Девушка улыбнулась, желая задобрить его. Конрад наконец разжал кулаки и позволил увести себя назад.
   Дальнейшего он почти не слышал. Его грызли слова, сказанные Джакопоне и Аматой. Люди вокруг начали рыдать и бить себя в грудь, вымаливая прощение у Господа и друг у друга, между тем как Конрад молча молил простить ему гордыню. Вопли достигли высшей точки и вдруг смолкли, точно оборвались.
   Джакопоне устало присел на край фонтана.
   – Идите, дети мои, – махнул он рукой. – Я теперь устал. Идите с миром и служите Господу.
   Зачерпнув горстью воды, он стал лакать ее языком. Горожане расходились по торжищу куда более молчаливые и задумчивые, чем были в начале его речи.
   Когда центр площади очистился, Конрад приблизился к кающемуся.
   – Простите меня, сиор Джакопоне. Не знаю, что на меня нашло. Я много лет так не выходил из себя. Мне еще предстоит много трудиться над собой.
   Легкий смешок прервал его извинения. Амата, подбоченившись, встала перед ним.
   – Брат Конрад, – сердито заговорила она, – вас много лет просто никто не выводил из себя.
   Обратившись к Джакопо, она устало закатила глаза.
   – Я только что стащил его с горы.
   – Ты отшельник? – спросил Джакопо. Конрад кивнул.
   – И решил вернуться в город?
   – На время. У меня важное дело в Ассизи. Не знаю, сколько времени оно займет.
   – Я сам хотел бы стать отшельником, но кажется, обречен на публичную жизнь. Ты же, брат Конрад, должен помнить, что если человек поступает хорошо, то Бог с ним и в нем везде, где бы он ни был: на улицах и среди людей, так же как в церкви и в пустыне или в келье отшельника. Он живет лишь Богом и мыслит лишь Бога, и все и вся для него – Бог. Никто не может нарушить спокойствия его души, взыскующей одного лишь Бога. Если же человеку приходится искать Его особыми средствами или в особых местах, значит, такой человек еще не обрел Бога.
   Конрад склонил голову и покраснел, как мальчик, слушающий выговор учителя.
   – Я и есть такой человек – признался он.
   – Как и все, кого я знаю, как и я сам, – сказал кающийся.
   – Куда ты пойдешь отсюда? – спросил его Конрад. Дажкопоне пожал плечами.
   – Никуда. Куда угодно.
   – Тогда идем с нами. Я изголодался по духовному наставлению.
   – Как пожелаешь. Кажется, Господень промысел на этот день еще не свершен.
   Он тяжело поднялся, подобрал складки тяжелого плаща. Все время разговора с них не сводил глаз светловолосый подросток. Увидев, что они собираются уходить, он застенчиво подошел ближе и молча встал перед ними.
   – Мир тебе, сын мой, – ободрил его Конрад. – Чего ты хочешь?
   – Меня зовут Энрико, – сказал тот и снова замялся, словно уже сказал больше, чем собирался. Сглотнув слюну, паренек заставил себя начать заново: – Вы сказали, что идете в Ассизи?
   – Так и есть.
   – Нельзя ли мне пойти с вами? Я тоже туда собирался – вступить в братство Сакро Конвенто.

9

   Энрико вытащил из пояса свиток пергамента.
   – У меня письмо от епископа Генуи к генералу ордена. Он просит принять меня послушником.
   – Я так и знал, что ты северянин, – заметила Амата. Мальчик ухмыльнулся уже не так натянуто и взъерошил себе волосы.
   – Да, из прихода Верчелли. У вас в Умбрии, небось, таких соломенных голов не водится.
   Она ответила на улыбку.
   – Да уж, встречаются не чаще, чем новые папы. Хотя мне только четыре дня назад попался еще один светловолосый и голубоглазый.
   С виду парень понравился ей. Мягкие сапожки, короткая шерстяная туника и капюшон с пелериной выдавали сына крестьянина. Он явно знаком с тяжелой работой: стоит только взглянуть на его обветренные руки и крепкие икры. И, как часто бывает у северян, высокий и крепкий костяк. Когда наберет полный рост, будет таким же здоровяком, как дом Витторио. Улыбка тоже приятная, разве что слишком быстрая. Но больше всего девушку притягивали лазурные глаза, красивые и ясные. Хотя чего-то в них недостает, может быть, живости. Без этой искорки человек кажется робким. Да, податливая воля рожденного быть вторым.
   «Мягкие голубые глазки маменькина сынка, – подумалось ей. – Ему всегда будет нужен кто-то, кто распорядится его жизнью. А если он оставит орден, муж из него выйдет самый ненадежный».
   Амата улыбнулась собственным мыслям: «Парень через два дня станет монахом, а я примериваю его в мужья».
   Конрад возвратил мальчику письмо.
   – Мне нет нужды читать его. Конечно, мы с радостью примем тебя в спутники. По дороге можем поговорить об ордене. Тебе следует знать, что Ассизи, пожалуй, не лучшее место, чтобы жить по уставу святого Франциска.
   Амата зевнула. Добрый старый Конрад. У него одно на уме: дай только волю взгромоздиться на кафедру и без конца проклинать раскол между монастырской братией и спиритуалами. Джакопо не отстает от них и слушает с интересом, а вот она заскучала. Едва они вышли из города, Амата пропустила мужчин вперед. Вместо того чтобы слушать их, она смотрела, как распускается утро, как берутся за работу селяне в виноградниках. Дети мелких арендаторов сегодня, как видно, не торопились накормить длиннорогих быков – забытые животные басовито мычали. На полях душистое свежескошенное сено сгребали в пирамиды стогов и прижимали зелеными ветками. На крышах дозревали тыквы-горлянки, на деревьях были развешены на просушку снопы. Издали доносились удары деревянных цепов и сердитые крики крестьян, отгонявших оленей от своих полей. Скоро придет зима. Как сказал бы о ней отец? Время, которое разделяет осеннее довольство и весеннее нетерпение.
   Устав глазеть по сторонам, она воспользовалась своим положением замыкающей, чтобы разглядывать и сравнивать три мужские спины, скрытые под одеждой. Джакопо под своим плащом – настоящий скелет, тощий, как рубашка нищего. Тут не было воли воображению – набедренная повязка позволяла гадать разве что о том, что скрывалось под ней – такое же оно длинное и тощее, как остальное тело? Если так, там есть на что посмотреть! А вот Конрад невелик собой: может, на палец выше, чем Энрико, и вряд ли тяжелей. И наверняка девственник, хоть и дружит с моной Розанной. В походке ни капли мягкости, свободы: ноги переставляет, как палки. Да он, пожалуй, и думать забыл, что у него есть тело. А вот Энрико! Она любовалась его крепкими ровными икрами и мысленно продолжала обзор – до гладких бедер и подтянутых ягодиц – увлекательное фантазирование.
   Еще день – и она снова в Сан-Дамиано. Снова «сестра Амата». От этой мысли ее одолевала тоска. С Конрадом, хоть он и вспыльчив, и зануден, все равно лучше. И компания троих мужчин была ей по вкусу, пусть даже они оставили ее позади и ни разу не оглянулись, занятые скучными рассуждениями. Мужчины казались совершенно нечувствительными к тем мелким невзгодам, от которых ее сестры в монастыре целыми днями плакали и жаловались матери настоятельнице. Если бы не дар речи, они вполне сошли бы за добродушных крестьянских волов, которых обгоняли по дороге.
   Господи, как ей хотелось выбраться из монастыря! Правда, она жила вполне вольно, ей не приходилось подвергать себя суровым испытаниям, как сестрам, добровольно давшим обет. Ей и в самом деле некуда податься: ни семьи, ни денег, ни защиты.
   Но все равно святость и божественная любовь оставляли Амату вполне равнодушной. Хотелось испытать человеческую, земную любовь – такую, как была у матери с отцом, к какой мать готовила и ее. Настоящую любовь, а не подлые уловки двоюродного дедушки Бонифация и не скотскую страсть Симоне делла Рокка и его сыновей. Дав волю воображению, она сложила прикрытые широкими рукавами ладони внизу живота и трогала себя на ходу. От наслаждения у нее вырвался тихий стон, и сейчас же Конрад остановился, оглянулся на нее. Амата вспыхнула и поспешно отняла руки, но он уже заметил.
   – У тебя болит живот, брат Фабиано? – спросил он с искренним беспокойством.
   О святая невинность!
   – Да, падре, – прохныкала она, – очень болит. В доказательство она жалобно сморщилась.
   – Но не задерживайтесь из-за меня. Я могу идти.
   Как только они двинулись дальше, Джакопоне вернулся к прерванному разговору.
   – Нет, Энрико, – говорил он. – Стихи не просто выражают чувство – они передают опыт пережитого. Ради создания единственной строки поэт должен повидать много городов, множество людей. Ему придется рыть землю, чтобы добыть себе пропитание, как дикому зверю, и воспарять вместе с птицами, и ощущать малейшее движение распускающейся почки. Он должен уйти в давние времена, странствовать по незнакомым дорогам, пережить детские болезни и... простите меня, падре... даже ночи любви, непохожие одна на другую, и увидеть бледную кожу женщины... женщины... уснувшей под простынями.
   У него прервался голос. Говоря, он отвернулся от Конрада, и Амата увидела боль, тлеющую в его запавших глазах. Ушли надменность и уверенность в собственной праведности, вдохновлявшие его на площади, и лицо стало бледным, как могильный камень.
   «Матерь Божья, – сказал он. – Та женщина на балконе была права: он безумец. Обезумел от любви к женщине». Она подозревала, что Конрад с Энрико ничего не заметили.
   Они успели пройти в молчании целый фарлонг, и только тогда Джакопоне откашлялся и заговорил снова. Но теперь слова давались ему с трудом и голос был полон чувства.
   – Поэт должен сидеть рядом с умирающим у открытого окна, вслушиваясь в уличный шум и тяжкое дыхание в комнате. И после всего он должен позволить этим воспоминаниям поблекнуть и с великим терпением ждать, пока они вернутся обратно.
   – И из этих воспоминаний явятся стихи? – спросил Энрико.
   – Не сразу, сынок, не сразу. Только когда они станут плотью и кровью, безымянными мыслями, нераздельной частью тебя самого. И только в этот чистейший, редчайший миг поэт сумеет извлечь из них первое слово стиха.
   – «Вкусите и увидите, как благ Господь»[19], – процитировал Конрад.
   Амате припомнились рассуждения отшельника в горах, и она улыбнулась, увидев на лице Энрико отражение собственного недоумения. Заметил его и Джакопоне:
   – Брат Конрад хочет сказать, что псалмопевец, которого он цитирует, сам будучи поэтом и музыкантом, понимал, что в каждом из этих искусств главенствует опыт. Недостаточно читать о Господе в Писании или слушать речи проповедников. Ты должен испытать Его, ощутить Его сам. Крестьянин может рассказать тебе о необычном аромате своих оливок, но его слова ничего не значат, пока ты не раскусишь хоть одну. Опыт есть суть всего.
   «Самое время толковать об этом парню, когда он собрался запереться в обители бог знает на сколько лет, – думала Амата. – Если малый не глуп, они сделают из него схоласта, как пытались сделать из брата Конрада. И что ему тогда доведется попробовать на вкус? Длинные, непроизносимые слова, от которых сохнет язык? Может, лучше бы ему оказаться тупицей. Тот хоть не понимает, чего лишился».
   Дорога от Губбио к Перудже шла по гребню гор Гуальдо. Когда колючая изгородь кустов, тянувшихся по сторонам, прерывалась, Амата видела на юге далекий Ассизи. Губбио в общем показался девушке грязным, тусклым и скучным городком, но Ассизи, пристроившийся на отроге горы Су-базио, тянувшемся между долинами Тесио и Чьяджио, казался издалека драгоценным кристаллом на зеленом бархате. Церкви из розового и кораллового мрамора, стены и башни сияли в лучах утреннего солнца. Их теплый цвет казался особенно радостными после мрачного Губбио, да и бальзамический воздух речных долин совсем непохож был на холодные ветры, обдувавшие горную твердыню Губбио. Философы, обсуждавшие необходимость опыта в поэзии, пропустили этот вид. Амата хотела было обратить их внимание на красоты дороги, но Конрад уже вернулся к излюбленной теме:
   – В любом случае, Энрико, начни с Сакро Конвенто. Изучи, сколь возможно, наши традиции, научись читать и писать, поезжай в Париж, если они согласятся тебя отправить. Но всегда помни: рано или поздно тебе придется решать стать истинным сыном святого Франциска, жить по его уставу и завету или идти не столь трудной дорогой монастырского инока. И знай, что избирая путь братьев-спиритуалов, ты избираешь жизнь, полную не только совершенной бедности, но и вечных преследований. Уже случалось, что братья умирали за этот выбор.
   Амата застонала. Его следовало бы назвать брат Важность! Ей хотелось подхватить отшельника под мышки, встряхнуть как следует и не отпускать, пока тот не поклянется смеяться хотя бы двенадцать раз в день. Случалось, толпа смеялась над ним, и даже он сам, бывало, смеялся над собой, рассказывая о жизни парижских школяров, но стоило коснуться раскола ордена, и всякий свет гас в его душе. Хуже того, мрачность, похоже, нарастала с приближением Ассизи.
   Может быть, он просто боится. Может, наставляя Энрико, он просто напоминает себе, что сам уже сделал выбор и готовится встретить последствия.
   Мужчины бывают такими странными. То, что для них жизненно важно, за что они готовы умереть, ей кажется таким далеким. Толкуют об опыте, а сами проводят все время во мраке своего сознания. Право, тупые скоты! Впрочем, не все, поправилась она. Джакопоне мыслитель, но он явно успел пожить, и страсти едва не прикончили его. И Энрико должен был кое-что повидать, если не зажмуривал глаза, вылезая из отцовского амбара.
   Заглядевшись на спину парня, Амата проказливо улыбнулась. Может, под покровом ночной темноты, где-нибудь в густой роще... Сладкая мысль.
   Только сейчас она заметила, что все трое снова остановились, поджидая ее.
   – Здесь мы свернем с дороги, – сказал Конрад. – Есть тропинка через Римский мост и дальше по ущелью.
   Тропинка, как это свойственно всем горным тропам, оказалась крутой и узкой. Амата втайне веселилась: растянувшись цепочкой, они на время лишили Конрада наслаждения поучительной беседы. Вдобавок, хорошо было укрыться под деревьями, когда жаркое солнце стояло почти точно посреди безоблачного неба. Внизу виднелась река, ставшая мутной от недавнего ливня. На берегах Чиаджио стояли башни Санта Марии ди Вальфаббрика и замок Коккарано. Эти места были знакомы Амате по конным прогулкам с хозяйкой.
   Она догадывалась, что отшельник постарается обойти Вальфаббрика – еще одно братство черных монахов – стороной, да и в замок вряд ли заглянет. После Сан-Убальдо волнений ему хватит надолго. Конраду наверняка спокойней будет спаться в лесу, среди диких зверей. Да она и сама была не прочь, лишь бы рядом всю ночь горел хороший костер. В темноте иногда случаются приятные встречи. Она отогнала искушение обнять Энрико за плечи и тем лишний раз поддразнить Конрада. Терпение, Амата. Игра еще только начинается.
   Может, это мысль о диких зверях заставила ее остановиться на тропе, вглядываясь сперва в тень под деревьями, а потом назад, на пройденный только что поворот? Ей вдруг померещился чей-то взгляд в спину, но извилистая тропинка не позволяла оглянуться дальше, чем на несколько шагов. Амата вздрогнула и рысцой побежала догонять спутников. Ей почему-то не хотелось больше болтаться позади.
   Она надеялась, что, когда тропа выйдет на поляну, Конрад остановится и развяжет мешок с едой, но он, конечно, и голода не желал замечать. Очень уж торопился! Ночь в аббатстве и вправду расшевелила его. Амата только надеялась, что она тут ни при чем. Правда, завтра ей уже не будет дела до того, что он о ней думает. Она вернется в Сан-Дамиано, а он отправится дальше на поиски разгадки таинственного послания.
   Господи Боже! Как же ей не хотелось возвращаться в Ассизи! Она и не думала, что так жаль будет снова расставаться со свободой, с дорожными приключениями, какими бы опасностями они ни грозили. Может быть, неизвестные опасности и влекли ее больше всего, придавая жизни остроту, которой она была лишена в Сан-Дамиано.
   Она не ошиблась: Конрад прошагал мимо Вальфаббрика не останавливаясь. Энрико с Джакопоне нудили что-то о гражданских законах и делали вид, что понимают, о чем говорят, но отшельник ушел в свои мысли и явно не слышал их. Он вел их вперед до поздней ночи, так что и у Энрико уже громко бурчало в животе. Джакопоне жевал веточку, сломленную на ходу с придорожного куста, но в остальном казался столь же нечувствительным к голоду, как Конрад. Очень может быть, что он, подобно безумным отшельникам, способен питаться медом и акридами – или одним воздухом.
   В самой гуще леса, среди сосен и пробковых дубов, Конрад наконец смилостивился.
   – Здесь можно отдохнуть, – сказал он. – Я знаю одну пещерку недалеко от дороги. До темноты надо собрать побольше хвороста. – Он с гордостью оглядел спутников. – Мы хорошо продвинулись. Завтра до полудня будем в Ассизи.
   – Я начну, – заговорил Конрад, когда они поели. Четверо странников собрались у огня. Невдалеке от пещеры ухали дуэтом две совы.
   – Мой пример добродетели – нищенствующий святой...
   – Кто же еще? – вздохнула про себя Амата.
   – Не брат минорит, как вы могли бы подумать, и даже не монах, – отшельник. – Донато пристыдил всех, кто лишь на словах придерживается обета бедности. Некогда он был богат, но, проникшись жалостью к людям и любовью к Богу, роздал все состояние нищим. Если бы он после того вступил в наш орден, то всего лишь последовал бы примеру фра Бернардо, старшего сына святого Франческо. Но банкир пошел далее того. Он продал себя в рабство и деньги от продажи также отдал беднякам. Я еще не слыхал о подобных ему.
   – Я, кажется, слышал, – пробормотал Джакопоне. – Один тосканский ростовщик, Лучесио да Поггибонси.
   Кающийся склонил голову. Дым костра плыл прямо на него, но Джакопо не пытался его отогнать. «Он словно сросся с камнем, на котором сидит», – подумалось Амате. Впрочем, напомнила себе девушка, ей сегодня уже попадались треснувшие камни.
   – Со стыдом признаюсь, друзья мои, что в прежней жизни я был ростовщиком, – начал он. – Давал деньги в долг под большие проценты, против закона Божьего и церковного – среди прочих грехов. Подобно молодому Лучесио, я желал только приобрести положение в обществе, и деньги, свои и чужие, служили мне ступенями в этом восхождении. Я забрался довольно высоко – занял высокое положение в своей гильдии. – Он с горькой усмешкой оглядел свой плащ. – Трудно поверить, не так ли?
   – Однако сиору Лучесио судьба послала счастье, которого не дала мне: он повстречал святого Франциска, и смирение святого тронуло его сердце. Он продал все, что имел, в пользу вдов, сирот и паломников и ушел в дышащие лихорадкой болота, нагрузив ослика мешками с лекарствами. Поначалу жена корила его и называла дураком – как всякая богатая женщина, которую щедрость супруга в одночасье превратила в нищенку. Однако, поняв его намерения, она стала помогать ему в его трудах и сама заслужила титул «buona donna»[20].
   «А как ты дошел до такой нищеты? – задумалась Амата. – Лучше бы о себе рассказал». Однако ее любопытство осталось неудовлетворенным, потому что Джакопо снова погрузился в молчание. Он бессмысленно уставился в огонь, и боль, которую она заметила в дороге, снова медленно разгоралась в его глазах.
   – Я знаю пример справедливости, – сказал Энрико, подняв руку, как школьник, который рвется отвечать.
   – Говори, – кивнул ему Конрад.
   – Мой отец служил когда-то привратником в Генуе. Он рассказывал мне, что отцы города повесили за городской стеной колокол жалоб. Каждый, с кем поступили несправедливо, мог позвонить в этот колокол, и магистрат разбирал его дело. За годы службы веревка колокола истрепалась, и кто-то подвязал вместо нее к языку виноградную лозу.
   И вот случилось, что некий рыцарь не желал тратиться на корм для своего старого боевого коня и выпустил его за стены, чтобы тот сам искал себе пропитание. Конь так изголодался, что стал жевать сухую лозу, и колокол зазвонил. Явились судьи и решили, что лошадь тоже имеет право жаловаться. Они расследовали дело и постановили, что рыцарь обязан кормить коня, верно служившего ему в молодости. Сам король согласился с ними и пригрозил, что заключит того рыцаря в темницу, если он снова станет морить коня голодом.
   Джакопоне поднял на рассказчика покрасневшие глаза и хмыкнул.
   – Хорошая история, мальчуган. А вот вам еще пример справедливости и загадка для вас. Послушайте и скажите, как решили бы вы. Один искусный повар однажды привел в суд своего слугу – надо вам сказать, тот отличался довольно большим носом, – привел его в суд, обвинив, будто тот своим огромным носом вдыхал запах его дорогих кушаний и ничего не платил за это удовольствие. Как, по-вашему, должен был слуга возместить убытки или нет?
   – Надо было отправить в тюрьму повара, чтобы не тратил чужое время, – высказалась Амата.
   Энрико только рукой махнул. Конрад тоже отказался отвечать.
   – Я, – признался он, – никогда не мог понять, как действует гражданский суд.
   Джакопоне лукавым взглядом обвел слушателей.
   – Вот потому одни становятся судьями, а другие нет, – подмигнул он. – Тот судья оказался на удивление мудрым – много мудрее, чем был я, когда учитель впервые задал мне этот вопрос. Он решил дело в пользу повара.
   – Не может быть! – возмутилась Амата.
   – А я говорю, может, – усмехнулся Джакопоне. – А в возмещение убытков он приказал носатому слуге расплатиться за запах звоном монет, достаточно громким, чтобы повар мог вдоволь наслушаться.
   Конрад с Энрико захлопали в ладоши.
   – Хорошее решение, – отшельник. – Соломонов суд.
   – А вы тоже были судьей, сиор Джакопоне? – спросила Амата.
   – Нотариусом, братец, а не судьей. Правда, я тоже принадлежал к уважаемому цеху юристов, но не могу сказать, что был достоин этой чести. – Он поспешил увести разговор в сторону. – А ты не расскажешь ли нам историю?
   Амата оглянулась на Конрада, но тут же решила, что спокойнее будет смотреть на Энрико.
   – Я приведу пример глупости.
   – Глупости? – Амата с удовольствием отметила в голосе отшельника ноту беспокойства.
   – Да. Глупости странствующего купца. Я слышал эту историю от брата Салимбене.
   – От Салимбене? – эхом отозвался отшельник.
   Теперь его беспокойство стало явным. Амата заговорила скороговоркой, чтобы он не успел ее перебить.
   – Один торговец долго не был дома. Вернулся из путешествия через два года и застал в доме новорожденного младенца. «Эй, жена, – спросил он, – откуда этот малютка? Он не из моих, это точно». – «Ах, муженек, – отвечала жена, – прости, если я была неосторожна. Однажды зимой я отправилась вечером на прогулку совсем одна. Снежный Король застал меня врасплох и взял силой. Этот мальчик, увы, его сын». Купец не сказал ни слова, но через несколько лет, отправившись в Египет, взял мальчика с собой и там продал в рабство. Когда он вернулся, жена спросила: «Где мой сын, муженек?» – «Ах, верная моя женушка, – заплакал купец. – В тех краях все мы так страдали от жары, что были на краю смерти. Но хуже всех приходилось мальчику, ведь он сын Снежного Короля. Кончилось тем, что бедняжка просто растаял без следа».
   Энрико расхохотался.
   – И какую же мораль выводил брат Салимбене из этой истории? – проворчал Конрад.
   – Что купец был глуп, оставив жену без присмотра на два года.
   Конрад неодобрительно заметил:
   – Мы здесь рассказываем о примерах добродетелей...
   Он оборвал себя на середине фразы. За языками пламени всхлипывал, закрыв лицо руками, кающийся. Амата тронула его за плечо.
   – Что с вами, сиор Джакопоне? Неужто вас так огорчил мой рассказ?
   Он покачал головой, вытер глаза уголком плаща и, овладев собой, проговорил:
   – Простите, братья. Я вспомнил Умилиану де Черчи и хотел рассказать вам пример покаяния.
   Он говорил, задыхаясь:
   – Она жила в голых стенах задней комнатки в одном из богатейших домов Флоренции. Не прерывала тайного покаяния... постилась и плакала... искупая бесчестную жизнь своего богатого брата, жившего по соседству.
   Он снова обвел слушателей горестным взглядом, от которого Амата сама чуть не расплакалась, и рассеянно отмахнулся от дыма, окутавшего его лицо.
   – Такой женщиной была и моя любимая жена – святой женщиной! Пока я ростовщичеством копил богатства, пока я распоряжался собственностью и деньгами своих клиентов... неизменно к собственной выгоде, пока я проигрывал нажитое и доставшееся по наследству богатство в кости... притом принуждая эту добродетельную женщину украшать себя суетными нарядами ради моего престижа, она совершала покаяние, в надежде выкупить у князя зла мою заблудшую душу.
   – Почему же она теперь не с вами? – спросила Амата. – Где она?
   – Ее нет, дитя. Уже четыре года, как умерла. Однажды я послал ее вместо себя на праздник помолвки моих клиентов. Я обещал, что прибуду туда позже, так уж был занят, мостил себе лестницу к власти да считал доходы. Но еще до моего прихода ложа, перегруженная гостями, рухнула и раздавила ее.
   Они принесли домой ее изломанное тело. Когда служанка и нянька нашего дитяти раздели ее, чтобы обмыть для похорон, то увидели, что под богатым платьем она носила власяницу. Весь год нашего брака она истязала свою нежную кожу за мои грехи. Я и помыслить не мог, что она так поступает.
   Он прикрыл глаза, как утром на площади, и напевно заговорил:
   – Я помню женщину с оливковой кожей, с черными как вороново крыло волосами, в роскошном наряде. Память о ней и теперь терзает меня. Если бы я мог заговорить с ней сейчас...
   Амата перебралась поближе к кающемуся. Ей хотелось обнять его за плечи, по-женски утешить, но нельзя было. Только Конрад, единственный из этих суровых мужчин, знал, что она не Фабиано. Только словами могла она выразить свое сочувствие.