Прошел час. Прошло два часа. Грачев знал: там репетиция, предпраздничная горячка, как всегда, и тот номер, и другой номер надо повторить, подработать, улучшить.
   «Надо было пойти с ней, — укорил себя Грачев. — Она обиделась».
   — Саша, пора спать.
   — Не хочу. Мамку дождусь.
   — Я пойду ее встречать. Уже поздно, ей одной будет страшновато идти по улице. А ты один тут не побоишься остаться?
   — Нет, не побоюсь. Я к девчонкам пойду.
   — Тетю Женю и тетю Галю нельзя называть девчонками, я тебе уже говорил.
   — Мамка называет, — возразил мальчик.
   Грачев оделся и зашел к Жене. Она сидела одна и, видимо, уже задремала, стук Грачева испугал ее, она встрепенулась, посмотрела на него, будто не узнавая, даже руки поднесла к щекам.
   — Извините, Женя, я напугал вас. Приглядите за Сашкой, чтобы он на кухне к печке не лез. Пожалуйста!
   — Хорошо, хорошо! — поспешно согласилась Женя. И уже вдогонку: — А куда вы?
   — Встречу Ирину Михайловну.
   — А зачем?.. Она же не маленькая. А на дворе холодно.
   — Я тоже не маленький, — улыбнулся Грачев. — Не замерзну.
   Женя что-то еще хотела сказать, наверняка хотела. Но не решилась.
   Он вышел на улицу. Звезды едва мерцали на белесом пустынном небе. Дома терялись в морозной мути. Совсем близко, сразу за поселком, темнел горизонт, и Грачеву показалось, что сейчас тесно в степи.
   Он побрел по улице, внимательно вглядываясь вперед, ища глазами Ирину. Улица была пустынной, никто не встретился. В косом свете, падающем из окон, кружила желтоватая поземка. Возле клуба темнело стойбище автомашин: опять к ночи прибыла новая колонна. На ближнем кузове Грачев различил надпись мелом: «Перегон Кировоград».
   Оркестр гремел польку, сотрясались, гудели стены Дома культуры. В фойе, на полу горой лежала солома для шоферов, приехавших с перегоном. Когда все разойдутся, они здесь расположатся на ночлег. На соломе лежал немудреный шоферский скарб — фанерные чемоданы, солдатские вещмешки, телогрейки и стеганые капоты для машин. На широком подоконнике, поставив на колени гармошку с растянутым цветастым мехом, сидел чумазый паренек в шапке.
   Едва Грачев вошел в зал, как к нему сразу подскочил бравый подвыпивший Суббота.
   — Милости просим, товарищ главный врач. Раздевайтесь!
   — Нет, нет, я на минуту. Я зашел... — он хотел сказать, что зашел жену встретить, но сдержался — еще не оглядев как следует зала, он понял, что Ирины здесь нет.
   Щедро улыбаясь, сверкая белыми зубами, Суббота потянул хирурга за рукав.
   — Примите участие, Леонид Петрович! В общем деле. Ну отдохните вместе с нами, а то все работа, работа! У меня к вам дело есть. Давайте, снимайте ваш полушубок!
   Грачев мельком оглядел зал. Польку танцевали все, кто умел и не умел. Плотное кольцо пар двигалось по кругу. Выделялся потешный парень в полушубке и в шапке с торчащими, как рога, ушами. Он широко размахивал руками, лихо вскрикивал и притопывал валенками так, что они собирались гармошкой.
   Ирины на самом деле здесь не было.
   Оркестр смолк, и Грачева окружили девушки и ребята из прошлогоднего ансамбля. Приезжие шоферы с любопытством взирали на худощавого сумрачного человека. Кто такой? Артист? Местный культмассовик?
   — Что будете танцевать, Леонид Петрович?
   Грачев отказывался:
   — Не умею, товарищи, не умею!
   — А мы научим!
   — Давайте, Леонид Петрович, специально для вас закажем!
   Слишком долго он привлекает внимание всех. Лучше согласиться.
   — Ладно, давайте вальс.
   — Ва-альс, ва-альс! — тотчас дружно закричали все, обернувшись к сцене.
   Оркестр грянул вальс. Леонид Петрович снял полушубок — его ловко подхватил Суббота, — и протянул руку ближайшей из девушек.
   — Приглашаю вас.
   «Смейся, паяц... — подумал Грачев. — Так где же Ирина?..»
   Оркестр дул во всю ивановскую, воздавая честь хирургу. Суббота перепоручил его полушубок какому-то робкому пареньку, свирепо наказал стеречь и тоже ринулся в круг.
   Грачев оставил свою даму раньше, чем смолк оркестр, надел полушубок и торопясь вышел, опасаясь, что Суббота пристанет к нему со своим «делом».
   Комната рядом со сценой, где обычно собирался хор, была заперта на висячий замок.
   Поселок спал. Мерцали редкие слабые огоньки. Один... Два... Таинственно шуршала поземка. Глухая деревенская тоска охватила Грачева.
   Он шел медленно, сутулясь и не оглядываясь. Позади него с тяжелым гулом входили в поселок груженные хлебом машины. Скользнул по снегу серебристо-голубоватый свет фар, засветился легким слюдяным сиянием дым поземки. Одна за другой машины прошли мимо в равномерном монотонном рокоте, на одинаковом расстоянии одна от другой, не убавляя скорости и не прибавляя, как ходят колонны дальних рейсов, В кабинах темнели молчаливые неподвижные силуэты. Шоферы, казалось, спят, а машины сами в торжественной отваге идут и идут по дороге в холод и темень ночи.
   «Может быть, она уже дома? Сидит, ждет, сердится», — подумал Грачев и заторопился.
   Он с надеждой открыл взвизгнувшую от мороза дверь. На столе в кухне едва тлела лампа, Попыхивая, она стреляла тонкими струйками копоти. На скрип двери выглянула Женя, личико жалкое, измученное.
   — Это я, я, — сказал он успокоительно.
   — Леонид Петрович, я хочу вам... — пролепетала Женя.
   — Что? — выпалил он так поспешно, что испугал ее.
   — Я хочу попросить вас... Можно мне домой уехать? Хотя бы на праздники?
   — Какие праздники? — переспросил он недоуменно. — А-а, на Седьмое ноября? Я думаю, можно. Только договоритесь, чтобы за вас подежурили.
   Сашка спал на диване, раскинув руки, без подушки, в лыжном костюмчике. Устал, набегался, а раздеть и уложить в постель некому. Отец, тихонько бормоча ласковую бессмыслицу, осторожно перенес его в кроватку.
   «Вот и снова мы остались вдвоем...»
   Он погасил лампу и прилег на диван. Встречать сегодня жену в нижнем белье показалось ему в высшей степени глупым и унизительным. Заложил руки за голову, но лежать не мог, поднялся и стал ходить из угла в угол, неслышно ступая, чтобы не выдать своей маяты перед Женей. «Почему-то она сегодня не в себе...» Три шага в одну сторону, три в другую.
   Сейчас он думал об Ирине плохо, так же плохо, как в самом начале, еще в городской больнице. Увидев ее впервые, он решил, что именно такие женщины, как она, приносят людям несчастье. И сами никогда не бывают счастливы, сами страдают прежде всего. Именно этим — своим страданием, глубоким, искренним — она и привлекла Грачева...
   Постоял возле окна. Закрыл глаза и представил вдруг ее белое тело в теплой душной темноте чужой комнаты.
   В доме стояла поистине гробовая тишина. От окна тянуло стылым степным бездорожьем, глубинкой.
   Вспомнив начало, город, больницу, санитарный самолет, операцию в поселке, ее срыв, их отъезд вместе, он пошел дальше по веренице дней и событий и только сейчас, причем без особого напряжения, только сейчас понял, когда и что именно прозевал, проворонил.
   Два года назад, вьюжным вечером привезли в больницу шофера с прободной язвой желудка. Требовалась срочная и довольно сложная операция. Разыгрался буран, самолеты не вылетали на вызов, и Грачев решил оперировать сам.
   Ирина кипятила инструменты, санитарка в операционной протирала пол раствором хлорамина, он уже вымыл руки, когда прибежала почтальонша с радиограммой: в совхозе имени Фрунзе второй день не может разродиться молодая женщина.
   Немало сложных положений возникало здесь в больничной работе Грачева, но такого — и придумать трудно.
   Мела пурга. Почтальонша, девочка лет пятнадцати, в больших, обросших снегом валенках стояла у входа и, сняв варежки, дула на красные озябшие руки. Она ждала ответа. Пурга мела беспросветно, шуршала по синим стеклам, слепила окна. На дворе стояла темень, как за Полярным кругом, в больнице днем горело электричество.
   Хирург стоял с этой радиограммой в руках и медленно покачивался с носка на пятку. Он знал, в совхозе имени Фрунзе не было пока ни одного медика, не было ничего медицинского, кроме полевой аптечки в сумке с красным крестом. Даже повивальной бабки не было, поскольку там жили одни только комсомольцы-целинники. Связь — только по рации. Но принимать тяжелые роды, командуя за тридцать километров, бессмысленно и преступно.
   А здесь больной шофер, если ему не сделать операцию сейчас же, погибнет через несколько часов от перитонита. По вине врача. Но и там могла умереть женщина без врачебной помощи и вместе с собой увести в могилу вторую нарождающуюся жизнь.
   Грачев молча показал радиограмму Ирине, акушерке. Ирина быстро пробежала строчки глазами, покачала головой и вопросительно на него посмотрела. Он молчал, ждал, что она скажет. Она же поняла его молчание сразу, иначе он вообще бы ничего ей не стал показывать.
   — Если бы кто-нибудь подвез меня, — сказала она, глядя в сторону, на синее окно с белой каймой инея по углам. — Если бы кто-нибудь нашелся.
   — Тридцать километров — пустяк, — сказал Грачев. — Минут сорок езды, если по хорошей дороге. Но где она сейчас, дорога...
   Мог ли он в такую минуту избавить ее от этой поездки, пощадить, а потом оправдаться, сославшись на ситуацию, действительно чрезвычайно тяжелую?
   Не мог... Ни тогда, ни потом, никогда. Не мог пощадить, не мог пожалеть ни ее, любимую, и никого другого, самого дорогого, самого родного и близкого человека, допустим, сына — послал бы.
   Скажут, жестоко, скажут, бесчеловечно. Так оно и есть, наверное, жестоко. Но иначе он не мог поступить.
   А ведь он знал, каких пациентов ему доставляли в больницу после таких буранов, знал, как никто другой. Черные пальцы, черные руки, ноги. Багровые култышки со швами после ампутации. А иные уже не нуждались ни в какой помощи.
   Он почувствовал, что бледнеет. Но сказать ей сейчас хоть слово сочувствия, сострадания, значит, ослабить ее, размягчить душу жалостью.
   — Но ты же у нас отчаянная, — сказал он. — Сорвиголова!
   Она заметила, как лицо его моментально осунулось, натянулась кожа на скулах, запали глаза.
   — Ничего! — сказала Ирина бодро. — Пойдешь в церковь, свечку поставишь. — И рассмеялась искренне, она действительно не боялась, лишь бы кто-нибудь вызвался ее довезти.
   Накинув на халат пальто, Грачев пошел с радиограммой в райком, просить добровольца водителя.
   Вернувшись, он еще раз осмотрел больного. Снова расспрашивал, когда и после чего появилась боль, снова смотрел на язык, снова ощупывал живот. Похоже, он начал сомневаться в диагнозе. Теперь ему показалось, что живот стал как будто мягче, как будто уже нет «доски». А может быть, просто-напросто пищевое отравление? Сделать промывание желудка, подождать, когда пройдет боль, и начать симптоматическое лечение.
   Надо сказать, чтобы приготовили кипяченой воды для промывания... Сделать быстренько процедуру и вместе с Ириной выехать в совхоз.
   Грачев еще раз проверил пульс. Вначале частый, сейчас пульс заметно упал, стал даже реже нормального. Лицо больного покрыла устойчивая бледность.
   Пульс упал от раздражения брюшины, начинается самое страшное — перитонит. Каждая минута промедления отнимает у больного последние шансы...
   Грачев вытер ладонью холодный лоб — ладонь стала мокрой. Неужто он усомнился в диагнозе только потому, чтобы не отправлять Ирину одну, не подвергать ее опасности?
   Грачев вышел из палаты. В пустой операционной поцарапал изморозь на оконном стекле — может быть, там уже тихо? За окном кипело.
   Все ясно, четко, определенно: он должен немедленно оперировать и в то же время принять все меры для спасения женщины и ребенка, то есть отправить Ирину в совхоз.
   А если не найдут шофера? Ирина не в состоянии пройти пешком тридцать километров, да еще в пургу. Может быть, надо запастись какой-то оправдательной бумагой: не было-де подходящего транспорта, невозможно было доставить акушерку к месту родов. С датой, часами и минутами, с печатью и подписью. Будет оправдание, вполне понятное и простительное, а для суда даже необходимое.
   Но чем он оправдается перед собой, перед собственной совестью, если взять глубже? Да и кто простит, если нынче, в середине двадцатого века, рядом с квалифицированным врачом, хирургом, умрет женщина по причине, видите ли, плохой погоды? И не больная, а рожающая. Акт естественный.
   Он посмотрел на часы — сорок минут прошло. Время неслось, летело, а он стоит, раздумывает.
   Да был ли на самом деле хоть один случай в истории, когда человек умер бы от больной совести? Нет такого диагноза в медицине.
   Но есть в народе.
   А если Ирина просто-напросто откажется ехать, поддастся понятной слабости, тем более женской — страху возможной гибели? Тут даже и не страх, а скорее здравый смысл. Только безрассудный решится ехать в такую погоду. Станет ли Грачев приказывать ей? Придется. Потому что больше приказывать некому, жена — единственный медик в его подчинении...
   Грачев не верил, что не найдут шофера, найдут. На целине собрались не робкие. Он знал, что вот-вот, с минуты на минуту кто-то явится. И не ошибся.
   В больничных дверях показался статный парень в распахнутом полушубке, чернобровый, с синими глазами. Встретив напряженный взгляд хирурга, он не спросил, а скомандовал:
   — Поехали, доктор!
   — Пробьетесь?
   — Как-нибудь!
   Он был слегка возбужден предстоящей опасностью и значительностью своего поступка, глаза сверкали, обветренное лицо горело. Видно было, что человек этот сильный и смелый, на такого можно положиться.
   — Спасибо, что решили нам помочь, — преувеличенно спокойно сказал Грачев. — Как ваша фамилия?
   — Хлынов. Сергей. Зачитать всю анкету?
   За спиной Грачева хлопнула дверь, вышла Ирина уже в полушубке и в пуховом платке:
   — С ней поедете, Хлынов. Постарайтесь пробиться как можно скорее, там может погибнуть молодая женщина. Думаю, что вы не оставите и акушерку в трудную минуту. Это моя жена, Ирина Михайловна, хотелось бы...
   — Ладно, поехали, поехали! — перебила его Ирина, быстро потянулась к Грачеву и поцеловала его в щеку. — Не откладывай операцию, состояние больного сам знаешь какое. — И пошла к выходу.
   Грачев подал руку Хлынову, просяще, глядя ему в глаза. Тот ответил крепким рукопожатием, затем с какой-то легкой удалью помахал рукой возле шапки.
   — Ну, ни пуха вам, — сказал Грачев.
   — К черту! — сверкнул зубами Хлынов.
   Хлопнула дверь. Синие клубы обволокли Грачева, стоявшего у порога, вернули к действительности. В промерзшие стекла бил сухой снег, в палате стонал больной. Хирург отправил свою единственную помощницу.
   Вместо операционной сестры он поставил санитарку, что запрещено в медицинской практике. Но для спасения человека можно нарушить любые законы. Грачев быстро тер руки жесткой щеткой, следил, как моет руки в тазике рядом санитарка, юная, совсем девчонка, и говорил ей, как вести себя возле операционного стола.
   В городе такие сложные операции делает опытный хирург с двумя, тремя ассистентами, не считая наркотизатора и операционной сестры. Целая бригада! Здесь же он один, без ассистентов, без сестры, с девчонкой, — от нее только и проку, что она не робкого десятка, не упадет в обморок при виде крови.
   Грачев представил себе машину среди пурги — где-то Ирина сейчас? — и острая, как приступ тошноты, неприязнь к городским хирургам охватила его. Не зависть, а именно неприязнь. У них в распоряжении рентген, клиническая лаборатория, специалисты для консультаций. И асфальт на тихой дороге!
   Начали операцию.
   — Ни одного вздоха без моей команды! — сказал он девчонке. — Стойте, как статуя, руки держите повыше, помните, что на них нет ни одного микроба! Руки у вас стерильные и должны оставаться такими же до конца операции. Прикасайтесь только к инструменту и ни к чему другому!
   Больше четырех часов простоял Грачев за операционным столом и ни разу не вспомнил про жену — настолько трудно было оперировать одному. Больной не умер, но состояние его оставалось тяжелым. Хирург не уходил домой всю ночь, сидел у постели, сам вводил пенициллин, камфору, то и дело проверял пульс. Смертельно хотелось спать. Волнение, забота, усталость притупили опасения за судьбу Ирины.
   Утром та же посиневшая почтальонша принесла радиограмму: «Роды приняла, буду сегодня дома, Ирина». Он сразу же уснул в своем маленьком кабинете, за столом, склонив голову на папку с историями болезни. Проснулся в полдень, — Ирины не было. Остаток дня прошел в хлопотах возле больного. К вечеру стало ясно, что опасность его смерти миновала.
 

XXIII

 
   Уезжая, Ирина нервничала, но совсем не потому, что боялась опасности. В буран она обычно надевала лыжные брюки, но сегодня умышленно не зашла домой, поехала с голыми коленками, в одних чулках. Нельзя сказать, что она так уж сильно ждала, авось муж проявит заботу, заставит одеться потеплее, но все-таки надеялась. И как убедилась, напрасно. Она понимала, что хирургу сейчас не до мелочей ее туалета, понимала, но простить его не могла. Понимала она, что совсем не в чулках тут дело, могла бы и сама заехать домой переодеться, но — так ей хотелось, Какой-то оплошности ей хотелось, какого-то промаха, но чтобы можно было в этом обвинить и мужа. Хотя бы для себя. Если она замерзнет, закоченеет до полусмерти, так пусть он будет виноват в этом. Черствый, равнодушный.
   «Прежде всего он обязан заботиться о больных, в этом его служба, его долг. Тут все ясно. Он таким уродился — все для других, — думала Ирина. — Но хоть немножко-то он мог поколебаться, когда посылал меня! Нет, ник-какой тебе тревоги, будто проводил жену на увеселительную прогулку. В турне по Черному морю. Наверняка испугался, что придется отвечать за погибшую женщину... Но не за жену. Он видит во мне только подчиненную. А если что-то случится с женой, так ему будут выражать сочувствие...»
   Решив, что, если она замерзнет в степи, тем самым накажет мужа, поступившего так опрометчиво, Ирина вроде бы успокоилась. Посмотрела на парня: незнакомое лицо, молодой, брови вразлет, глаза синие, диковатые, таких боятся девчонки. Он с прищуркой смотрел на дорогу, густо покрытую косыми клиньями наметенного снега, и в этой его прищурке, в небрежной, уверенной позе угадывалась сила. Нет, умереть ей не придется, такой попутчик не даст пропасть, это ясно. И мысль Ирины заработала в другом направлении.
   «Скажите, пожалуйста, он один здесь такой порядочный, такой честный, широкой души человек! А она что, постельная подруга и только? Если уж на то пошло, она не менее самоотверженная, чем он. Во всяком случае, она сама вызвалась, пока он стоял и слова не мог выговорить. А она взяла да и сказала: поеду. И поехала! И роды приму, и спасу, и... пусть знает!»
   Шофер молчал, слава богу, не мешал ей злиться и нагнетать обиду. Хоть не болтун, не балаболка, и то хорошо.
   — Вы, наверное, недавно здесь? — спросила Ирина.
   — Где это здесь? На белом свете?
   — В Камышном, я имею ввиду.
   — Вместе приехали.
   И глянул косо и свысока, будто осудил ее, по меньшей мере. Заметив, что она растерялась, Хлынов добавил вежливей:
   — Я вас давно знаю, Ирина Михайловна.
   — А я вас что-то не помню, — без всякого умысла проговорила Ирина, не думая его обидеть, но все-таки намереваясь подержать его, на всякий случай, на расстоянии, «Шустрый какой, он меня давно знает!»
   «Бог с тобой, Грачев, живи как знаешь», — твердила она, глядя на снег, на ветер перед машиной.
   — Скоро приедем?
   — Тише едешь — дальше будешь, — ответил Хлынов и опять спохватился: — Извините, здесь такие вопросы не задают. В смысле, не загадывают.
   — Где это здесь, на белом свете? — поддела его Ирина.
   ...Роды оказались трудными и — счастливыми. Двойня. Оба мальчики.
   Курман Рахметов, молодой отец, ликовал:
   — Я везучий, я могучий! Два всадника!
   Громкоголосый, резкий в движениях, он уже в который раз бросался к Ирине целовать руку, сильно стискивал Сергея в объятиях,
   — Братишка, я сильно боялся, думал, будет сорок семь! Страшно боялся!
   Ирина смеялась: так много никогда не бывает, — сорок семь, с чего это он взял?
   — Часто бывает, — возразил счастливый Курман. — Сорок семь — это девочка. Если сын родился, старые казахи говорят: всадник. А если дочь — сорок семь. Именно столько голов скота получают за выкуп невесты, калым, слыхали?
   Курман служил на флоте в Калининграде, оттуда и привез свою жену, девятнадцатилетнюю белоруску Оксану, дивчину крепкую и здоровую. Ни в какую консультацию она, конечно, не обращалась и не подозревала, что будет двойня.
   — Из Кустаная привез! — объявил Курман, поднимая над головой бутылку кагора. — Специально ездил. Для Ксаны и для моих всадников. На целине сухой закон, будем пить вино!
   Ирина охотно согласилась выпить стакан вина, она устала и тоже поволновалась изрядно. Сергей отказался пить наотрез:
   — Извини, братишка, я за рулем и не один.
   Они удивительно быстро сошлись с Курманом, видимо, помогла флотская служба.
   — Давайте имя дадим всадникам, — шумел Курман, — Думайте все!
   Он не мог усидеть на месте, вскакивал, бежал к жене в соседнюю комнату, что-то ласково бубнил ей, быстро возвращался, вертелся на месте от неуемной радости.
   — Имя, давайте два имени, товарищи, друзья, братишки. — Он поднял стакан дрожащей рукой. — Пусть одно имя будет русское, а другое казахское, мы так с Ксаной решили! Сергей, братишка, ты нам привез врача, без тебя могли умереть мои всадники. Ты прошел сквозь буран, как ледокол, прошел сквозь двенадцать баллов и привез нам спасение. В честь тебя, братишка, пусть один мой сын будет Сергеем!
   — А второй — Курманом, — подсказала Ирина — Красивое имя, звучное.
   — Правильно! — воскликнул Курман. — Вы мудрая, как аксакал. Пусть будут Сергей и Курман — два братишки!
   Курман осушил свой стакан, сел и вдруг заплакал самым натуральным образом, ссутулился, пригнулся к столу, пряча мокрое лицо и содрогаясь сильными плечами.
   — Замучился... — сквозь слезы объяснял он. — Думал, умру! Она стонет, кричит: ой-бой, ой-бой. Режет меня!.. Я уши затыкал, убегал, прибегал, весь поселок поднял... Не дай бог! На моих глазах Ксана умирает, а я — ничего!.. Ой, спасибо вам, дорогие, большой рахмет.
   Он плакал оттого, что все так хорошо кончилось и наступила разрядка...
   Когда уезжали, Курман уложил на заднее сиденье мешок с провизией — вяленую баранью ляжку, колбасу из конины и обкатанный кусок желтого масла величиной со среднюю дыню.
   Выехали под вечер. Ирине показалось, что буран как будто пошел на убыль, значит, часа через два они будут дома. От сытного обеда и стакана вина, от благополучного завершения поездки Ирина задремала...
   Проснулась она от холода и первым делом стала растирать занывшие коленки, видно, их прихватило морозом. Машина стояла, мотор работал, Хлынова рядом не было. Ирина приоткрыла дверцу и услышала, как Хлынов пыхтит возле заднего колеса, разгребая снег лопатой. Похоже, что они застряли. Ирина попыталась вылезть, но боль в коленках усадила ее обратно.
   — Ну скоро вы там?! — крикнула она с досадой.
   Хлынов влез в машину, стукнул дверцей, снял шапку, вытер мокрый лоб. Уж не нарочно ли он застрял? Но сказать побоялась, Хлынов тяжело дышал, видно, сильно устал.
   — Застряли, что ли? — недовольно спросила Ирина.
   — Спите, снежная королева, а мы уже третий раз врюхались.
   — Мне больно, — пожаловалась Ирина. — Коленки прихватило.
   — Ваше счастье, — хрипло отозвался Хлынов. — Аул рядом... — Он помолчал, словно дожидаясь ее упрека, который ей уже приходил на ум, и продолжил: — План будет такой: вы посидите в хате, ототрете снегом колени, а я поищу трактор. Согласны?
   Ирина не ответила, превозмогая боль, вылезла из машины. Пурга не утихала, вокруг было темно. Ни огонька!
   — Где ваш аул-то? — спросила она, подавляя страх.
   — Дайте руку! — потребовал Хлынов.
   Минут через десять они постучались в избенку, похожую на пологий сугроб с оранжевым пятном окошка. Вышла старая казашка в платке.
   — Кого надо?
   — Буран, апай, женщину везу, доктора, — Сергей посторонился, насколько позволяла тесная тропинка между снежными стенами, чтобы хозяйка увидела Ирину. — Погреться можно?
   — А тарахтыр где? — спросила старуха.
   — Там! — Хлынов махнул в степь. — Не трактор, апай, а машина. Мы застряли.
   — Айда! — сказала старуха, взяла Ирину за рукав и повела за собой, как теленка.
   Переступив порог, Ирина с облегчением вздохнула. Небольшая комната оказалась довольно уютной и даже живописной. Весь пол застелен темной кошмой с белым вкатанным узором. Справа у стены сложены штабелем стеганые одеяла, рядом сундук, обитый полосками цветной жести, на нем гора подушек в атласных наволочках, голубых, алых, малиновых. Под окном на узорчатом ковре низенький круглый столик, на нем желтый самовар, как видно, горячий, слегка шумит. Да и сама хозяйка, под стать убранству комнаты, одета довольно ярко. Сняла платок, под ним оказался другой, белый, аккуратно прикрывающий волосы, шею, плечи. Черный из вельвета камзол, под ним светлое, длинное в мелких цветочках платье, фланелевые красные штаны прикрывают щиколотки. Комнату освещала широкая зеленая лампа с круглым пламенем. Она стояла на просторном подоконнике, гладко обмазанном глиной и побеленном.
   Прикрыв набухшую дверь, апай стала снимать с Ирины полушубок, таща его за рукав, будто Ирина маленькая, затем усадила ее на одеяла.
   — Ну, я пошел, — не очень твердо сказал Хлынов. — Поищу трактор.
   — Я никуда не поеду! — сердито сказала Ирина. — Хватит!
   Ее сразу разморило в тепле, колени зажгло.