Тоскливо, точно дубравою заглушенный вой голодных волков, припадали к земле великопостные перезвоны.
Страстно прижимая руки к груди, не спуская проникновенного взгляда с распятия, на коленях, молился царь.
— Помяни души усопших раб твоих, имена же их ты, Господи, веси! — бился он об пол лбом. Христанские кончины живота нашего, безболезненна, непостыдна, мирна и доброго ответа на страшном судище Христовом просим! Избави от лютых смертей!… Избави!
Но чем больше молился Алексей, тем тревожнее сжималось сердце его и страх, неясный, непроизвольный, казавшийся поэтому еще более неизбывным, отравлял все существо. Подле государя неотлучно дозорили Ртищев и Милославский. В часы, когда, измученный молитвою и поклонами, Алексей укладывался на жесткую подвижническую постель, искренно опечаленный постельничий подползал на брюхе к кровати и с великой тоской заглядывал в желтое царево лицо.
— Не тужи!… Не надрывай сердца моего, холопьего, — всхлипывал он, лобызая ноги царя. — От Бога все… Не нам сетовать на волю его пресвятую.
Его хрупкая, полудетская спина жалко вздрагивала, острые приподнятые плечи почти касались ушей. Он говорил без конца, стараясь подыскать такие слова, которые могли бы утешить безмолвно слушавшего государя. Он готов был на самую тяжелую жертву, только бы вернуть этим покой «благодетеля и владыки». Но нужных слов не было. Растопыренные пальцы гневно скребли половицу, и тщетно напрягался до последних извилинок мозг в отчаянной попытке найти слово, которое принесет спасение Руси и тем развеселит царево сердце…
Когда трехдневный пост окончился, Алексей почувствовал себя бодрее. На него как будто снизошло умиротворение — так бездомный бродяга, случайно забредший на позабытый, заросший бурьяном и крапивой погост, неожиданно умиляется сердцем перед лицом сладко дремлющей вечности.
Устроившись подле окна, царь задумчиво глядел на тихую площадь, на перистые облачка, ласково приникшие к лазури неба, и чувствовал, как душа его преисполняется благодатью. А как хорошо было сознавать, что и это небо, и весь необъятный простор живут в нем, как живет он в них без личных желаний, без жалких и нищих человеческих дум, приковывающих вселенскую душу к земле!
— Верую, Господи, верую в жизнь бесконечную и не ратую на кручины житейские, — шептал он, улыбаясь блаженной улыбкой.
А в соседнем тереме уже дожидались с докладом Милославский, Матвеев и Ордын-Нащокин.
Ртищев за спиной царева кресла робко переминался с ноги на ногу, обдумывая, чем бы привлечь к себе внимание государя.
Тихо, мягким шепотком, беседовали вельможи о делах государственности. С недавних пор они забросили споры о преобразовании Руси. Страх возможного ослабления военной силы заставил их позабыть обо всем, отдать все силы на то, чтобы изыскать средства к содержанию войск и не подать им повода для ропота.
Алексей, убаюканный тишиной, вздремнул. Постельничий, зажав для большей верности пальцами нос и стиснув губы, бочком выбрался в сени.
— Тсс! — погрозил он пальцем, входя к вельможам. — Опочивает.
Милославский недовольно причмокнул.
— Обрел, тоже, время для опочивания.
— Тсс! — присел на корточки и испуганно вобрал голову в плечи Ртищев.
Но советники, не обратив на него внимания и посовещавшись между собою, вошли к государю.
Откинув голову на спинку кресла, государь храпел. Один глаз его был полуоткрыт, на прилипшей к щеке рыбной крошке копошилась стайка трапезующих мух.
— Кш, оголтелые! — нарочито громко крикнул Нащокин и взмахнул рукой перед самым носом царя.
Алексей мотнул головой и очумело уставился на ближних.
— Как почивать изволил, царь? — поклонился в пояс Матвеев.
Алексей облизал губы и расплылся в счастливой улыбке.
— Зрел я, будто в чертогах хрустальных белокрылые херувимы благословляют меня…
Он протянул руку к столу. Вельможи, отталкивая друг друга, бросились за квасом. Ртищев скользнул угрем между ног Милославского и вцепился в ковш.
— Испей, царь-государь.
Напившись, государь довольно крякнул и перевел взгляд на тестя.
— К чему бы во сне херувимов зрети?
— К казне… Не инако, казну обретешь…
Алексей незло погрозился.
— И лукав же ты… Клонишь к тому, зрю уж, чтобы сызнов меня тревожить беседами государственными.
Он помолчал и вдруг с умилением повернулся лицом к окну.
— Ты на небеса воззрись, на землю пречудную, на благодать Божию, что дадена нам и в былинке остатней немощной, и в солнце могутном, и в птице пернатой. В сем едином лишь радости человеческие, а не в суете сует… Да уж быть посему. Не отстанешь, ведь, от тебя. Выкладывай, что ли.
Усевшись на лавку, Илья Данилович без долгих рассуждений прямо объявил:
— А государственной казны нет нисколько, а служилых людей, казаков и стрельцов в городах прибыло, жалованье им дают ежегодно, докуки тебе от служилых людей, дворян и детей боярских большие, а пожаловать нечем.
Вся разнеженная умиротворенность, в которой пребывал с утра государь, мгновенно рассеялась.
— Не можно нам свары заводить со служилыми, — воскликнул он, вскакивая с кресла. — На них и держава держится наша.
— То-то мы и речем, — подхватили дружно советники, — без служилых ты, государь, что орел без когтей, а либо христианин без креста!
Матвеев торопливо достал из кармана бумагу.
— А и надумали мы хилыми умишками, государь…
Он откашлялся, расправил бумагу и приступил к чтению.
Уткнувшись в бороду кулаком и собрав складками кожу на лбу, царь внимательно слушал.
— Гоже ли? — спросил он робко, ни на кого не глядя, когда Артамон Сергеевич, окончив чтение, положил на стол план нового налога.
— Гоже! — ответили все хором.
Помявшись немного, Алексей неуверенно подписал бумагу.
— Быть посему. А там, как рассудит Господь.
Вскоре по всей Руси на площадях приказные огласили новое царево постановление:
Но Милославский нашелся и здесь. По его совету, царь приказал рубить серебряные ефимки на четыре части и на каждую долю накладывать клеймо: «двадцать пять копеек». Таким образом, стоимость ефимка поднялась в два с лишним раза. Разница в стоимости целиком шла в казну.
Цены на товары, благодаря новым деньгам, росли с необычайной быстротой. Стоимость же медных денег падала все более и более. Довольные вначале своей затеей, царь и ближние вскоре поняли, что денежные дела безнадежно запутываются. Не унывал один лишь Милославский.
— Была бы монета на рынках, а там все уладится, — уверенно заявил он однажды царю и предложил чеканить на Москве, в Новгороде и Пскове мелкие медные деньги — алтыны, грошевики и копейки по образцу старых серебряных монет.
Большое разнообразие мелких денег, уравненных не с новой порченой серебряной монетой, а и со старыми серебряными копейками, еще более усилило замешательство населения и нисколько не устранило недоверия к медным и легковесным серебряным деньгам.
По рынкам, одичавшие от голода, в отрепьях, толпами бродили работные и ремесленники.
— Христа для, подайте убогому, — клянчили они, жадно впиваясь ввалившимися глазами в возы с недоступным зерном. — Подайте Христа для!
Продавцы с участием глядели на нищих, но ничего не подавали.
— Сами не кушамши… Все на подати собираем.
Неожиданно стаей воронов, почуявших запах падали, нападали на рынок приказные.
Всполошенные мужики падали ниц.
— Помилуйте, не губите!
Но сборщики грозно взмахивали бичами.
— Не смутьяны ль уж вы, что противу податей восстаете?
Приказные оценивали не только хлеб, но и стоимость воза с конем и забирали почти все зерно без остатка.
— А жить-то чем нонеча? — вопили ограбленные. — Жить-то чем, благодетели наши?
Сборщики спокойно делали свое дело и уходили.
Милославский торжествовал. Его казна неукоснительно умножалась. Людишки его шныряли по Москве, проверяли сборщиков и львиную долю податей отбирали для своего господаря.
В день, когда были готовы новые хоромы Ильи Даниловича, построенные по «еуропейскому обычаю», он, полный гордого удовлетворения, с искренним чувством благодарности приложился к царевой руке.
— А и до чего же отменно все в державе твоей богоспасаемой, тесть мой и государь!
Алексей заткнул пальцами уши и затряс головой.
— Будет!… Опостылел ты мне с государственностью своей. Дай хоть малый час душеньке моей отдохнуть от сует земных.
— Отдохни, отдохни, благодетель.
Царь кивнул стоявшему у порога рассказчику.
— Сказывай!
И сетующе поглядел на тестя:
— Ты бы хоть единый раз потешил меня сказом таким, как сей дворянин Лихачев. А то все государственность да государственность… Тьфу!
Милославский добродушно усмехнулся.
— А отставишь меня от денежных дел да отошлешь, как сего Лихачева, во Флоренцию, чать, и я не лыком шит, тож смогу.
— Ну, не перечь государю!
Лихачев, уловив нетерпеливое движение царя, приступил к прерванному рассказу.
— И объявилися палаты… И быв палаты и вниз уйдет, и того было шесть перемен. Да в тех же палатах объявилося море, колеблемо волнами…
Алексей недоверчиво прищурился, переглянулся с тестем.
— Уж не выдумка ль!… Возможно ли быть морю в палатах?
Милославский махнул Лихачева ладонью по лицу.
— Ври, да из меры не проливай!
Обиженный гость перекрестился.
— А что зрел, о том и реку своему государю. А порукой тому сам герцог Тосканский.
Царь нараспев зевнул.
— Дивны дела твои, Господи!
И, томимый любопытством, заторопил Лихачева:
— Сказывай далее.
— А в море рыбы, — таинственно зашептал дворянин, прикладывая палец к рябому носу, — а на рыбах люди ездят, а в верху палаты небо, а на облаках сидят люди. Да спущался с неба на облаке сед человек в карете, да против его в другой карете прекрасная девица, а аргамачки под каретами как есть живые, ногами подрагивают…
Милославский заткнул уши и отошел к двери.
— Дозволь, преславный, уйти. Забрехался до краю дворянин, серед иноземцев пожительствовав!
— Нишкни, — погрозился Алексей.
Илья Данилович шмыгнул за порог.
— Сказывать ли, царь-государь? — поклонился Лихачев.
— Сказывай.
— А в иной перемене объявилося человек с пятьдесят в латах и почали саблями и шпагами рубиться и из пищалей стрелять и человека с три как будто и убили… И многие предивные молодцы и девицы выходят из полога в золоте и пляшут, и многие диковинки делали.
Восхищенный рассказом Лихачева, Алексей в тот же вечер вызвал к себе Матвеева, Ртищева и Нащокина.
— Волю зреть на Москве комедийное действо!
Ближние горячо поддержали царя и тут же принялись обсуждать, кому поручить написать «действо».
Сидевший молча у окна Милославский, едва беседа окончилась, поклонился в пояс государю.
— Дозволь молвить.
— Реки!
— Сам ты, царь, премудро сказываешь: делу-де время, потехе же час.
— Ну?
Илья Данилович осклабился.
— Ну, выходит, хочу я за дело приняться.
Государь шлепнул тестя по животу и рассмеялся.
— Что ты с ним сотворишь, коли спит он и зрит свою государственность!
— Не о себе помышляю, — преданно заглянул Милославский Алексею в глаза, — о твоем пещусь благоденствии!
И таинственно прищурился:
— Добро бы, государь, всю многоликую монету скупить, а выпустить одноликую, ибо не имут людишки веры в нынешние деньги и на них никаких товаров не отпущают.
Царь сердито топнул ногой.
— Токмо давеча сказывал — отменно-де все в державе моей!
— Не обмыслил давеча хилым умишком своим, государь.
За Илью Даниловича вступился Ордын-Нащокин.
— Дело сказывает Данилович. Великого ума тесть твой, государь.
Алексей раздумчиво потер пальцами лоб.
— Нам-то от того лихва будет какая?
— Верная лихва, царь, — успокоил Милославский, — скупим меди на рубль да шестьдесят копеек, а чеканить из той меди будем сто рублев по мелочи. Я уж доподлинно все прикинул. Не зря же ты меня пожаловал ведать двором денежным!
Царь обнял тестя.
— А и, доподлинно, великого ума тесть наш Илья Данилович.
ГЛАВА XV
ГЛАВА XVI
Когда ему донесли, что в Руси вымерло от морового поветрия более семисот тысяч человек, а в самой Москве — до семидесяти тысяч, он наложил на Кремль строжайший трехдневный пост.
Примолкли двор и палаты кремлевские. Смыло смех и людской говор. Скоморошьи стаи и музыканты попрятались в подземелья и темные уголки, чтобы видом своим не нарушить царившей вокруг мрачной торжественности. Тоскливо, точно дубравою заглушенный вой голодных волков, припадали к земле великопостные перезвоны.
Страстно прижимая руки к груди, не спуская проникновенного взгляда с распятия, на коленях, молился царь.
— Помяни души усопших раб твоих, имена же их ты, Господи, веси! — бился он об пол лбом. Христанские кончины живота нашего, безболезненна, непостыдна, мирна и доброго ответа на страшном судище Христовом просим! Избави от лютых смертей!… Избави!
Но чем больше молился Алексей, тем тревожнее сжималось сердце его и страх, неясный, непроизвольный, казавшийся поэтому еще более неизбывным, отравлял все существо. Подле государя неотлучно дозорили Ртищев и Милославский. В часы, когда, измученный молитвою и поклонами, Алексей укладывался на жесткую подвижническую постель, искренно опечаленный постельничий подползал на брюхе к кровати и с великой тоской заглядывал в желтое царево лицо.
— Не тужи!… Не надрывай сердца моего, холопьего, — всхлипывал он, лобызая ноги царя. — От Бога все… Не нам сетовать на волю его пресвятую.
Его хрупкая, полудетская спина жалко вздрагивала, острые приподнятые плечи почти касались ушей. Он говорил без конца, стараясь подыскать такие слова, которые могли бы утешить безмолвно слушавшего государя. Он готов был на самую тяжелую жертву, только бы вернуть этим покой «благодетеля и владыки». Но нужных слов не было. Растопыренные пальцы гневно скребли половицу, и тщетно напрягался до последних извилинок мозг в отчаянной попытке найти слово, которое принесет спасение Руси и тем развеселит царево сердце…
Когда трехдневный пост окончился, Алексей почувствовал себя бодрее. На него как будто снизошло умиротворение — так бездомный бродяга, случайно забредший на позабытый, заросший бурьяном и крапивой погост, неожиданно умиляется сердцем перед лицом сладко дремлющей вечности.
Устроившись подле окна, царь задумчиво глядел на тихую площадь, на перистые облачка, ласково приникшие к лазури неба, и чувствовал, как душа его преисполняется благодатью. А как хорошо было сознавать, что и это небо, и весь необъятный простор живут в нем, как живет он в них без личных желаний, без жалких и нищих человеческих дум, приковывающих вселенскую душу к земле!
— Верую, Господи, верую в жизнь бесконечную и не ратую на кручины житейские, — шептал он, улыбаясь блаженной улыбкой.
А в соседнем тереме уже дожидались с докладом Милославский, Матвеев и Ордын-Нащокин.
Ртищев за спиной царева кресла робко переминался с ноги на ногу, обдумывая, чем бы привлечь к себе внимание государя.
Тихо, мягким шепотком, беседовали вельможи о делах государственности. С недавних пор они забросили споры о преобразовании Руси. Страх возможного ослабления военной силы заставил их позабыть обо всем, отдать все силы на то, чтобы изыскать средства к содержанию войск и не подать им повода для ропота.
Алексей, убаюканный тишиной, вздремнул. Постельничий, зажав для большей верности пальцами нос и стиснув губы, бочком выбрался в сени.
— Тсс! — погрозил он пальцем, входя к вельможам. — Опочивает.
Милославский недовольно причмокнул.
— Обрел, тоже, время для опочивания.
— Тсс! — присел на корточки и испуганно вобрал голову в плечи Ртищев.
Но советники, не обратив на него внимания и посовещавшись между собою, вошли к государю.
Откинув голову на спинку кресла, государь храпел. Один глаз его был полуоткрыт, на прилипшей к щеке рыбной крошке копошилась стайка трапезующих мух.
— Кш, оголтелые! — нарочито громко крикнул Нащокин и взмахнул рукой перед самым носом царя.
Алексей мотнул головой и очумело уставился на ближних.
— Как почивать изволил, царь? — поклонился в пояс Матвеев.
Алексей облизал губы и расплылся в счастливой улыбке.
— Зрел я, будто в чертогах хрустальных белокрылые херувимы благословляют меня…
Он протянул руку к столу. Вельможи, отталкивая друг друга, бросились за квасом. Ртищев скользнул угрем между ног Милославского и вцепился в ковш.
— Испей, царь-государь.
Напившись, государь довольно крякнул и перевел взгляд на тестя.
— К чему бы во сне херувимов зрети?
— К казне… Не инако, казну обретешь…
Алексей незло погрозился.
— И лукав же ты… Клонишь к тому, зрю уж, чтобы сызнов меня тревожить беседами государственными.
Он помолчал и вдруг с умилением повернулся лицом к окну.
— Ты на небеса воззрись, на землю пречудную, на благодать Божию, что дадена нам и в былинке остатней немощной, и в солнце могутном, и в птице пернатой. В сем едином лишь радости человеческие, а не в суете сует… Да уж быть посему. Не отстанешь, ведь, от тебя. Выкладывай, что ли.
Усевшись на лавку, Илья Данилович без долгих рассуждений прямо объявил:
— А государственной казны нет нисколько, а служилых людей, казаков и стрельцов в городах прибыло, жалованье им дают ежегодно, докуки тебе от служилых людей, дворян и детей боярских большие, а пожаловать нечем.
Вся разнеженная умиротворенность, в которой пребывал с утра государь, мгновенно рассеялась.
— Не можно нам свары заводить со служилыми, — воскликнул он, вскакивая с кресла. — На них и держава держится наша.
— То-то мы и речем, — подхватили дружно советники, — без служилых ты, государь, что орел без когтей, а либо христианин без креста!
Матвеев торопливо достал из кармана бумагу.
— А и надумали мы хилыми умишками, государь…
Он откашлялся, расправил бумагу и приступил к чтению.
Уткнувшись в бороду кулаком и собрав складками кожу на лбу, царь внимательно слушал.
— Гоже ли? — спросил он робко, ни на кого не глядя, когда Артамон Сергеевич, окончив чтение, положил на стол план нового налога.
— Гоже! — ответили все хором.
Помявшись немного, Алексей неуверенно подписал бумагу.
— Быть посему. А там, как рассудит Господь.
Вскоре по всей Руси на площадях приказные огласили новое царево постановление:
«Пожаловал людишек своих царь-государь налогами: с торговых людей — сбор пятой деньги [41]и рублевый налог со двора; с духовенства и служилых — сбор полтинной и полуполтинной деньги; да с оемесленников, и крестьян двух с половиной деньги [42]».Сборщики податей тотчас же приступили к обходу дворов. Никакие мольбы не трогали их. Они уносили все, за что только можно было выручить хоть какие-нибудь деньги. Едва государь подписал постановление о налоге, пришла новая беда: из обращения стали исчезать мелкие монеты.
Но Милославский нашелся и здесь. По его совету, царь приказал рубить серебряные ефимки на четыре части и на каждую долю накладывать клеймо: «двадцать пять копеек». Таким образом, стоимость ефимка поднялась в два с лишним раза. Разница в стоимости целиком шла в казну.
Цены на товары, благодаря новым деньгам, росли с необычайной быстротой. Стоимость же медных денег падала все более и более. Довольные вначале своей затеей, царь и ближние вскоре поняли, что денежные дела безнадежно запутываются. Не унывал один лишь Милославский.
— Была бы монета на рынках, а там все уладится, — уверенно заявил он однажды царю и предложил чеканить на Москве, в Новгороде и Пскове мелкие медные деньги — алтыны, грошевики и копейки по образцу старых серебряных монет.
Большое разнообразие мелких денег, уравненных не с новой порченой серебряной монетой, а и со старыми серебряными копейками, еще более усилило замешательство населения и нисколько не устранило недоверия к медным и легковесным серебряным деньгам.
* * *
Хлебные рынки пустели. Кое-где встречались еще возы с зерном и капустой, но крестьяне, простояв до вечера в тщетном ожидании покупателя, возвращались домой ни с чем.По рынкам, одичавшие от голода, в отрепьях, толпами бродили работные и ремесленники.
— Христа для, подайте убогому, — клянчили они, жадно впиваясь ввалившимися глазами в возы с недоступным зерном. — Подайте Христа для!
Продавцы с участием глядели на нищих, но ничего не подавали.
— Сами не кушамши… Все на подати собираем.
Неожиданно стаей воронов, почуявших запах падали, нападали на рынок приказные.
Всполошенные мужики падали ниц.
— Помилуйте, не губите!
Но сборщики грозно взмахивали бичами.
— Не смутьяны ль уж вы, что противу податей восстаете?
Приказные оценивали не только хлеб, но и стоимость воза с конем и забирали почти все зерно без остатка.
— А жить-то чем нонеча? — вопили ограбленные. — Жить-то чем, благодетели наши?
Сборщики спокойно делали свое дело и уходили.
Милославский торжествовал. Его казна неукоснительно умножалась. Людишки его шныряли по Москве, проверяли сборщиков и львиную долю податей отбирали для своего господаря.
В день, когда были готовы новые хоромы Ильи Даниловича, построенные по «еуропейскому обычаю», он, полный гордого удовлетворения, с искренним чувством благодарности приложился к царевой руке.
— А и до чего же отменно все в державе твоей богоспасаемой, тесть мой и государь!
Алексей заткнул пальцами уши и затряс головой.
— Будет!… Опостылел ты мне с государственностью своей. Дай хоть малый час душеньке моей отдохнуть от сует земных.
— Отдохни, отдохни, благодетель.
Царь кивнул стоявшему у порога рассказчику.
— Сказывай!
И сетующе поглядел на тестя:
— Ты бы хоть единый раз потешил меня сказом таким, как сей дворянин Лихачев. А то все государственность да государственность… Тьфу!
Милославский добродушно усмехнулся.
— А отставишь меня от денежных дел да отошлешь, как сего Лихачева, во Флоренцию, чать, и я не лыком шит, тож смогу.
— Ну, не перечь государю!
Лихачев, уловив нетерпеливое движение царя, приступил к прерванному рассказу.
— И объявилися палаты… И быв палаты и вниз уйдет, и того было шесть перемен. Да в тех же палатах объявилося море, колеблемо волнами…
Алексей недоверчиво прищурился, переглянулся с тестем.
— Уж не выдумка ль!… Возможно ли быть морю в палатах?
Милославский махнул Лихачева ладонью по лицу.
— Ври, да из меры не проливай!
Обиженный гость перекрестился.
— А что зрел, о том и реку своему государю. А порукой тому сам герцог Тосканский.
Царь нараспев зевнул.
— Дивны дела твои, Господи!
И, томимый любопытством, заторопил Лихачева:
— Сказывай далее.
— А в море рыбы, — таинственно зашептал дворянин, прикладывая палец к рябому носу, — а на рыбах люди ездят, а в верху палаты небо, а на облаках сидят люди. Да спущался с неба на облаке сед человек в карете, да против его в другой карете прекрасная девица, а аргамачки под каретами как есть живые, ногами подрагивают…
Милославский заткнул уши и отошел к двери.
— Дозволь, преславный, уйти. Забрехался до краю дворянин, серед иноземцев пожительствовав!
— Нишкни, — погрозился Алексей.
Илья Данилович шмыгнул за порог.
— Сказывать ли, царь-государь? — поклонился Лихачев.
— Сказывай.
— А в иной перемене объявилося человек с пятьдесят в латах и почали саблями и шпагами рубиться и из пищалей стрелять и человека с три как будто и убили… И многие предивные молодцы и девицы выходят из полога в золоте и пляшут, и многие диковинки делали.
Восхищенный рассказом Лихачева, Алексей в тот же вечер вызвал к себе Матвеева, Ртищева и Нащокина.
— Волю зреть на Москве комедийное действо!
Ближние горячо поддержали царя и тут же принялись обсуждать, кому поручить написать «действо».
Сидевший молча у окна Милославский, едва беседа окончилась, поклонился в пояс государю.
— Дозволь молвить.
— Реки!
— Сам ты, царь, премудро сказываешь: делу-де время, потехе же час.
— Ну?
Илья Данилович осклабился.
— Ну, выходит, хочу я за дело приняться.
Государь шлепнул тестя по животу и рассмеялся.
— Что ты с ним сотворишь, коли спит он и зрит свою государственность!
— Не о себе помышляю, — преданно заглянул Милославский Алексею в глаза, — о твоем пещусь благоденствии!
И таинственно прищурился:
— Добро бы, государь, всю многоликую монету скупить, а выпустить одноликую, ибо не имут людишки веры в нынешние деньги и на них никаких товаров не отпущают.
Царь сердито топнул ногой.
— Токмо давеча сказывал — отменно-де все в державе моей!
— Не обмыслил давеча хилым умишком своим, государь.
За Илью Даниловича вступился Ордын-Нащокин.
— Дело сказывает Данилович. Великого ума тесть твой, государь.
Алексей раздумчиво потер пальцами лоб.
— Нам-то от того лихва будет какая?
— Верная лихва, царь, — успокоил Милославский, — скупим меди на рубль да шестьдесят копеек, а чеканить из той меди будем сто рублев по мелочи. Я уж доподлинно все прикинул. Не зря же ты меня пожаловал ведать двором денежным!
Царь обнял тестя.
— А и, доподлинно, великого ума тесть наш Илья Данилович.
ГЛАВА XV
Все заботы об увеличении казны царь возложил на Милославского. Чтобы прежде всего улучшить свои собственные дела, Илья Данилович образовал артель для чеканки фальшивой монеты, в которую вошли боярин Морозов, дворянин Толстой, стольник Иван Голенищев, стряпчий Сила Макарьев Бахтеев, муж царевой тетки по матери, думный дворянин Матюшкин и торговый гость Василий Шорин.
По стопам «верных» голов и целовальников пошли и денежные мастера, серебряники, оловянники и иные.
Вскоре в народе пошли подозрительные толки: денежные мастера никогда не слыли богачами, жалованье получали убогое, мшел брать было им не у кого — жили тихо, скромно, перебиваясь с хлеба на квас; и вдруг, словно с неба, клад на них свалился. Кругом беспросветная нищета, моровое поветрие, а мастера каким-то чудом обрядились с семьями по боярскому обычаю, снесли покосившиеся избы свои и поставили каменные дворы, стали закупать в рядах, не торгуясь, дорогие товары, серебряную утварь, и каждодневно устраивать развеселейшие пиры.
— И откель благодать им такая? — зло перешептывались по углам люди.
А медные деньги обесценивались между тем все более и более. По Руси, под стенанья, вопли и скрежет зубов отплясывала свою страшную пляску смерть. Покойников не успевали хоронить и оставляли в замурованных избах. На месте сел, деревень и починков выросли погосты. Избы стали надгробиями. Ночью и днем по смрадным московским улицам бродили бездомные толпы голодных и падали замертво, чтобы больше не встать никогда. На всех перекрестках дозорили усиленные отряды рейтаров. Москва превратилась в стан, а ее обитатели — в полоненных людишек.
Потеряв надежду на лучшее будущее, люди с особенной жадностью ухватывались за самые различные слухи и принимали их безоговорочно, как истину. Этим пользовались раскольничьи «пророки», громогласно вещавшие, не стесняясь присутствием рейтаров, о скором приходе антихриста и светопреставлении.
Однажды раскольники принесли новую весть. Народ всколыхнулся, повеселел; из уст в уста передавалось о скором приходе на Москву, на выручку голодающим, великой разбойной ватаги с атаманом Корепиным во главе.
Слух прокатился и смолк, и еще грознее насупилась притихшая Москва…
— Ты, Федор Михалович, един не гнушаешься простолюдинов. Заступи ж и помилуй!
Ртищев разжалобился и на другой же день упросил государя принять челобитчиков.
На Красной площади с утра собралась огромная толпа голодающих. Выборные долго стояли на коленях перед храмом Василия Блаженного и исступленно молились «о смягчении и умилении царева сердца». Наконец их ввели в Кремль.
— Великий наш печальник и государь! — упали послы ниц перед Алексеем. — Дозволь челом бить тебе, помазанник Божий!
Царь вперил в подволоку глаза.
— Печалуйтесь!
Один из выборных подполз к Алексею и припал к его ногам.
— Хлеб учал дорог быть высокою ценою от медных денег, — срывающимся голосом начал он, — потому что вотчинники хлеб, и сено, и дрова продают на медные деньги большой ценой. А на серебряные деньги ржи четверть купят рубли по четыре, а по меди выходит рублев по тридцать по шесть. А и в таком дорогом хлебе и во всяком харчу скудные людишки погибают и многие чернослободцы торговые люди ожидают себе от медных денег конечные нищеты.
Выборный умолк и стукнулся лбом об пол.
Царь охватил руками голову и тяжело сопел. Его глаза потемнели, налились слезами.
Челобитчики — работные, ремесленники, цирюльники, портные, сапожники, гончары и мелкие торговые люди, увидев государеву скорбь, оживились. «Ужо он все напасти единым глаголом своим с нас поснимает. Нешто допустит он нашей погибели», — думали они, смелея.
— Дозволь еще молвь тебе молвить, государь! — вновь поднял вдруг свой голос выборный.
— Молви!
Работный приподнялся, упершись об пол рукой и, чувствуя, как помимо воли все существо его наливается отчаянной отвагой, мотнул головой в сторону Милославского.
— А учало все дорого быть еще по той пригоде, что тесть твой, царь-государь премилостивый, Илья Данилович Милославский, приказал сробить на свою потребу воровских медных денег на сто на двадесять тысяч.
Кровь отхлынула от лица Милославского.
— Оговор то воровский, государь! То вороги противу меня измышляют!
Раздув широко ноздри, государь впился режущим взглядом в глаза тестю.
— А оговор, найдем мы казнь и на ворога твоего!
Он встал и высоко поднял руку, точно призывая в свидетели небо.
— За глаголы за смелые спаси вас Бог, страждующие холопи мои!… А обыщутся вправду слова, лютою смертию воров изведу!
И незаметно моргнул Ромодановскому, указывая на работного.
— Не инако, вор-то из разбойной ватаги Корепинской, — склонился Милославский к уху царя.
— И самому мне сдается, — ответил чуть слышно Алексей и встал с кресла.
— Изыдите с миром и веруйте, что не дадим мы погибнуть холопям своим.
У Троицких ворот работного остановил думный дьяк.
— Волит государь доподлинно глаголы твои записать, чтобы легче было сыскать воров.
До вечера выборный просидел в каморке, дожидаясь опроса. Наконец за ним пришли стрельцы и, не дав опомниться, накинули на голову мешок. Работный попытался сопротивляться, но его ударили палкой по темени.
Очнулся он в подвале, на дыбе. В углу, у пылающей печи, возился кат.
— А родитель-то твой — денежный вор, Марья Ильинична, — вызвав к себе жену, гневно закричал на нее царь. — Сто двадесять тысяч! Разумеешь ли? Сто двадесять тысяч воровских денег!
Он с ненавистью и с каким-то болезненным злорадством потрясал кулаками перед лицом растерявшейся Марьи Ильиничны.
— Тоже, «святая» — раскольников призревает богоборствует, а родитель — вор!
И подскочил к двери.
— Подать Милославского!
Илья Данилович вошел в терем с высоко поднятой головой.
— А ежели ты, всея Руси царь и великий князь, смердам да ворам разбойным внемлешь, верного же холопа и тестя изменником почитаешь, так на же!
Он бросился к стене, схватил охотничий нож и разодрав на себе кафтан, размахнулся с плеча… Царица с пронзительным визгом повисла на руке отца. Алексей попятился к двери.
— Эко, горяч ты, Ильюшка! — жалко выдавил он, задерживаясь на пороге. — Уж государю стало ныне не можно глаголом обмолвиться.
Илья Данилович бессильно выронил нож.
— Каково напраслину мне терпети… Сам я в думке держал, государь, нонеча же поведать тебе про воров денежных, а смерд меня упредил.
Он уселся рядом с зятем и уже без обиды в голосе назвал имена некоторых дненежных мастеров и ни в чем неповинных малых людишек…
В ту же ночь начались аресты и пытки.
Не имевшие средств откупиться подвергались лютой казни: их жгли, вырезывали ремни из кожи на спине, выкалывали глаза и под конец заливали горло расплавленной медью.
Постельничий, присутствовавший как-то при казни, не выдержал ужасного зрелища, — помчался домой и, составив с женою набросок нового закона о наказании денежных воров, поехал в Кремль.
— Послушайся тихого своего сердца, царь, — упал он на колени перед Алексеем, — помилуй воров! Не Божье то дело христианское горло топленой медью потчевать.
Царь по— отечески потрепал Федора по щеке.
— Волос седеет у тебя, а сердце все как у дитяти! Чти уж!
Трижды перекрестившись, Ртищев развернул свернутую трубочкой бумагу:
«А тому, кто робит матошники и с них переводит чеканы — отсечь руки и ноги. А тому, кто робит воровские деньги на чюжих матошниках — отсечь левую руку да левую ногу тож. А кто до чего довелся, после пытки казнить смертию и прибивать у денежных дворов на стенах, а домы их и животы имать на царя безденежно».
Последние слова особенно понравились государю. Он, не задумываясь, взял бумагу из рук постельничего и передал ее дьяку
— А по-Божьему ежели, по-христианскому, быть посему. А то, где ж сие слыхано, чтобы христианам горло заливать медью топленой!
Отдаленный шум, точно морской прибой, с глухим рокотанием ударился о кремлевские стены.
Государь, затаив дыхание, прокрался к окну
— Никак, гомонят?
— Гомонят, — подтвердил побелевший Ртищев.
В терем, не испросив разрешения, ворвался Голицын.
— Бунт, государь!
У Алексея упали руки. Одутловатое лицо его вытянулось, глаза забегали в страхе.
Топоча не по чину ногами, обгоняя друг друга, к государю спешили Ордын-Нащокин и Ромодановский.
— Мужайся, царь-государь! — крикнули они в один голос, едва переступив порог терема. — На Лубянке поставлен нами полк иноземный. Благослови нас на воеводство.
По стопам «верных» голов и целовальников пошли и денежные мастера, серебряники, оловянники и иные.
Вскоре в народе пошли подозрительные толки: денежные мастера никогда не слыли богачами, жалованье получали убогое, мшел брать было им не у кого — жили тихо, скромно, перебиваясь с хлеба на квас; и вдруг, словно с неба, клад на них свалился. Кругом беспросветная нищета, моровое поветрие, а мастера каким-то чудом обрядились с семьями по боярскому обычаю, снесли покосившиеся избы свои и поставили каменные дворы, стали закупать в рядах, не торгуясь, дорогие товары, серебряную утварь, и каждодневно устраивать развеселейшие пиры.
— И откель благодать им такая? — зло перешептывались по углам люди.
А медные деньги обесценивались между тем все более и более. По Руси, под стенанья, вопли и скрежет зубов отплясывала свою страшную пляску смерть. Покойников не успевали хоронить и оставляли в замурованных избах. На месте сел, деревень и починков выросли погосты. Избы стали надгробиями. Ночью и днем по смрадным московским улицам бродили бездомные толпы голодных и падали замертво, чтобы больше не встать никогда. На всех перекрестках дозорили усиленные отряды рейтаров. Москва превратилась в стан, а ее обитатели — в полоненных людишек.
Потеряв надежду на лучшее будущее, люди с особенной жадностью ухватывались за самые различные слухи и принимали их безоговорочно, как истину. Этим пользовались раскольничьи «пророки», громогласно вещавшие, не стесняясь присутствием рейтаров, о скором приходе антихриста и светопреставлении.
Однажды раскольники принесли новую весть. Народ всколыхнулся, повеселел; из уст в уста передавалось о скором приходе на Москву, на выручку голодающим, великой разбойной ватаги с атаманом Корепиным во главе.
Слух прокатился и смолк, и еще грознее насупилась притихшая Москва…
* * *
Доведенный до отчаяния народ решился на последнее средство: идти с челобитной к самому государю. Выборные отправились к Ртищеву.— Ты, Федор Михалович, един не гнушаешься простолюдинов. Заступи ж и помилуй!
Ртищев разжалобился и на другой же день упросил государя принять челобитчиков.
На Красной площади с утра собралась огромная толпа голодающих. Выборные долго стояли на коленях перед храмом Василия Блаженного и исступленно молились «о смягчении и умилении царева сердца». Наконец их ввели в Кремль.
— Великий наш печальник и государь! — упали послы ниц перед Алексеем. — Дозволь челом бить тебе, помазанник Божий!
Царь вперил в подволоку глаза.
— Печалуйтесь!
Один из выборных подполз к Алексею и припал к его ногам.
— Хлеб учал дорог быть высокою ценою от медных денег, — срывающимся голосом начал он, — потому что вотчинники хлеб, и сено, и дрова продают на медные деньги большой ценой. А на серебряные деньги ржи четверть купят рубли по четыре, а по меди выходит рублев по тридцать по шесть. А и в таком дорогом хлебе и во всяком харчу скудные людишки погибают и многие чернослободцы торговые люди ожидают себе от медных денег конечные нищеты.
Выборный умолк и стукнулся лбом об пол.
Царь охватил руками голову и тяжело сопел. Его глаза потемнели, налились слезами.
Челобитчики — работные, ремесленники, цирюльники, портные, сапожники, гончары и мелкие торговые люди, увидев государеву скорбь, оживились. «Ужо он все напасти единым глаголом своим с нас поснимает. Нешто допустит он нашей погибели», — думали они, смелея.
— Дозволь еще молвь тебе молвить, государь! — вновь поднял вдруг свой голос выборный.
— Молви!
Работный приподнялся, упершись об пол рукой и, чувствуя, как помимо воли все существо его наливается отчаянной отвагой, мотнул головой в сторону Милославского.
— А учало все дорого быть еще по той пригоде, что тесть твой, царь-государь премилостивый, Илья Данилович Милославский, приказал сробить на свою потребу воровских медных денег на сто на двадесять тысяч.
Кровь отхлынула от лица Милославского.
— Оговор то воровский, государь! То вороги противу меня измышляют!
Раздув широко ноздри, государь впился режущим взглядом в глаза тестю.
— А оговор, найдем мы казнь и на ворога твоего!
Он встал и высоко поднял руку, точно призывая в свидетели небо.
— За глаголы за смелые спаси вас Бог, страждующие холопи мои!… А обыщутся вправду слова, лютою смертию воров изведу!
И незаметно моргнул Ромодановскому, указывая на работного.
— Не инако, вор-то из разбойной ватаги Корепинской, — склонился Милославский к уху царя.
— И самому мне сдается, — ответил чуть слышно Алексей и встал с кресла.
— Изыдите с миром и веруйте, что не дадим мы погибнуть холопям своим.
У Троицких ворот работного остановил думный дьяк.
— Волит государь доподлинно глаголы твои записать, чтобы легче было сыскать воров.
До вечера выборный просидел в каморке, дожидаясь опроса. Наконец за ним пришли стрельцы и, не дав опомниться, накинули на голову мешок. Работный попытался сопротивляться, но его ударили палкой по темени.
Очнулся он в подвале, на дыбе. В углу, у пылающей печи, возился кат.
* * *
Алексей не обратил бы внимания на слова работного, если бы не понимал, что воровские деньги наносят ущерб его казне.— А родитель-то твой — денежный вор, Марья Ильинична, — вызвав к себе жену, гневно закричал на нее царь. — Сто двадесять тысяч! Разумеешь ли? Сто двадесять тысяч воровских денег!
Он с ненавистью и с каким-то болезненным злорадством потрясал кулаками перед лицом растерявшейся Марьи Ильиничны.
— Тоже, «святая» — раскольников призревает богоборствует, а родитель — вор!
И подскочил к двери.
— Подать Милославского!
Илья Данилович вошел в терем с высоко поднятой головой.
— А ежели ты, всея Руси царь и великий князь, смердам да ворам разбойным внемлешь, верного же холопа и тестя изменником почитаешь, так на же!
Он бросился к стене, схватил охотничий нож и разодрав на себе кафтан, размахнулся с плеча… Царица с пронзительным визгом повисла на руке отца. Алексей попятился к двери.
— Эко, горяч ты, Ильюшка! — жалко выдавил он, задерживаясь на пороге. — Уж государю стало ныне не можно глаголом обмолвиться.
Илья Данилович бессильно выронил нож.
— Каково напраслину мне терпети… Сам я в думке держал, государь, нонеча же поведать тебе про воров денежных, а смерд меня упредил.
Он уселся рядом с зятем и уже без обиды в голосе назвал имена некоторых дненежных мастеров и ни в чем неповинных малых людишек…
В ту же ночь начались аресты и пытки.
Не имевшие средств откупиться подвергались лютой казни: их жгли, вырезывали ремни из кожи на спине, выкалывали глаза и под конец заливали горло расплавленной медью.
Постельничий, присутствовавший как-то при казни, не выдержал ужасного зрелища, — помчался домой и, составив с женою набросок нового закона о наказании денежных воров, поехал в Кремль.
— Послушайся тихого своего сердца, царь, — упал он на колени перед Алексеем, — помилуй воров! Не Божье то дело христианское горло топленой медью потчевать.
Царь по— отечески потрепал Федора по щеке.
— Волос седеет у тебя, а сердце все как у дитяти! Чти уж!
Трижды перекрестившись, Ртищев развернул свернутую трубочкой бумагу:
«А тому, кто робит матошники и с них переводит чеканы — отсечь руки и ноги. А тому, кто робит воровские деньги на чюжих матошниках — отсечь левую руку да левую ногу тож. А кто до чего довелся, после пытки казнить смертию и прибивать у денежных дворов на стенах, а домы их и животы имать на царя безденежно».
Последние слова особенно понравились государю. Он, не задумываясь, взял бумагу из рук постельничего и передал ее дьяку
— А по-Божьему ежели, по-христианскому, быть посему. А то, где ж сие слыхано, чтобы христианам горло заливать медью топленой!
Отдаленный шум, точно морской прибой, с глухим рокотанием ударился о кремлевские стены.
Государь, затаив дыхание, прокрался к окну
— Никак, гомонят?
— Гомонят, — подтвердил побелевший Ртищев.
В терем, не испросив разрешения, ворвался Голицын.
— Бунт, государь!
У Алексея упали руки. Одутловатое лицо его вытянулось, глаза забегали в страхе.
Топоча не по чину ногами, обгоняя друг друга, к государю спешили Ордын-Нащокин и Ромодановский.
— Мужайся, царь-государь! — крикнули они в один голос, едва переступив порог терема. — На Лубянке поставлен нами полк иноземный. Благослови нас на воеводство.
ГЛАВА XVI
Темна и тревожна московская ночь, окутанная клейким туманом. Осторожно крадется огородами, точно выслеживая добычу, промозглый ветер. Очертания чахлых рябин, прилепившихся к краю дороги, странно колеблясь, то тянутся тонкими щупалами куда-то ввысь, то, жутко похрустывая, припадают к земле, расплываются черным пятном. Зарывшись по уши в навоз, на огородах, под заборами, по обочинам улиц, лежат бездомные люди. Их трясет мелкая дрожь, приступы голода вызывают мутящую тошноту и ноющую, тягучую боль в животе. Непереносимо хочется спать, кажется, стоит лишь закрыть поплотнее глаза, ровней задышать и тотчас придет благодетельный сон. Но сон ни приходит. В тяжелом полубреду мерещится душистая солома в углу теплой избы, дразнящий запах горячей похлебки и медвяная, пышная, ржаная коврига.
Коврига растет, ее краюшки касаются всех концов стола, а румяная и улыбчатая голова-шапка упирается в самую подволоку… Стол трещит старыми костями своими, не выдерживает тяжести, медленно валится на сторону… Коврига скользит на пол, задерживается на весу и вдруг с грохотом падает.
— Спасите! — кричит в ужасе бездомный. — Спасите!
Он хочет вскочить, но ноги цепко переплелись с ногами соседа, и грудь придавила чья-то чужая тяжелая голова… Снова настороженная тишина, крадущийся огородами ветер и, где-то далеко, позвякивание дождевой капели — словно слюдяными крылышками о траву…
Два человека медленно двигались по черным улицам. Далеко обходя дозорных, они при малейшей тревоге припадали к земле, и ползли на брюхе.
В одном из переулков они остановились.
— Никак песни играют? — спросил один из них.
Второй прислушался.
— А сдается, недалече мы от хором торгового гостя Василия Шорина.
Они свернули в сторону и огородами поползли дальше, в безглазую мглу…
Все, что можно было только закупить на рынках, было приволочено в усадьбу торгового гостя. Неумолчно трубили «игрецы», любезно предоставленные Шорину боярином Матвеевым и жителями Немецкой слободы. Рекой лилось вино, пиво и мед. Пьяный гул, хохот, песни и музыка оглушили, перевернули вверх дном весь переулок. На просторном дворе разгулявшийся Шорин потчевал просяными лепешками и вином дворовых людишек.
Среди веселья хмельной хозяин вдруг отчаянно хлопал в ладоши и ревел на всю трапезную.
— А есть ли кто могутней да славнее меня?
Он тащил гостей в подвалы. Рой холопей выстраивался по двору. Факелы теребили ночную темь, бросая зловещие отблески на лица господарей. Опираясь на плечо дворецкого, чванно вышагивал впереди всех Шорин.
Коврига растет, ее краюшки касаются всех концов стола, а румяная и улыбчатая голова-шапка упирается в самую подволоку… Стол трещит старыми костями своими, не выдерживает тяжести, медленно валится на сторону… Коврига скользит на пол, задерживается на весу и вдруг с грохотом падает.
— Спасите! — кричит в ужасе бездомный. — Спасите!
Он хочет вскочить, но ноги цепко переплелись с ногами соседа, и грудь придавила чья-то чужая тяжелая голова… Снова настороженная тишина, крадущийся огородами ветер и, где-то далеко, позвякивание дождевой капели — словно слюдяными крылышками о траву…
Два человека медленно двигались по черным улицам. Далеко обходя дозорных, они при малейшей тревоге припадали к земле, и ползли на брюхе.
В одном из переулков они остановились.
— Никак песни играют? — спросил один из них.
Второй прислушался.
— А сдается, недалече мы от хором торгового гостя Василия Шорина.
Они свернули в сторону и огородами поползли дальше, в безглазую мглу…
* * *
Шорин собрал у себя в хоромах всю московскую знать, третьи сутки празднуя день ангела сына.Все, что можно было только закупить на рынках, было приволочено в усадьбу торгового гостя. Неумолчно трубили «игрецы», любезно предоставленные Шорину боярином Матвеевым и жителями Немецкой слободы. Рекой лилось вино, пиво и мед. Пьяный гул, хохот, песни и музыка оглушили, перевернули вверх дном весь переулок. На просторном дворе разгулявшийся Шорин потчевал просяными лепешками и вином дворовых людишек.
Среди веселья хмельной хозяин вдруг отчаянно хлопал в ладоши и ревел на всю трапезную.
— А есть ли кто могутней да славнее меня?
Он тащил гостей в подвалы. Рой холопей выстраивался по двору. Факелы теребили ночную темь, бросая зловещие отблески на лица господарей. Опираясь на плечо дворецкого, чванно вышагивал впереди всех Шорин.