Сергей приподнялся и застонал от боли. Пришлось снова лечь, подождать, пока утихнет боль. Даже во время операции так не саднило, не ломило в кости. Отлежавшись, он осторожно здоровой рукой приподнял культю вместе с лангетой, медленно поднялся, будто боясь расплескать нечто важное, и толкнул ногой дверь.
   В узком коридоре было чисто и пусто, маленькая лампочка под потолком догорала, как свеча, желтым убывающим светом. Он пошел в конец коридора. С каждым шагом боль отдавала от руки до затылка. Возле изолятора Сергей облизнул сухие губы, поддержал лангету коленом, чтобы свободной пятерней расчесать жесткие волосы, и тихонько поскребся в дверь.
   В ответ ни звука. Он постучал, затаив дыхание, облизывая сухие губы. Молчание. Сергей легонько навалился на дверь, тихо вошел и прикрыл дверь спиной.
   — Ирина, — позвал он глухо. — Извини, ты не спишь?
   Отныне он всегда будет с ней вежливым, послушным, ласковым. Она еще не знает, какой он на самом деле.
   Привыкнув к темноте, Сергей увидел, что комната пуста. Он подошел к койке, опустился на одно колено и положил остаток руки на постель, смятую телом Ирины. Подушка слабо пахла ее духами, ее волосами. На спинке в изголовье он увидел платье, легонько потянул его к себе и машинально прижал к лицу легкую прохладную ткань. Он водил шелком по своим щекам, по горячему лбу и целовал платье, стоя на одном колене.
   Долго не шевелился, ни о чем не думал, опустошенный и разоренный.
   Ветер утих, в окно светила луна, мир был спокоен. Кончилась наконец метель, полная утрат, и отрезанная рука стала в ней, наверное, не самой большой утратой.
   Вспомнился Владивосток. Нищий на портовой улице, на набережной, сидит и тычет в прохожего поднятой вверх культей, а темный рубец на ней подергивается, как студень...
   Сергей ухватил платье зубами и злобно рванул его. Хотелось завыть по-волчьи. Лучше бы он погиб там, в логу, и его повезли бы не в больницу, а хоронить.
   Он закрыл глаза и увидел себя мертвого, услышал, как, тяжело ступая и сняв шапки, друзья несут его, глядя в землю. За поселком бьют землю ломами и кирками, роя могилу, и мерзлая земля летит хрустальными брызгами. Потом на седых комьях оставили бы гранитный камень.
   А весной побегут картавые ручейки, заколосится степь, и новые рекорды поставят смышленые парни. Они тоже будут спать на загонке и на зорьке встречаться с любимой. Только встречи у них будут счастливее. Пройдут годы, и в новом Камышном старики станут рассказывать о времени, когда здесь была глухая глубинка и все оказывалось подвигом: и работа, и праздник, и сон, и смерть.
   И остался бы он один-одинешенек в тихом поле, в чистом поле на степном просторе.
   Сергей стиснул зубы, и в глазах поплыли круги, зеленые, желтые, красные...
   От койки он поднялся, как от гроба.
 
   Женя сняла крышку стерилизатора, пар бесшумным вулканом взметнулся вверх. Подцепив сетчатое донышко со шприцами и иглами, она подняла его и поставила остудить. Пошел уже пятый час, пора сделать пенициллин больному с воспалением легких.
   Что там творится сейчас, что происходит в доме медиков, о чем они говорят? Только бы она не вернулась обратно...
   Женя пошла в палату, сделала больному укол, а когда вернулась в процедурную, увидела Хлынова. Он сидел возле ее столика и держал перед собой больную руку.
   — Почему ты не спишь? — вскрикнула Женя испуганно. — Кто тебе разрешил ходить?
   Он молчал отрешенно, будто она не его спрашивала.
   — В больнице свои порядки, Сергей. Без разрешения врача нельзя ходить.
   — Нельзя ходить, нельзя блудить без разрешения, — наконец отозвался Сергей. — Дай спирту!
   — Спирту нет, — торопливо заверила Женя. — Весь израсходовали... Ну, а как твоя рука?
   Сергей как будто дремал и сквозь дремоту ответил:
   — Скоро вырастет новая.
   — Не больно?
   Он скривился, отвернулся от Жени, хотел сплюнуть, но увидел, что некуда, и раздумал.
   Женя стала ненужно перебирать медикаменты в шкафу, лишь бы не сидеть бестолку перед тягостно молчащим Сергеем. А он и не собирался уходить, сидел, молчал и, наверное, обвинял Женю, догадывался о ее роли.
   — В изоляторе жила, изолирована от общества, — сквозь зубы проговорил Сергей. — Заразная. Чем она заражает? Бедой?
   — Не надо так, Сергей, — попросила Женя.
   — «Не надо...» Уже и с тобой поговорить нельзя.
   — Можно, Сергей, можно, только в следующий раз, хорошо? А сейчас тебе нужно отдохнуть. После тяжелой операции требуется прежде всего покой.
   — Я не покойник. Покой да покой!
   Женя промолчала.
   — Платье свое развесила, а сама ушла, — будто сам с собой заговорил Сергей. — Пришел я к старику: «Митрофан Семеныч, дай свой газик, в Кустанай надо». — «Чого ты там не видав?» —«Подарок хочу сделать ко дню рождения». — «Ото ж, кому?» Не говорю, молчу. «Я вам квартиру дам, обстановку всю, на свадьбу прийду. Кому?» Я, как дурак, сказал. Он меня выгнал. «Шоб твоей ноги не було с таким вопросом!» А я его газик угнал. И привез ей это самое платье.
   — Ты молодец, Сергей, но...
   — «Шоб твоей ноги не було...» — продолжал он говорить сам с собой. — Почему ноги? А не руки? Ошибся старик мал-мал.
   Женя чувствовала: его не остановить сейчас, он хочет ясности и добьется ее любой ценой. И никто ему не поможет, кроме нее, Жени. Не помогут узнать правду, пощадят его, пожалеют. Из ложного сострадания.
   Но как сказать ему такую правду, ведь не выговоришь!..
   — Сергей, прошу тебя, сядь поближе к столику, тебе будет удобнее.
   Он послушно пересел, не подняв всклокоченной головы. Скулы его прерывисто подергивались. Женя осторожно, мягко пристроила его забинтованную руку на столике. Сергей протяжно, через нос вздохнул. Женя тоже вздохнула и стала рядом с ним, скрестив руки на груди, как много пережившая женщина.
   — Сергей, ты мужественный... А мужество — самый надежный щит перед любыми ударами судьбы. Все тебя знают таким — несгибаемым. Только ты не страдай, не страдай так сильно.
   — Ты тоже поменьше, — пробормотал Сергей. — Сердце у тебя доброе... К нему ушла?
   Женя не смогла ответить, не смогла даже кивнуть. Теперь ей казалось, что она и перед ним виновата.
   — Сергей, ты сильный, ты неглупый человек. Ты сам все понимаешь. У тебя сейчас очень важный период в жизни...
   Она не находила слов, лезли все такие беспомощные, книжные слова, одно глупее другого.
   — Возьми себя в руки, Сергей! — Она прикусила губу: так некстати о руках! — Ты найдешь себе верную подругу в жизни, Сергей, у тебя будут жена, дети, они очень тебя полюбят. Ты мне веришь?
   — Эх, Женечка, верю, куда денешься, — смилостивился он. — Все понимаю, Женечка, все. — Он осторожно задубевшими пальцами потрогал свои бинты.
   — Больно, да?
   — Пройдет. Сердце что-то болит... Не по ней, так просто.
   — Я сейчас валерьянки дам, тебе надо успокоиться.
   Он брезгливо поморщился.
   — Тогда другое что-нибудь, вот это, специально для мужчин, — беспомощно хитрила Женя.
   Она налила ему все-таки валерьянки, догадываясь, что он ее никогда не пил и не обнаружит обмана. Сергей выпил, осторожно поднялся. Женя легонько, обеими руками коснулась его бинтов, желая помочь, но он отстранился.
   — Оставь!
   Приподнял руку и, кособочась, вышел из процедурной.
   ...Почему он, Сергей, во всей этой кутерьме должен оставаться один? Почему ей, как ни крути, меньше других жаль Сергея?
   Потому что он — сильный, все вынесет. На таких мир держится.
   Не родись сильным, не будет тебе сострадания, один будешь пить чашу жизни. «Но ведь он не один, у него друзья, Курман прежде всего, у него слава...»
   И все равно один. А другие еще и обвиняют его — семью разладить пытался, нарушитель устоев, агрессор, можно сказать. Не лезь, куда не положено. У них семья, законный брак, а у тебя что?
   «Любовь — всего-навсего!» — горько усмехнулась Женя...
   Утром, проходя мимо хирургической палаты, Женя опять увидела Хлынова. Он сидел на койке, свесив кудлатую голову. Под белой больничной рубашкой остро обозначились лопатки. Он не слышал шагов Жени, сидел не шевелясь, неподвижно, скорбно, как сидят ветхие старики, дремлющие на завалинке. Женя вернулась к себе и, глотая слезы( ну что за жизнь, всех жалко!), вылила в стаканчик остатки спирта и понесла в палату.
   — Выпей, Сергей, — шепотом сказала она. — Осталось немного после операции, выпей...
   В открытую дверь косо падал свет из коридора. Сергей поднял голову, посмотрел на Женю лихорадочно блестящими глазами.
   — Не надо, Женечка, не буду пить, — хрипло выговорил он. — Ни к чему, Женечка.
   Неожиданно ласково Женя стала гладить его голову, тихо приговаривая, успокаивая сама себя:
   — Ты молодец, Сережа, ты молодец...
   Он отвернулся от света, пряча лицо, поднял глаза к окну, глухо погрозил:
   — Еще посмотрим! Пройдет пять, пройдет десять лет... Еще посмотрим!
 

XXXV

 
   Прошла неделя, и еще одно разочарование, еще одну утрату пережила Женя. Все ее житье-бытье в Камышном было как бы освещено образом Наташи Ростовой. Женя не торопилась поскорее прочесть книгу до конца, она растягивала наслаждение, по многу раз перечитывала захватывающие места. Ей хотелось расти вместе с Наташей, хотелось, чтобы чтение тянулось долгие годы, и хорошо бы, всю жизнь.
   Но вот она подошла к эпилогу. «Теперь часто было видно ее лицо и тело, а души вовсе не было видно... Все порывы Наташи имели началом потребность иметь семью...»
   У Жени тоже будет семья, но как можно жить теперь без тех людей, которых она полюбила здесь: без хирурга, Ирины Михайловны, Малинки, без Хлынова и Курмана?.. Как ей забыть множество встреч, как ей отказать в памяти тем славным людям, которые ей встретились на жизненном пути, одни мимолетно, другие надолго — чернявый шофер в вагоне, который называл ее Крошкой, или тот мальчишка, который высоко ценил свою голову и экономил для государства горючее?..
   Образ Наташи долго сиял для нее теплым светом, и все-таки потускнел. Вот Галя ушла из дома медиков. Так и Наташа Ростова ушла из сердца Жени, изменила ей со своими идеалами столетней давности. Или наоборот, это Женя изменила Наташе Ростовой, кто знает...
   Среди людей, которых Женя полюбила здесь, она умышленно не называла Николаева и, видимо, неспроста.
 

XXXVI

 
   С памятного того вечера Николаев больше не заходил к Жене, но домик медиков и больница с каждым днем все больше притягивали его. Видимо, уже тогда он на что-то такое понадеялся и, возможно, тогда же принял какое-то, пока неясное для себя, решение. И теперь в редкую свободную от дела минутку он представлял себе, как Женя ходит в больничной тишине в белом халатике, в белой косынке с маленьким красным крестиком, раздает лекарства, легким нежным прикосновением делает перевязки.
   «Надо бы зайти, — думал он. — Когда?» И снова окунался в дела и заботы.
   Камышный... Целина... Множество людей, имен, фамилий, и среди них все большее место стала занимать Женя Измайлова. Но не сама по себе, а в сложном окружении неведомой раньше жизни, множества дел и событий, стремительно промелькнувших в такой короткий, но по-здешнему значительный срок. Не верилось, что всего два года назад здесь пустовали земли и ничего не было — ни поселка, ни райкома, а главное, не было миллиарда пудов зерна.
   А ведь страна жила и до этого полнокровной жизнью, и все вроде бы заняты были важным и неотложным делом, страна залечивала раны после опустошительной войны, всюду требовались рабочие руки.
   Но вот партия приняла решение — и сразу отзвук в сердцах сотен тысяч людей, самых молодых, энергичных, трудоспособных. И вот уже страна получила миллиард пудов хлеба. Как будто с другой планеты появился этот невиданный резерв. Видно, и впрямь энтузиазма, героизма нашему народу не занимать! Поистине человек не знает меры своего могущества.
   Зимою здесь тихо текла жизнь в раскиданных по степи редких деревнях, аулах, селах. По ночам брехали собаки. За таявшей в степи околицей выли волки на зеленую от мороза луну, по утрам певуче голосили петухи, мычали телята и барабанно били в подойник тугие молочные струи коров и дойных кобылиц.
   А степь оплеталась дикими седыми травами и жила праздно до поры, до времени.
   Шестого марта тысяча девятьсот пятьдесят четвертого года вышли газеты с решением Пленума Центрального Комитета Коммунистической партии Советского Союза.
   По Алтаю и по Сибири, по немеряным степям Казахстана пронеслись отголоски надвигающихся событий. День-другой старожилы поговорили о новостях, а к утру вроде бы стали и забывать: не верилось, что жизнь свернет, да еще так круто, с проторенных, обжитых троп.
   Но вскоре дрогнул и загудел от моторов набухший весенний воздух. Машины шли днем и ночью по стеклянному ледку, с хрустом давя звезды в темных степных лиманах. По холодному бездорожью, по занесенным оврагам и балкам двинулись люди. За тракторами вереницей тянулись плуги и сеялки, шли машины с палатками и горючим, с хлебом и маслом, с медикаментами и топливом.
   Выбирали место на берегу озера или речки, на большой поляне глушили моторы, и в прозрачной тишине раздавались исторические удары топора — забивали первый колышек с дощечкой и надписью: зерносовхоз такой-то. Появились в глухой степи имена ученых, полководцев, государственных деятелей. Но особенно, пожалуй, повезло писателям. Только на одной Кустанайщине зазвучали имена Лермонтова и Пушкина, Некрасова и Герцена, Чехова, Маяковского, Горького... В степь пришли романтики.
   Грохали взрывы, целинники взметали землю в поисках воды. По железным дорогам бешено стучали колеса, беззвучно вздыхали шпалы под змеисто-стремительными составами, и паровоз в белой пене, словно закусив удила, буравил гудками сонную мглу, манил в дальние странствия.
   Красные вагоны мчали песню, на открытых платформах неслись зеленые машины, оставляя запахи новой резины и лака. Ехали коммунисты и комсомольцы, директора будущих совхозов и агрономы, землеустроители и гидрогеологи, врачи и акушеры, писатели и кинооператоры...
   По всей стране толпилась молодежь в райкомах комсомола. С деревьев привокзальных скверов от грома оркестров осыпался иней, и слезы матерей высыхали на щеках от улыбок отъезжающих.
   Апрель долизывал снег в низинах, тихим граем, солнцем и травами проникался, настаивался высокий простор. Под тягучий звон лемехов, под трескучие разрывы веко вечного сплетения трав ложились бархатные русла первых борозд. Белели черепа, вросшие в землю со времен монгольского нашествия, желтые суслики оцепенело воздевали лапки, и волки, поджав хвосты, уходили догонять тишину.
   Налетали ураганные ветры, первобытные грозы отдавались в сверкающих лемехах, и полы палаток вздувались, плескались и щелкали, как паруса первооткрывательских кораблей.
   После первых борозд зачернели гектары, десятки, сотни, тысячи и наконец миллионы гектаров.
   В первый же год на казахстанской целине было собрано двести сорок два миллиона пудов зерна — в четыре раза больше, чем собирали раньше в урожайные годы.
   Наступило лето, третье от рождения целины, — и был собран миллиард пудов зерна в Казахстане.
   Но вместе с ликованием уже на третьем году здешней жизни стали определяться грозящие целине беды. Ученые настойчиво заговорили об охране почвы, о неизбежности пыльных бурь при неправильной агротехнике. О такой угрозе думали пока самые предусмотрительные и дальновидные.
   Так уж повелось в нашей стране — первый успех никогда не бывает последним, он становится нормой. Будут еще не раз миллиарды пудов хлеба на целине, будут новые трудности, но на будущее надо непременно учесть не только радостный итог, но и печальный опыт...
   ...В ноябре создалась тревожная обстановка с вывозкой зерна из глубинок. В район прибыло четыре тысячи шоферов и рабочих. Негде было разместить их. Жакипов объехал ближние казахские колхозы и собрал пятьдесят юрт. Не хватало полушубков, валенок, рукавиц. Газеты били тревогу: «Зерну угрожает гибель!», «Все средства на вывозку зерна из глубинок!», «Выше темпы хлебоперевозок!»
   Без конца шли и шли машины по степным дорогам. Возле пологих буртов, как бронтозавры, дыбились зернопогрузчики, ручьями лилось под ветром бурое, подсыхающее зерно.
   Как только улеглась метель, Николаева вызвали на расширенный пленум обкома. Он пришел на аэродром. Старик диспетчер в ушастых валенках, услышав об отлете самого Николаева, заткнул за пояс, как кнутовище, красные флажки и начал расчищать снег вокруг своей саманушки. Заметив пристальный взгляд секретаря райкома, старик насупился, стал работать проворней и, лопата за лопатой, поднял на ветер нежный, похожий на подкову сугроб, который намела поземка в ту ночь.
 

XXXVII

 
   В канун Нового года принесли телеграмму из «Изобильного»: острый аппендицит, просим срочно хирурга. Леонид Петрович велел Жене собираться.
   Она быстренько сложила необходимые инструменты, принесла из операционной никелированные биксы со стерильным материалом, разыскала свою брезентовую походную сумку с красным крестом. Сумка была почти пустой. Женя извлекла оттуда последние пакетики со стрептоцидом, с марганцовкой и потрясла сумку над столом. На пол плавно скользнула газета, сделав зигзаг в воздухе. Женя присела, подняла ее — с верхнего угла белозубо улыбался Сергей Хлынов, ниже чернели буквы: «Семьдесят гектаров!» Женя опустилась на колени, обеими руками прижала газету к лицу, закрыла глаза. Пахнуло на нее тонкой горечью лета, тока?ми, солнцем...
   Неделю назад Сергей навсегда уехал из Камышного. В день выписки он ушел не сразу, а подождал, пока в ординаторской соберутся все, с кем он хотел проститься: Грачев, Ирина и Женя.
   Накануне вечером друзья принесли ему в больницу подарок — новый темно-синий костюм и рубашку и попросили Женю отгладить, приготовить все честь честью.
   Сергей вошел красивый, как никогда. В новом костюме, в белоснежной сорочке. Женя разглядывала его, как незнакомца, и улыбалась. За время лежания в больнице грубый загар сошел с лица Хлынова, переживания, как думала Женя, оставили на нем тонкий благородный след, лицо его сейчас стало еще более гордым и мужественным. Черные волосы, зачесанные назад, влажно поблескивали. Сергей щурился, словно старался притушить боль в глазах. Протез был небрежно всунут в карман брюк, — ничего не заметно.
   Ирина не подняла взгляда.
   — Спасибо, доктор, за спасение жизни, — твердо сказал, отчеканил Сергей и протянул Грачеву руку. — Остальное, будем считать, мелочи.
   Леонид Петрович пожал руку, несколько мгновений, похоже, думал, что сказать в ответ, но так и не сказал ничего, только кивнул и еще раз крепко встряхнул руку Хлынова.
   — Прощай, Ирина Михайловна. Не поминай, как говорится, лихом. — Сергей обернулся к Ирине, голос его звенел по-новому, не был, как прежде, грубовато-сиплым.
   — Прощай, Сергей... — едва слышно отозвалась Ирина.
   Как бы хотелось Жене знать, о чем она сейчас думала, что чувствовала! Может быть, думала, что помогла ему работать лучше других и тому свидетельство яркая колодка ордена на лацкане у Сергея? Или о том, сколько горя они испытали все вместе? Или, может быть, собрала сейчас в памяти те немногие минуты радости, которые он доставил ей своей преданностью и страстной своей любовью?
   — Желаю тебе... — наверное, она хотела сказать: «Счастья», но удержалась, обыденное слово неожиданно приобрело свой истинный смысл и в ее устах могло прозвучать издевательски. А слова ее много сейчас для него значили, она знала. — Желаю тебе больших успехов, Сергей. Ты можешь многое сделать в жизни. И ты сделаешь.
   Губы Хлынова дрогнули, он ответил с прежним своим бахвальством, как бы защитился:
   — Как-нибудь! — и повернулся к Жене с ласковой, такой братской улыбкой. — Ну, Женечка, прощай, родная'
   — До свидания, Сережа, до свидания! — быстро проговорила Женя. — До встречи на больших дорогах жизни! Я тоже в тебя верю, Сережа! — И они, будто сговорившись заранее, трижды звучно расцеловались.
   Сергей быстро вышел, но откинутая дверь не закрылась, и Женя видела, как расступились в дверях с обветренными лицами, в замасленных бушлатах товарищи во главе с Курманом Ахметовым. Хлынов не одеваясь быстро прошел через их толпу, словно рассек ее. Шоферы гурьбой вывалились следом, захлопнули дверь. Только скрывшись от глаз медиков, Сергей позволил напялить на себя прокопченный полушубок с ржавой овчиной и шапку с рабочим запахом бензина, пота и дальней дороги.
   Позже говорили, что на станции Тобол он садился в вагон вместе с Танькой Звон.
   Вскоре после его проводов выписался из больницы Малинка. Он демобилизовался из армии и остался в Камышном. Кое-кто думал и даже говорил, что остался он из-за Жени, что намерен предложить ей руку и сердце, но никто, однако, не понимал, кроме самого Малинки, насколько беспочвенны, безнадежны его мечты жениться на ней. Уйдя с больничной койки здоровым, бодрым и молодым, Малинка снова стал для нее, как все другие, чужим. Женя вылечила его и, выписав из больницы, как бы выписала его из своего сострадательного сердца.
   День выписки Малинки был ознаменован своего рода торжеством — как раз пригнали в больницу санитарную автомашину на вечное пользование. Местных шоферов поблизости не оказалось, и Малинке было разрешено совершить пробный рейс. Бледный от волнения и опасения — новая машина, чем черт не шутит, не все пригнано, может не завестись, — Малинка, прихрамывая, посуетился вокруг нее, попинал скаты, раза три поднимал капот и лез в нутро, поводя носом из стороны в сторону, почти касаясь деталей. Наконец, забравшись в кабину, он запустил мотор. Женю посадил рядом с собой, санитаркам приказал лезть в кузов, и всей компанией гордо двинулись вдоль поселка, туда и обратно. Рейс был показательным во всех отношениях: вчерашний почти инвалид демонстрировал свое возвращение к труду.
   После рейса Малинка зашел к Грачеву, у порога долго, упорно сбивал снег с валенок, словно только затем сюда и пожаловал, снял шапку, энергично расправил ее и наконец сказал, что на грузовик работать не пойдет, еще не все шарниры (он имел ввиду свои суставы) действуют, как положено. Это во-первых. А во-вторых, лежа в больнице, он нашел свое настоящее призвание — работать медицинским шофером. Леонид Петрович не стал мучить парня и в тот же день отдал приказ о зачислении его на должность водителя санитарной машины.
   Совсем недавно Малинка был на волосок от смерти. Совсем недавно приходили друзья-солдаты навестить его. И вот Малинка уже на ногах и собирается вместе с хирургом в путь, спасать больного. Он поднялся из бинтов, как из снега, и сейчас здоров, весел и готов похвастаться своим умением водителя и парня хоть куда.
   Перед самым отъездом Женя позвонила в райком. Чего ей это стоило, сам бог не дознался бы, если бы даже существовал. Но зато отъезжающих провожал Николаев. Ну и, само собой, Ирина Михайловна с Сашкой. Ирина стояла позади сына, положив ему руки на плечи, и мальчишка звонко кричал:
   — Женьча-каланча, не отморозь свой нос, приезжай скорей!
   Николаев улыбался и поправлял накинутое на плечи пальто...
   Женя смотрела вперед на дорогу и, наслаждаясь движением, тихонько напевала:
 
 
Дорога, дорога
Нас в дальние дали ведет.
Быть может, до счастья осталось немного,
Быть может, один поворот.
 
 
   В первый раз забуксовали километров через десять, и все трое дружно выпрыгнули из машины, готовые действовать. Женя удивилась тому, что можно, оказывается, так глубоко, по самые фары, врюхаться в снег. Лопаты на ее долю не досталось, и Женя мужественно, солидарности ради топталась на ветру, пока Леонид Петрович и Малинка копались под колесами. Малинка несколько раз залезал в кабину, включал передачи, газовал, толкал машину то вперед, то назад и все успокаивал своих пассажиров: «Ничего-ничего, где наша не пропадала!» Женя вместе с хирургом подпирала плечом машину, толкала ее изо всех сил. Снег уходил из-под ног, она несколько раз оскальзывалась и отставала, падая коленями в .снег, сразу вскакивала, догоняла, кричала: «Взяли-взяли! Давай-давай!» — и толкала плечом, руками, как могла. Пропахав глубокую кривую колею, похожую на параграф, машина кое-как выбралась из наноса. Снег из-под колес летел фонтаном, и Женю залепило белым по самую макушку. В машине Грачев улыбнулся, глядя на ее раскрасневшееся, сияющее лицо.
   — Чудо-юдо, снимайте валенки, пока ноги не промокли! — сказал он.
   Женя стянула валенки и вытряхнула из них спрессованные, как вата, ломтики снега.
   — А вы тоже снимайте! — потребовала Женя. Такую они проявляли заботу: в приказном тоне.
   Он сбросил валенок вместе с носком и портянкой, и Женя увидела его сухую белую стопу.
   — Ой, да вы такой неуклюжий, обувайтесь скорее, холодно!
   Она выхватила из его рук валенок и стала быстро трясти и похлопывать валенок по бокам, как трясут опрокинутое ведро.
   Уже в сумерках проехали совхоз имени Горького. В поселке горели огни, ветер поднимал снег, озаренный светом, и казалось, что это не снежинки разлетаются на ветру, а сама электрическая энергия. На дороге показалось рогатое шествие: шли парни и девушки, каждый нес на плече стул или табуретку кверху ножками.
   — В клуб идут, — сказал Малинка, — там сидеть не на чем.