Семь лет назад, изгоняя Конрада из Ассизи, Бонавентура пытался оправдать растущее богатство ордена.
   – Вначале, – говорил он тогда, – братьями были невежественные простецы. Я за то и полюбил жизнь блаженного Франциска и раннюю историю ордена, что она напоминала начало и рост церкви. Подобно тому как церковь начиналась с простых рыбаков, но со временем приняла в себя прославленных и мудрых философов, так было и с нашим орденом. Господь этим показывает, что орден братьев миноритов основан не людским благорассуждением, а самим Христом.
   Бонавентура желал видеть братьев образованными, обученными в университетах проповедниками, которых уважают и ценят повсюду. И тем заставить смолкнуть ропот, что орден отступил от прежних идеалов. Создавая новую братию, он затыкал рты и упорствующим в инакомыслии. Идеальному ордену нужны идеальные братья и идеальный образ основателя. На взгляд Конрада, эти простые гранитные стены вернее выражали историю братства, чем вся торжественная проза Бонавентуры.
   Он уже нащупал последний поворот в библиотечный коридор, когда в глаза ему полыхнул ослепительный свет. На миг дверь библиотеки осветилась ярко, словно солнечным днем, – и значит, так же ясно мог видеть его самого всякий, кто оказался бы неподалеку. Затем по долине к обители прокатился грохот.
   Конрад втянул в себя холодную струйку воздуха и выждал, пока уляжется сердцебиение. Затем пробежал оставшиеся до двери шаги, торопясь успеть до новой молнии. Вспышки угрожают сорвать его предприятие, зато гром ему помощник. Скрывшись за шкафом, он может дождаться молнии, чтобы вставить стержень в щель, а потом под громовые раскаты спокойно взламывать доски.
   Мерцающие зарницы помогли ему быстро отыскать свой стол, на котором он накануне оставил масляный светильник под тем предлогом, что зачитался допоздна. Конрад мысленно похваливал себя за хитрость, пока не обшарил стол и не заглянул под него. Светильник убрали. Конечно, он не давал Лодовико оснований заподозрить свой замысел. Просто библиотекарь наводил порядок. Светильник, оставленный на столе, угрожал запятнать жирными пятнами его драгоценные манускрипты. Хорошо, что Бог в своей мудрости послал ему другое освещение.
   С каждым раскатом грома Конрад продвигался ближе к шкафам и наконец опустился на колени у самого, на его взгляд, подозрительного. В сиянии молний полки, кипы книг, столы и стулья выглядели совсем иначе, чем в дневном свете, и казалось, с каждой вспышкой передвигались на новое место.
   Снова прогремел гром. Гроза надвигалась на город. Конрад налег на свой ломик, одним рывком вывернув нижнюю доску. Затем просунул руку в щель и пошарил внутри. Шкаф наполняли сотни манускриптов. Он вытащил один, развернул на коленях, дожидаясь, пока следующая молния осветит заглавие. Вспышка оказалась короткой: он едва успел прочитать слово «Sociorum»[43] и увидеть, что две тени выросли прямо над ним.
   Выводивший Конрада брат хранил молчание и скрывал лицо под капюшоном. Впрочем, Конрад полагал, что остаться позади, дабы вернуть на место рукопись и прибить доску, мог, конечно, только Лодовико. За дверью ждал мальчик с фонарем. Свет падал ему на лицо, и Конрад узнал младшего из орденских послушников, который появился в обители всего неделю назад и назвался Убертино да Казале. Конрад несколько раз сталкивался с мальчуганом, и каждый раз тот встречал его восторженным взглядом, явно мечтая и не смея заговорить с героем. Отшельник улыбался про себя, вспоминая, как, будучи не старше этого ребенка, благоговейно ходил по пятам за фра Лео. Сейчас он с горечью подумал, что Бонавентура мог бы не вмешивать ребенка в грязное дело. Возможно, генерал ордена желал с первых шагов показать мальчику, как он обходится с непокорными.
   Силуэт старого фра Таддео тоже узнавался с первого взгляда: горбатая спина и сутулые плечи. Очередная молния высветила в тени куколя влажные водянистые глаза и отвисший подбородок двуногой ищейки главы ордена. Бонавентура, как видно, не ждал от Конрада сопротивления, если послал за ним старика и ребенка. Да он и не ощущал в себе воинственности. Его поймали за скверным делом, при попытке обокрасть библиотеку, нарушить интердикт, наложенный на ранние предания; оставалось только поручить себя Богу и принять как справедливое воздаяние любую кару.
   Пламя факелов на стенах кабинета вздрагивало от сквозняка из открытой двери. Бонавентура мрачно склонился над столом, скрывая под маской сонливости свои обычно суровые черты. Конрад заметил проблески седины в его тонзуре и тонких бровях и морщинки, расходившиеся от карих глаз. Семь лет назад такого не было. Генералом ордена Бонавентура был избран четырнадцать лет назад, в возрасте тридцати семи лет. Годы не пощадили его, и Конрад понимал, что среди забот, одолевавших генерала, не последнюю роль играли такие мятежные братья, как он сам. Отшельник не мог отвести взгляд от сияния, нимбом окружавшего склоненную голову Бонавентуры, хоть и понимал, что это всего лишь свет факелов отражается от его гладкой макушки.
   Бонавентура откинулся назад, постучал пальцами по столу, откровенно рассматривая стоящих перед ним братьев. Теперь в глазах его не осталось и тени сонливости.
   – Оставьте нас наедине, братья, – сказал он. – Подождите в аркаде.
   Он ждал, потирая пальцем губы, пока провожатые вышли из комнаты. Потом обратил взгляд на Конрада.
   – Вот до чего дошло, – заговорил он, властно и уверенно. – И что мне теперь с тобой делать?
   Отшельник повесил голову, как провинившийся ребенок, и промолчал.
   – Конрад, Конрад, ты все больше разочаровываешь меня. Твое поведение меня не слишком удивляет – я знаю, как испортил тебя фра Лео, – и все же я огорчен.
   – Ты что-то скрываешь, – вдруг вырвалось у Конрада.
   – Вот как? – Маска холодного спокойствия на лице генерала ордена не дрогнула ни на миг. – Даже будь это правдой, тебя это не касается. Братьям, помнящим свой долг, довольно знать, что я не допущу ничего в ущерб святости и доброму имени нашего ордена.
   Конрад не сумел сдержаться: загадки, над которыми он так долго размышлял, жгли ему язык.
   – Почему ты запретил «Первого Фому»? – выкрикнул он. – Почему искалечены спутники? Откуда серафим?
   Он чувствовал, что каждая жилка в нем дрожит.
   – Служи беднякам Божьим, – с насмешливой улыбкой подхватил Бонавентура. – Ищи фра Джакоба. – Говоря, он поворачивал на пальце перстень. – Я знаю, о чем писал тебе Лео.
   – Только потому, что посланный повстречался с Иллюминато!
   Улыбка по-прежнему играла на губах Бонавентуры, но брови чуть изогнулись.
   – Совершенно верно. Однако здесь речь не об этом письме. Речь идет о том, что не я, а парижский совет и министры-провинциалы в своей мудрости и по причинам, ведомым им лучше, чем тебе, запретили «Житие святого Франциска» Фомы Челанского и «Легенду трех спутников». Они приняли решение, а наш долг, долг покорных сыновей святого Франциска, повиноваться их суждению. Тех же, кто не повинуется, следует наказать в пример остальным.
   При этих словах Конрад лишился дара речи, но не от угрозы наказания. Другие слова заставили его ахнуть, как пекаря, вспомнившего вдруг о забытом в печи противне. Идиот! Ответ все время был прямо перед носом! Искалеченные спутники – не люди: не Анжело, Руфино или Лео, похороненные в базилике. Искалечена составленная ими история, вот что хотел сказать Лео! Как видно, их воспоминания и рассказы о жизни Франческо выхолостили, как холостят жеребцов. Он же только что держал в руках эту рукопись – «Legenda Trium Sociorum». Держал в руках еще один кусок головоломки – и потерял его!
   Бонавентура тем временем продолжал так же холодно и равнодушно:
   – Однако, брат, поскольку донна Джакома по доброте души одарила тебя своей дружбой, я пощажу тебя – в последний раз. Ты немедленно покинешь Сакро Конвенто. Я не желаю никогда больше видеть тебя в обители или в базилике и слышать, что ты говорил с кем-либо из братьев. Ты проявишь мудрость, если вернешься в свою горную келью и оставишь тщетные поиски. Если же ты пренебрежешь моим советом и окажешься снова в моих руках, то почувствуешь на себе всю полноту моей власти. Берегись и не испытывай меня более!
   Бонавентура коснулся скулы указательным пальцем, чуть оттянув вниз нижнее веко.
   – Ci capiano, eh?[44] Мы понимаем друг друга?
   Глядя, как генерал ордена медленно поднимается и обходит стол, Конрад вспоминал свой разговор с Аматой о когтях грифона. Тот же образ представился ему теперь, когда чудовище расправило плащ, подобно крыльям нетопыря, и протянуло ему украшенный перстнем коготь для поцелуя.
   Шея у него закостенела, отказываясь сгибаться. Он отшатнулся от протянутой руки.
   – Поцелуй перстень, брат, – многозначительно посоветовал Бонавентура. – В благодарность за дарованную свободу, которой тебя еще не поздно лишить, и в знак смирения, которого тебе столь недостает, – поцелуй перстень.
   Ужасающий грохот сотряс стены здания. Огни на стенах заметались, как знамена под ветром. Конрад склонил голову, опустился на одно колено, взял руку генерала ордена и поднес к губам перстень с бирюзой. И вдруг его опущенный взгляд метнулся, глаза расширились при виде резьбы на камне: фигурки из палочек, заключенной в круг под двойной аркой.

21

   «Так вот что такое «совершенная радость»», – раздумывал Конрад. Дождевые капли, стекавшие по кончику носа, не помешали ему улыбнуться. Он забился в нишу у дверей дома донны Джакомы, дожидаясь рассвета. Ветер ледяными спиралями свистел в переулке и на лестнице. Конрад прошел через город кружным путем, чтобы не попадаться на глаза стражникам на площади Святого Франциска. На его счастье, стража не рвалась под проливным дождем обходить улицы.
   Он понимал, что лишь чудом спасся из рук Бонавенту-ры, но не мог вернуться в свою хижину сейчас, когда получил новый ключ от самого генерала ордена. Надо было так или иначе добраться до старых хроник.
   Веки у него отяжелели от усталости. Конрад решился присесть, хоть для этого и пришлось выставить ноги под самый водосток. Колени он обхватил руками, как подушку, и так заснул, и спал, пока женщина не потянула его за рукав.
   – Войдите, брат, – сказала она. – Мы развели огонь. Соседка из дома напротив увидела вас через улицу и дала мне знать.
   Долго ли он продремал? Слипающимися глазами Конрад увидел, что небо посветлело, хотя и было все еще затянуто тучами. Сквозь шелест дождя с базилики Святого Франциска доносился «Ангелус». Женщина провела его к двери донны Джакомы. Он прежде не замечал этой служанки. В дверях она сбросила плащ, встряхнула, сбивая воду. Под плащом было голубое платье до щиколоток и белая мантилья – цвета наряда благородной римлянки. И ноги у нее были босы, как у госпожи.
   – Сюда, брат, – говорила она, провожая его к кухне. – Вы здесь уже бывали?
   Значит, она действительно в доме недавно. Или, может быть, здесь перебывало столько монахов, что она не приметила Конрада. И он тоже ее не помнил или не узнал со спины, хотя молодой голос звучал знакомо.
   – Бывал, – сказал он, усаживаясь за стол напротив маэстро Роберто, дожидавшегося своей миски горячей каши.
   – Фра Конрад! – воскликнул он. – Вы похожи на кошку, выуженную из пруда! Мы уж думали, вы нас забыли.
   Услышав его имя, женщина резко обернулась, и у Конрада сердце подкатило к горлу. Амата! Ее лицо под мантильей выглядело немного иначе – по меньшей мере, отмытым и красивым, но эти темные миндалевидные глаза он узнал бы всюду, хотя теперь они смотрели непривычно боязливо. Под его взглядом щеки девушки горячо вспыхнули.
   – Что ты здесь делаешь? – сурово вопросил отшельник. – И где твоя ряса?
   Роберто расхохотался:
   – Что, не узнала его без бороды, красавица?
   – Из... извините, – выговорила Амата и выбежала из кухни, закрыв лицо ладонями.
   Роберто снова хихикнул:
   – Норовистая девчонка. Ну, вы-то знаете. Мадонна говорила, вы с ней лучшие друзья.
   – Что-что говорила?
   – Разве не вы уговорили ее отдать настоятельнице письмо Лео, чтобы устроить девочку в хорошем доме?
   Конрад опустился на скамью, смутно вспоминая разговор с Джакомой.
   – Это я так сказал?
   – Чудесное дождливое утро, падре, – пропел у него за спиной голос кухарки. – Я тут приготовила кое-что к вашему возвращению. – Перед Конрадом появилась тарелка сушеных фиг. – Внутри миндальные орешки, а снаружи сахарная корочка, но только сперва непременно заправьтесь чем-нибудь горячим!
   Конраду оставалось только надеяться, что выглядит он не столь одуревшим, как чувствует себя. Недосыпания, гроза в небе и в жизни – ему казалось, будто мир вот-вот опрокинется вверх тормашками. Но кухонный очаг согрел его, каша, как всегда, была густой и сытной, а вкуснейшие фиги на сладкое немного утешили его в потрясениях этого утра. Он как раз облизывал липкие пальцы, когда в кухню, прихрамывая, вошла донна Джакома.
   – Фра Конрад, я слышала, что вы вернулись. Но, Боже, вы бы себя видели! Я сейчас же велю отыскать вашу старую рясу, пока у вас от простуды чирьи не выскочили. Когда позавтракаете, подождите меня в своей комнате.
   И, не дав ему ни объясниться, ни расспросить о переменах в доме, она вышла из кухни.
   Конрад обернулся к Роберто, но тот только руками развел.
   – У меня полно работы, так что я вас оставлю, падре.
   И он тоже сбежал. Кухарка скрылась в кладовой. Конрад почесал в затылке, сунул в рот последнюю фигу и отправился на свидание со своей старой верной подругой – рясой.
   Проходя по дому, он нигде не увидел Аматы, однако, едва он переоделся в сухое, появилась донна Джакома и провела Конрада в большой зал. В дальнем углу, у очага, забившись за ширму, сидела девушка.
   – Вам бы надо поговорить, – сказала Джакома. – И, Конрад... – Выдержав паузу, она продолжала очень серьезно: – Не будьте суровы. Мать настоятельница мне сказала, что девочка сама не своя с тех пор, как вернулась из Анконы.
   Провожая взглядом уходящую донну Джакому, Конрад сердито сжал зубы. Как эти женщины друг за друга заступаются! Вся ярость, которую вызвала в нем гибель Энрико и мысль об Амате, разлегшейся нагишом перед мальчиком или обнимающей развратных монахов дома Витторио в его широкой постели, нахлынула на него с новой силой. Снаружи бушевала гроза, лил дождь с градом, гремела черепица на крышах. Ему подумалось, что у горной хижины та же буря укутывает сосны мягким снежным покрывалом. Зачем он променял ту блаженную тишину на бури, от которых у него узлом сводит нутро, один Бог знает!
   Амата опустила голову, уставившись себе в колени и одной рукой снова и снова поглаживая другую. Конрад столбом стоял перед очагом, не желая замечать кресла, приготовленного напротив девушки. Наконец-то она смотрит на него снизу вверх, как требует почтение к его духовному сану, а не уставилась глаза в глаза, как равная!
   – Мальчик, знаешь ли, умер, – сказал он, глядя поверх ее головы.
   – Я знаю.
   – И больше тебе нечего сказать? «Я знаю»!
   – А что я должна сказать? – Голос у нее задрожал. – Хотите услышать, как боль его смерти пронзила мне сердце, едва я покинула вас? Как я точно почувствовала миг, когда душа его отлетела, как я плакала день и ночь?
   – Раскаяние не вернет его к жизни. Если бы ты не увела его из пещеры...
   Амата вскинула голову. Ее лицо исказилось от боли, под глазами чернели тени, но в голосе прозвенел отзвук прежнего сарказма, когда она ответила:
   – Не об услышанном ли на святой исповеди вы говорите, падре? – Глаза ее гневно сверкнули. – Ничего вы не знаете, фра Конрад. Ничего!
   Она хотела обидеть его и в каком-то смысле добилась своего, но в то же время Конрад отчего-то обрадовался, услышав в ее голосе прежний задор. Она была права, укоряя его, но в то же время Конрад полагал, что понимает больше, чем она думает. Она выросла в сельской местности, в кастелла, окруженном, разумеется, жалкими деревушками; он – в торговом порту Анконы и в изысканной атмосфере Парижа. Но и о сельской жизни он кое-что знал: возвращаясь из Парижа через Неаполь, проходил южными, отсталыми областями Умбрии.
   Два месяца он петлял по жарким узким долинам, пешком пробираясь на север, к Ассизи. Он проходил одну за другой крошечные деревушки, и тусклые темные глаза женщин следили за ним. Женщины стояли в дверях своих хижин, исподлобья оглядывая его снизу вверх, словно измеряя взглядами его мужество. Если он хмуро оборачивался, они прятали лицо в ладонях и следили за ним сквозь пальцы.
   – Никогда не принимай от этих женщин никакого питья, – предостерегали его местные старики. – Ни вина, ни даже чашки воды. Все они ведьмы и непременно подольют тебе приворотного зелья. Мужчины с желтыми болезненными лицами наклонялись к самому уху и шептали, брызжа слюной: «Месячную кровь мешают с травами!» Еще они советовали не спать в пещерах близ деревень, пугая живущими там гномами – душами некрещеных младенцев. Каждый из них, понятно, надеялся когда-нибудь поймать такую тварь за красный колпачок и заставить привести к тайному кладу, но молодому священнику спокойнее бы спать в местной церкви. Он часто останавливался в таких селениях, и женщины приходили к нему исповедаться в грехах. Они говорили на разных наречиях, но все уверяли, что не могут доверить тайное бремя души местному духовнику.
   Насколько он понял тогда, женщины эти принимали плотскую любовь как стихийную силу, против которой бессильны воля, добрые намерения и благочестие. Если женщина с мужчиной повстречались наедине в укромном месте, то никакая сила на земле и на небесах не удержит их от совокупления – быстрого и бессловесного, как бывает, когда самец повстречает течную самку, – а эти женщины, кажется, постоянно были в течке. Даже в словах исповеди, в религиозном экстазе, в стонущих вздохах ему слышалось подавленное желание. Конрад подозревал, что они исповедовались и священнику – и даже часто – и ждали от него, как и от прохожего монаха, не только прощения этой неутолимой жажды. Быть может, и Амата выросла в такой же атмосфере безудержной страсти, среди той же дикой похоти, в мире, не знающем даже самой примитивной морали?
   Вряд ли, решил он. Она дочь мелкого дворянина и сама говорила о благочестии своих родителей. Но что-то разбило вдребезги невинность ее детства.
   В конце концов он все же уселся напротив девушки. Прижался хребтом к жесткой спинке и застыл, напряженно выпрямившись. Амата скрючилась в своем кресле, обхватив руками лодыжки и отвернув голову к огню.
   – Я хотел бы понять, – помолчав, сказал отшельник. – Может быть, объяснишь?
   Амата стянула на горле голубую шаль. Глаза ее смотрели вдаль, как в тот вечер на перевале, когда она рассказывала ему о гибели семьи.
   – Я играла в конюшне с новорожденными котятами – это было за две недели до резни. В то лето мое тело начало меняться, и наверно, я думала о собственных малышах. Как раз за день до того я увидела с башни у ворот такого славного мальчика... Я смотрела на него, пока мой отец спорил с торговцем шерстью. Я играла с котятами, думала о нем и мечтала, как выйду замуж и буду нянчить собственных малышей, кормить их грудью – ну, когда у меня будет грудь, – как вот кошка кормит своих котят. Я услышала стук копыт. Из Тоди приехал в гости дядя моего отца, Бонифацию. Он чуть не два года не заезжал в Кольдимеццо и, сходя с коня, посмотрел на меня так, будто видел впервые. Он спросил, что я тут делаю, и я рассказала ему все – даже про свои глупые мысли. Он очень серьезно осмотрел меня с ног до головы и спросил, начались ли у меня уже кровотечения. Я сказала, что еще нет. Тогда он спросил, сохранила ли я девственность. «Да», – я. Наверняка я была вся красная, потому что мне стало стыдно от его расспросов. «Очень удачно», – сказал он. И добавил, что, если девушка отдаст свою девственность духовному лицу, такому как он, она наверняка будет счастлива в замужестве и родит много здоровых детей.
   Конрад уже понял, куда клонится ее рассказ, и от прихлынувшей крови у него закололо щеки.
   – Дядя твоего отца был священником?
   – Был и есть – епископ Тоди.
   – Епископ! – Он покачал головой, разгоняя отвращение. – И ты поверила этой чуши?
   – Мне было одиннадцать лет, Конрад! Что я понимала? Вы бы в этом возрасте не поверили всему, что бы ни сказал епископ?
   Он кивнул:
   – Да, конечно, поверил бы. Продолжай, пожалуйста.
   – Ну, он все это сказал, и еще, какая я выросла красивая, покуда привязывал лошадь и расседлывал ее. И глаза – я запомнила этот дикий взгляд. Когда он закончил с лошадью, то был уже весь красный, и велел мне: «Идем со мной» – очень твердо, так что всякий ребенок бы послушался. Он взял меня за руку и отвел за конюшню, туда, где было свалено сено. Он сказал, что не сделает мне больно, Конрад. Но было адски больно, так что я закричала. А отец как раз был у конюшни – пришел встретить дядю. Когда он прибежал на крик, Бонифацио свалился с меня. Его жирный член еще торчал между пуговицами сутаны, как мерзкий червь. Он ткнул в меня пальцем: «Это дитя одержимо дьяволом! Видишь, она соблазнила меня, прямо в епископском облачении!» Он сорвал с себя сутану, бросил в солому епископскую шапочку и стал топтать ногами. И расцарапал себе лицо, так что по щекам покатились капли крови. Я плакала, потому что мне было так больно, и платье все было перепачкано грязью и кровью, и мне казалось, что двоюродный дедушка Бонифацио сошел с ума. Я посмотрела на папу, но он отвел глаза и сказал: «Успокойся, дядя. Это больше не повторится, а не то я выколочу из нее беса». Он снял с себя пояс, молча схватил меня за руку и перевернул на живот. Избил меня до синяков – мне много дней потом больно было сидеть, а дедушка уговаривал его постараться и кричал, чтоб демоны из меня выходили.
   Амата ткнулась лбом в сгиб локтя. Слезы текли у нее по щекам, но она их не замечала. В полной тишине Конрад услышал, как шипят в огне капли дождя – слезы ангелов, падающие в дымоход.
   Когда она снова заговорила, голос у нее дрожал:
   – Хуже всего, что папа после того со мной не говорил и не хотел даже смотреть на меня, а мама из-за него боялась меня утешать. Пытка молчанием длилась до дня их смерти. Когда их убили, стена его гнева все еще разделяла нас. Я так и не услышала слов прощения от человека, которого любила больше всех на свете.
   – Это стыд не давал ему взглянуть на тебя, Амата. Он знал, что поступил несправедливо. Он избил тебя, потому что не мог избить этого лицемера, своего дядю. Тацит заметил однажды, что в природе человека ненавидеть тех, кому мы причинили зло. – Слова с трудом шли у него с языка и звучали так сдавленно, что Конрад не узнавал собственного голоса. – Что же, никто не заступился за тебя?
   – Только кузина Ванна, но она вскоре после того уехала в Тоди. Она должна была обвенчаться с сиором Джако-по. И венчать их должен был не кто иной, как сам епископ Бонифацио. В те дни она была мне единственным другом, не считая братца. Фабиано понимал только, что меня наказали за какой-то проступок. В чем дело, он не знал, но огорчался, видя меня такой грустной.
   – А когда тебя похитили после резни? Как обращались с тобой Рокка?
   Амата вытерла глаза рукавом.
   – Там я старалась не оставаться наедине с мужчинами, но это не всегда получалось. В конце концов я украла в кухне нож – тот самый, что ношу за рукавом. Я поклялась, что когда-нибудь убью Симоне делла Рокка и его сыновей – или, может быть, себя.
   – Симоне делла Рокка Пайда? Страж города?
   – Да, там меня и держали, в их чудовищной крепости. Меч Симоне зарубил моего отца, его сын Калисто убил маму. Я однажды пробовала зарезать Калисто. Он прижал меня в углу накануне того дня, когда мы с хозяйкой должны были отправиться в монастырь. Видно, решил напоследок меня изнасиловать. Я сумела только рубануть его по руке, но рана получилась такая глубокая, что пришлось звать врача. Мы уехали, когда он еще был в постели, не то, конечно, убил бы меня.
   Она снова ушла в молчание, а когда заговорила, голос звучал совсем спокойно.
   – Я поклялась, что ни один мужчина никогда не прикоснется ко мне, кроме как с моего согласия. Думаю, мои мечты о материнстве благополучно умерли, хотя мне уже почти семнадцать и я становлюсь слишком старой для замужества.
   Она смотрела в очаг, на бешеную пляску пламени.
   – В дороге я стала немного сумасшедшая, Конрад. У меня и сейчас болит сердце от мысли, что Энрико пришлось заплатить жизнью за мое безумие. Но мне так хотелось хоть раз попробовать радостной любви. Хоть раз.
   Она подняла взгляд на лицо отшельника.
   – Если вам от этого станет легче, я поклялась Господу нашему и Его Блаженной Матери никогда больше не играть с любовью.
   Глаза у нее были невеселые, хотя она выдавила жалкое подобие улыбки.
   – Ну что, помогла я вам понять? Впервые с того дня, как он узнал об обручении Розанны, Конрад пожалел, что надел рясу монаха. Сейчас ему ничего так не хотелось, как быть обычным мужчиной, не связанным обетом целибата, обнять это очаровательное дитя, повиниться перед ней и сказать слова прощения, которых она так и не услышала от отца, произнести клятву вечной любви, которой она не услышала от Энрико, встать перед ней на колени и умолять простить его и принять взамен ушедших.
   Но это, он понимал, несбыточные фантазии. Обеты были с ним так же неразлучны, как поношенная ряса. Он встал и тихонько погладил ее по плечу.
   – Мне так жаль, Амата. Обещаю, я каждый день буду молить Господа об исцелении твоей души и тела. Сейчас я пойду в часовню мадонны и начну исполнять это обещание. Если хочешь, помолись со мной.