Леонид Петрович рассек мышцы, раздвинул их и обнажил кость. Замелькали тампоны и кровоостанавливающие зажимы, пеаны и кохеры. Когда хирург поднял сверкающее зубастое лезвие и начал пилить желтую крупную кость, Женя покачнулась и ухватилась за столик с инструментами. Очнулась она от обжигающей рези в ноздрях — Галя догадалась вовремя поднести ватку с нашатырным спиртом...
   — Все, доктор? — просипел Хлынов.
   — Все, Хлынов.
   — Спасибо! — и чтобы не заподозрили его в неискренности, Сергей добавил:— Я это от души говорю, честно.
   Принесли ампулу с кровью...
 

XXXI

 
   «За всеми не уследишь...» Не по душе Николаеву этот расхожий довод, но влез он сегодня в сознание, как мозоль. Значит, возникла потребность оправдаться, так надо понимать. Видно, вину свою ощутил, вот и пришел на ум пошлый довод бабки-растеряхи, которая и за собой-то уследить не может.
   Если разобраться, за всеми уследят только все. Важно только, чтобы у всех было желание уделить внимание другому, проявить заботу, а если надо, то и контроль. «Глаз да глаз», одним словом. Но кто-то должен возбуждать эти свойства, растить, подогревать, а затем ориентировать, направлять их к цели. И этот кто-то — ты сам прежде всего, Николаев. В районе на тебе лежит самая большая ответственность.
   Не уследишь — не поможешь. До сих пор он ничем не ответил на письмо Сони Соколовой... Впрочем, что значит «ничем»? Какие-такие средства есть в его распоряжении? Огромные. Печать, радио, трибуна. Оч-чень остроумно!
   Не ответил, но помнил и думал о судьбе Сони Соколовой. То ему казалось, что Соня спохватилась и уже жалеет о своей опрометчивой искренности, так что не стоит ей теперь напоминать лишний раз. То вдруг появлялось острое чувство обязанности перед ней — отозваться, зайти, поговорить — рядом же: «От угла моей комнаты вы делаете тридцать два шага, если в хорошем настроении...» Только не оставаться равнодушным, не проявлять своего наплевательского отношения к искренним, выношенным словам. Она подумает, струсил, побоялся огласки, как гусь, спрятал голову под крыло.
   И посоветоваться на такую тему не с кем. «Сугубо личное». Действуй самостоятельно, проявляй инициативу.
   Посложнее, чем раздельная уборка...
   Однако с чем он пойдет к ней, что скажет? Что-нибудь вроде: не могу, к сожалению, ответить на ваше чувство таким же пристальным... еще каким?.. интимным, что ли, вниманием к вам. Но как она воспримет такие слова? Ей наверняка будет неприятно. Она огорчится.
   «Не много ли ты на себя берешь? Нет, не много, если исходить из содержания ее же письма».
   И сегодня, выйдя из больницы после краткого, обнадеживающего разговора с Хлыновым перед операцией, Николаев решил, что дальше тянуть не станет. Зайдет и просто скажет, что письмо ее прочитал внимательно и даже не один раз, все обдумал и пришел сказать: спасибо за искренность, за доверие, за прямоту, но... сердцу не прикажешь. Так, наверное, и придется сказать: сердце мое отдано другой. Причина достаточно уважительная, веская и выражена в ее стиле, приподнято-романтическом. Если такой ответ ее и не утешит, то, во всяком случае, смягчит суровость отказа, пощадит ее самолюбие. А потом постепенно можно перейти к разговору о будущем Сони, может быть, она собирается учиться, строит какие-то планы... Дальше сам разговор подскажет тему.
   Из больницы он пошел домой, побрился и надел свежую сорочку. Спрашивается, зачем? Чтобы произвести впечатление, приумножить свои шансы? Но разве он в этом нуждается? Не лучше ли, наоборот, явиться неопрятным, расхристанным и. разрушить тем самым созданный ею образ?
   Нет, не лучше. Побрился, переоделся — и точка! И пусть это будет необъяснимой тайной, элементом его личной жизни. И нечего корить себя за стремление нормально выглядеть.
   Он прошагал по скрипучему снегу до ее порога, потянул на себя визжащую дверь, отметив мимоходом, что никто не позаботился обить дверь хотя бы мешковиной, в щели наверняка дует. В лицо дохнуло теплым паром, будто он в баню попал или в прачечную. От яркого света Николаев прищурился.
   — Добрый вечер! — громко, весело сказал он и услышал несколько растерянный и удивленный ответ:
   — Добрый вечер...
   Незнакомая молодая женщина в байковом халате с кастрюлей в руках стояла возле цинковой ванны. А рядом с ней широкоплечий парень в ковбойке придерживал под мышки голого малыша.
   — Извините, — пробормотал Николаев. — А вы... давно здесь живете?
   — Не-ет, третий день всего, с легкой тревогой ответила женщина. — А что?
   — Да ничего, соседями будем, — непринужденно сказал Николаев.
   — Проходите, садитесь, — молодая женщина поставила кастрюлю прямо на пол, вытерла руки о халат, намереваясь, видимо, отложить купание и броситься накрывать стол.
   — Нет, нет, не беспокойтесь, — придержал ее Николаев. — Я зашел на минутку.
   Не сказал, промолчать решил, что шел-то не к ним, а к Соне.
   — Все по книжке, — басом проговорил парень, — «Мать и дитя». Только мать и дитя. А отец — башенный кран. — Он приподнял малыша, сучившего белыми ножками, и опустил его в ванну.
   Молодая хозяйка все-таки решила объяснить, почему ей нежданно-негаданно повезло с жильем.
   — Это нам Соня Соколова уступила свою квартиру. Захожу я как-то в магазин к ней с ребеночком на руках, а она меня спрашивает: «Сынок?», Да, говорю, сынок, за манкой пришли. «А где живешь?» В общежитии, говорю. «И муж есть?» Конечно, говорю, а как же иначе. «Хочешь квартиру получить?» Конечно, а кто не хочет. Я даже не поверила. Но она так шустро все оформила! — Женщина спохватилась, уточнила: — Но все честь честью, по закону.
   — Что ж, это хорошо... Поздравляю с новосельем, — сказал Николаев. — Значит, вы сюда, а она в общежитие?
   — Нет. В Россию уехала. Дня три назад. Расстроенная была, печальная... — Молодая женщина быстро изобразила на лице сочувствие.
   Младенец, глянцевито-мокрый богатыренок, избавившись на миг от родительского внимания, восторженно замолотил по воде руками и ногами.
   — Да, жаль, — озадаченно проговорил Николаев, подыскивая объяснение, зачем он пришел к молодой одинокой женщине. — Она просила меня помочь... в личном деле, но я не смог выбрать время, чтобы зайти. И сама она не зашла. — Он нахмурился, развел руки. — Наверное, отпала необходимость.
   — Уехала и адреса не оставила. А мы ей уж так благодарны, так благодарны!
   Сказать им, попросить, чтобы ничего такого не думали?
   Нет уж, сие не от тебя зависит, а от них, так им думать или этак. В любом случае не станет он оскорблять их недоверием.
   Уехала... Выходит, выдержка его помогла обоим. И ему и Соне Соколовой. Не помчался сразу на ее письмо и правильно сделал.
   — Извините, друзья, до свидания. Желаю вам счастья.
   Он ушел, осуждая себя без всякого сожаления. Сомневался, колебался, уклонялся, все чего-то боялся. Как это все ничтожно по сравнению с ее прямотой и решительностью!
   Он думал о своем ответе на ее письмо, как о какой-то обузе, неразрешимом противоречии, проблеме, а она все решила просто, нашла опору в себе, смяла свое чувство и уехала. Гордый человек...
   И что странно — теперь ему показалось, что Соня Соколова увезла с собой какую-то важную частицу его душевной жизни.
   Как там дела у Грачева? Надо бы позвонить попозже.
   «Разрывом устраняется обман», — сказал ему как-то Леонид Петрович (а Николаев тогда еще грешным делом подумал: а каким разрывом, с кем или, вернее, с чем устраняется обман Ткача?..)
   Обман устраняется, допустим... А любовь?
 

XXXII

 
   Грачеву не спалось. Он сидел в одиночестве на кухне в доме медиков и курил. Бросив окурок в таз возле плиты, он вставал, делал три шага к окну, затем поворачивал к двери, затем снова к окну и машинально брал следующую папиросу. Выбив мундштук о коробку, чиркал спичкой и после первой затяжки сознавал: кажется, опять закурил. И заглядывал в коробку, считал сколько еще осталось, хватит ли до утра?
   Трудно сказать, что его сейчас тревожило. В общем, конечно, больница, в общем и целом, а если сказать конкретней...
   Нет, конкретней лучше не говорить.
   Беспокоил, разумеется, послеоперационный больной. Не поднялась ли температура, как поведет себя шов... Он потерял много крови. Может быть, ввести физраствор подкожно?..
   Грачев оделся, вышел на улицу. Перед самой больницей остановился: а вдруг Ирина в палате, возле Хлынова? Какова будет картина: брошенный муж явился подсматривать?..
   Женское сердце жалостливо, Ирина может зайти в палату к послеоперационному, приободрить, утешить, ничего в том нет предосудительного.
   «Совсем нет, прямо-таки ничегошеньки нет предосудительного», — подумал он язвительно.
   Почему врач, настоящий врач, исцелитель, каковым он себя считает, не может попросить женщину утешить больного после операции?
   Может, но почему-то же не попросил.
   Ах, эта женщина — его бывшая жена, и в нем заговорил инстинкт собственника. Вон каков ты, оказывается, настоящий врач, исцелитель. Да еще подглядывать пришел, сторожить!..
   Грачев повернул обратно. Прошел шагов пятьдесят, остановился.
   — Черт знает что такое! — проговорил он вслух. — Куда все подевалось — уверенность, спокойствие, хладнокровие? Для чего горожу-нагораживаю? Весь вечер раздуваю в себе идиотские подозрения. Зайду, узнаю, как его самочувствие, и пойду домой, спать.
   Он всегда так делал, после любой операции. Нет причины нарушать традиции.
   Грачев пошел к больнице снова, издали нацелившись взглядом на окно изолятора. Оно светилось розовым светом и наполовину было задернуто марлевой занавеской. Он смотрел неотрывно, ждал, что там вот-вот промелькнет ее тень. Не дождался...
   У входа он снова остановился в нерешительности. Что делать, если Хлынова не окажется в палате, если он... в изоляторе?
   А ничего не делать. Попросить сестру, чтобы она нашла больного и уложила его в постель. И не просто сестру, а Женю, которая все знает.
   Бог ты мой, а кто тут всего не знает!..
   Никого он просить не будет, а зайдет сам в палату, как делал это всегда, и если убедится, что больного нет на месте, обратится за помощью к сестре. И даже не за помощью, а просто напомнит ей о больничном режиме. Она приведет больного, водворит его, так сказать, на место, и Грачев спокойно — спокойненько! — скажет, что во избежание осложнений сейчас ему необходим максимальный покой, постельный строгий режим. А блага жизни он может наверстать потом. И отсутствие руки в данном случае не помешает.
   «Все-таки ты сволочь, Грачев», — сказал он себе.
   В ординаторской он снял пальто, повесил его на вешалку, взял халат и решительными рывками натянул его.
   Тишина в больнице, покой...
   Он вошел в темную палату, оставив дверь приоткрытой, чтобы проходил сюда свет из коридора. Хлынов спал, дышал тяжело, хрипло, как сильно уставший за день человек. Толсто забинтованная культя покоилась на белой широкой лангете.
   Грачев тихо вышел, тихо прикрыл за собой дверь. Постоял в коридоре, прислушался неизвестно к чему, может быть, к самому себе. В дальнем углу едва заметно голубела дверь изолятора...
   В процедурной, склонившись на столик, дремала Женя, похожая на белую птицу, спрятавшую голову под крыло. На звук двери она подняла сонное личико, с усилием открыла глаза.
   — Ах, это вы! А я тут сплю...
   Нечего ей пугаться и оправдываться не надо, измоталась за день, устала.
   — Все в порядке, Женя? Как послеоперационный?
   — Спит. Пусть поспит, двое суток подряд мучился, — она пожалела Хлынова, как всякого другого больного, не подозревая о состоянии Грачева. — А вы отдыхайте, Леонид Петрович. Я на страже. — Женя сонно улыбнулась. — Я всегда чувствую, когда все в порядке, а когда что-нибудь случится.
   «Милое дитя», — подумал Грачев и попросил:
   — Пошлете за мной, Женя, если что... Кровотечение вдруг и так далее.
   Она пошлет за ним, все это само собой разумелось, можно было и не говорить, но он сказал эту пустую просьбу и тем самым отрезал себе путь в больницу, чувствуя в то же время, что не сразу отсюда уйдет, а если и уйдет все-таки, то вернется. В эту же ночь...
   И все-таки он погнал себя домой и не оглядывался больше на окно изолятора.
   Снова сидел на кухне, курил, не в силах избавиться от тревожного ожидания неизвестно чего.
   Если бы он не застал Хлынова в палате, или застал бы его не одного, возможно, стало бы спокойнее.
   Тогда бы не пришлось Грачеву отвечать самому себе на вопросы. А их немало. Почему она поселилась в больнице, а не ушла к Хлынову сразу? Почему так жестоко отказалась дать кровь сначала? Если, допустим, она знала, что крови других доноров вполне достаточно для операции, то к чему было заводить этот скользкий, мягко говоря, разговор? Возможно, не хотела тревожить хирурга, зная, что его волнение может отрицательно сказаться на операции.
   «Но за кого же она меня принимает, в таком случае? И не слишком ли она самонадеянна, если считает, что у меня от ее того или иного поступка задрожат руки, и я не смогу перевязать сосуд?..»
   Угасало пламя в печи, вот оно, собрав последние силы, накалилось еще, покраснело и стало долизывать сереющие шлаковые угли. Слышней стал прерывистый вой в трубе, ощутимее одиночество.
   Сашка спит, Женя на дежурстве, в доме пусто...
   В сущности она сегодня отреклась от Хлынова. Во всяком случае, попыталась. Подлая попытка, если посмотреть со стороны. Но она бросила Грачеву свое отречение, как бросают шканцы на пристани — придержи меня, удержи, иначе унесет.
   Может быть, еще не все забыто, не все поругано и растоптано и именно сегодня, сейчас наступил, как говорят, решающий момент?
   Грачев вылил остатки холодного чая в стакан, приподнял его, пригляделся: в жидком настое мелкой мошкой забегали чаинки, слепо преследуя друг друга, сталкиваясь и снова расходясь и сталкиваясь, пока по одной медленно не опустились на дно...
   Так тоскливо может выть труба только в его доме, больше нигде во вселенной. Он постоял в бездумье, в трансе, прислушиваясь к этому вою, наполняясь им до краев, затем накинул полушубок и вышел на улицу.
   Было четыре часа, уже утро нового дня. Темные дома посветлели, поседели от инея и казались вымершими. На столбе возле райкома светилась лампочка. Она раскачивалась, и метель курилась в ее свете и тоже раскачивалась белым дымом.
   Грачев одиноко постоял, глядя на больничные окна. Ярко светилась только процедурная.
   Но светилось еще и окно изолятора. «А она-то почему не спит?»
   Спотыкаясь о сугробы, Грачев обошел больницу кругом.
   «Зачем брожу, чего жду?..» И продолжал идти в предчувствии какой-то решимости. «Не уйду, пока не дождусь».
   Он брел и брел, увидел цепь размазанных следов перед собой и не сразу сообразил, что это он волочил валенки вокруг больницы. Теперь он пойдет ближе, сделает меньший круг, как бы сжимая ее в кольцо.
   Остановился напротив узкого оконца. Он не хотел подсматривать, совсем не думал об этом, просто хотя бы постоять рядом неизвестно сколько, просто так, безмолвным истуканом.
   Легкий снег бесшумно покрывал валенки все выше и выше. Грачев поднял взгляд на хилый переплет оконца и прямо против себя увидел ее бледное немое лицо в искристом кружеве морозных узоров.
 

XXXIII

 
   После ухода Леонида Петровича Жене уже было не до сна, ее охватила тревога. Хирург обычно всегда заходил сюда после операции, но сегодня он был каким-то не таким. Причин для его волнений достаточно, но все равно, какой-то он сегодня отрешенный, сам не свой. Похоже, он на что-то решился.
   Женя взяла журнал для заказов в аптеку на завтра и села выписывать рецепты.
   «Наверное, он решил поговорить с Ириной, но ему трудно, мешает гордость».
   Женя не могла сосредоточиться, забыла, в какой дозировке у них аспирин в аптеке, по ноль-три или по ноль-пять.
   «Уточню утром у аптекарши и проставлю дозу...»
   Леонид Петрович не может заговорить с Ириной, но почему бы не заговорить с ней Жене? Ей же не трудно, и гордость ей не мешает. Как только Ирина встанет, Женя поговорит с ней начистоту, хватит играть в молчанку, к добру все это не приведет.
   «А может быть, она и сейчас не спит?»
   Захватив на всякий случай рецептурный журнал и авторучку, Женя пошла в дальний конец коридора. Дверь изолятора была слегка приоткрыта, светилась щелка. «Для кого? — подумала Женя. — Да ни для кого! — тут же решила она. — Для меня!» Она тихонько постучала, легонько толкнула дверь.
   — Извините, Ирина Михайловна, вы не спите?
   Ирина гладила на тумбочке платье, ответила холодно:
   — Как видишь.
   «Где она утюг взяла? С собой принесла?»
   — Сколько вам надо физиологического? На завтра? — Женя выставила вперед рецептурный журнал, как свидетельство ее делового визита.
   — Пока хватит. Спасибо за внимание.
   — Не стоит, Ирина Михайловна. Просто аптекарша попросила меня сдавать рецепты как можно раньше, — скромно, вежливо проговорила Женя, как будто между ними никакой черной кошки не пробегало.
   Наступило молчание. Ирина не спеша, старательно утюжила свое платье.
   Нет, просто так Женя отсюда не уйдет.
   — Ваше любимое? — спросила она, кивая на платье.
   — Да... Уже с дырками...
   И снова молчание.
   — Ирина Михайловна, вы меня извините, но... как вы будете жить дальше?
   — Ты хочешь сказать, где?
   — Нет... с кем?
   Ирина отставила утюг, аккуратно развесила платье на спинке койки, и хотя оно сразу легло гладко, она долго, тщательно его расправляла.
   — А если — ни с кем? — сказала она наконец, — Одна? Ты пришла мне помочь сделать выбор?
   — В общем — да, — отважилась Женя.
   — Тебя кто-то послал, попросил?
   — Нет, я сама, — Женя подумала и вздохнула. — И сама, и не сама. Кто-то все время посылает меня, толкает, Ирина Михайловна, честное слово, поверьте мне. Я больше не могу в стороне оставаться. Это ведь и моя беда, наша беда. Сергей под трактор, а там Леонид Петрович, Сашка...
   — Ох, Женечка!.. — вырвалось у Ирины со стоном, искренне. — Но что мне делать, что-о?!
   — Главное, он вас любит.
   — Кто?
   — «Кто-о», — повторила Женя с укоризной. — У него такая тоска в глазах, такая боль, что я просто не выдерживаю. «Не надо, говорю, дорогой, родной Леонид Петрович!»
   — А он?
   — А что он?... Только погладит меня по голове, неощутимо так, просто мимо рукой проведет и — шепотом: «Спасибо». А мне чудится: спаси-ите. Я уже больше не могу, Ирина Михайловна, у меня сердце разрывается. А вы... а вам все равно.
   Ирина покачала головой.
   — Может быть, это жестоко, Женя, даже бесчеловечно, но... я рада, что так все произошло. Я знаю, что ты меня осудишь, да и все осудят, но я поняла на свои веки вечные, что люблю только его, Леню, и никого в жизни не любила и больше не полюблю!.. — Ирина с тревогой оглянулась на окно. — Ты слышишь?
   — Что?
   — Под окном.
   Женя прислушалась, поддаваясь тревоге, но ничего не расслышала.
   — Это вам показалось, Ирина Михайловна.
   — Нет, кто-то ходит... Вокруг больницы, под моим окном. Снег за стеной хруп-хруп... Женечка, дорогая, родная, я, наверное, с ума сойду, что мне делать?! — вскричала Ирина.
   Женя бросилась к ней, взяла ее за плечи, пытаясь ее защитить от неведомого отчаяния и сама пугаясь его.
   — Я знаю — что, Ирина Михайловна, знаю! Только вы послушайте моего совета, очень прошу, хотя бы один раз в жизни послушайтесь, исполните мою просьбу!
   — Ох, Женечка, слушаю, слушаю, никого у меня больше не осталось, кроме тебя... — Ирина готова была разрыдаться, совсем потеряла самообладание. Видно, тоже нелегко дались ей эти дни, житье в изоляторе.
   — Сейчас вы пойдете домой, —Женя гладила ее плечи обеими руками, словно стараясь этим жестом подкрепить свои слова. — И станете перед ним вот так. — Женя опустилась перед Ириной на одно колено, умоляюще глядя на нее снизу вверх. — Или даже вот так! — Она опустилась на оба колена. — И скажете ему всего два слова: «Прости меня».
   Ирина отстранилась, видно было, что она не сможет этого сделать.
   — Но вы ничего не успеете сказать, Ирина Михайловна! Вы не успеете даже на одно колено опуститься, как он вас сразу подхватит, сразу поднимет, Ирина Михайловна, родная, ведь вы же его знаете, разве он позволит? Поднимет вас, обнимет — и все. Вы мне верите:'
   — Ох, не знаю, Женечка, не знаю...
   — Идите, умоляю вас, идите! — Женя шагнула к вешалке, сняла пальто Ирины, хотела одеть ее, как маленькую, но Ирина слабым жестом остановила ее.
   — Не могу. Ноги не идут... — она подошла к окну, приникла лицом к стеклу, тихо ахнула: — Леня!..
   И сорвалась, побежала на улицу, как сумасшедшая, без пальто, без платка, в одной кофте.
   Женя опустилась на койку, положила пальто на колени. «Как я устала, боже мой». И заплакала.
 

XXXIV

 
   Сергей проснулся под утро и не сразу понял, где находится. Заныла рука, и он сразу вспомнил трактор и лог, белую дорогу, долгую и мучительную, больницу и общее смятение, бледного, небывало растерянного Курмана. Прежде всего, как бы первым слоем сознания, он почувствовал свою вину перед всеми, смутную — огорчил, заставил переживать, тревожиться. Потом подумал о себе, повернул голову, посмотрел на култышку, толсто укутанную бинтами, и представил, как теперь будет надевать рубашку и заправлять пустой рукав за ремень. Во время войны, звеня медалями, ходил у них по деревне однорукий председатель колхоза, просунув плоский рукав под широкий солдатский ремень. Он был громкоголосый, властный, и мальчишки подражали ему — прятали голую руку под рубашку, пустой рукав втягивали под ремешок и свободной рукой хватались за деревянную саблю...
   Заходил кто-нибудь в палату?.. Кто-нибудь, конечно, заходил, а она?
   На тумбочке рядом горой лежали передачи. Сергей начал по одному складывать себе на грудь большие и малые свертки и разворачивать их, пытаясь угадать, который же от Ирины. Может быть, там и записка. Свертки пахли бензином, соляркой, повсеместным запахом целины, совсем незаметным на работе и таким острым здесь, в больничной палате. И вот последний сверток, в самом низу (значит, принесен раньше всех), самый большой, в хрустящей бумаге, перекрещенный бинтом... Сергей поднес его к лицу и не развертывая, только коснувшись обертки носом, понял: от нее! Буйно заколотилось сердце.
   — Тьфу, телок, чего испугался! — пробормотал он и опустил сверток на грудь, поглаживая его, как котенка, здоровой рукой.
   Она приходила, когда он спал. Теперь зайдет днем и, если начнет утешать, он только рассмеется в ответ: одной рукой можно мир перевернуть, даже без рычага Архимеда. Было бы ради кого! Кстати, кто-то вчера сказал, Курман или, кажется, Николаев, что Сергея вместе с другими наградили орденом за уборку.
   Пройдет неделя, ну от силы две, он выпишется и заберет Ирину. Махнут они куда-нибудь в дальние края, в Сибирь, на Ангару, где самая разудалая жизнь. Только теперь, когда они будут уже вдвоем, удальства бы надо поменьше. Он будет с ней жить осмотрительнее, спокойнее.
   Она пришла сюда первой и еще придет, и он скажет ей обо всем прямо, он получил теперь такое право, как ему думалось. Она пожертвовала многим, это ясно, а он — ничем. Теперь вот и он утратил... кое-что. На всю жизнь, между прочим. Они, можно сказать, поравнялись в своих утратах, хотя и по-разному.
   «Хирург — все-таки человек, больше всех волновался. Достоин уважения мужик», — думал Сергей, глядя на белесое окно с темной крестовиной рамы.
   Скоро рассвет, новый день новой жизни. Который час? Его золотые часы, именная награда за прошлогоднюю уборочную, тикали на тумбочке. Теперь придется носить их на правой руке... Сергей взял часы, поднес к глазам — скоро четыре.
   Она еще спит, конечно, устала за день, тоже ведь волновалась. Не заходит к нему, чтобы не докучать пострадавшему своим присутствием, разговором. Добрый сон лучше всякого лекарства, кто этого не знает. «Не мешало бы еще вздремнуть». Однако сон не шел, мешала рука, ныла, и что странно: болели пальцы, которых уже нет, ощущался каждый из них — мизинец, большой, указательный, — они шевелились, чувствовали, жили ощущался локоть, и никак не верилось, что их уже нет, осталась одна культя.
   «Ничего, проживем и без руки. Тем более, без левой. Поменьше буду налево работать. А мог бы вообще дуба дать. Не будь ножа... Где он, кстати? Надо бы его сохранить».
   Кто-то мягко, легко прошел по коридору, и Сергей притаился. Нет, не сюда, мимо. Наверное, сестра понесла уже свои калики-моргалики, скоро зайдет сюда.
   Боль в руке становилась сильнее, кость ныла, как больной зуб. Неуемно шевелились несуществующие пальцы, ощущался голый локоть, хотелось его прикрыть одеялом, согреть.
   Лучше бы она сейчас зашла, а не днем, когда тут будет полно народу. Да и хирург будет маячить. В такой обстановке никакого разговора у них не получится.
   «А может быть, мне самому пойти к ней? Прямо сейчас?»
   Нет, пожалуй, не стоит, ей это не понравится. Надо быть выдержанным, деликатным, он помнит, что она упрекала его за грубость. Потом он ей скажет, что хотел пойти, но сдержался, применил силу воли, это ей должно понравиться.
   В полной тишине и покое кто-то вдруг пробежал по коридору гулким бегом, торопливо, будто спасаясь от несчастья. Хлопнула уличная дверь.
   Что там еще случилось? Что за ералаш в тихой заводи? Сергей прислушался, но стояла тишина, только слабо ворошился за стеной утихающий ветер.
   «Кто там бегает? Куда так рано?» — подумал Сергей.
   А может быть, все-таки не надо ему ждать прихода Ирины. Она ведь гордая, у нее самолюбие, а к тому же она верит: если Сергей без руки добрался до полевого стана, то до нее-то за несколько метров, да по теплому коридору уж как-нибудь доберется. Черт побери, да он придет к ней с того света, только бы ждала!