Страница:
Придя в себя, Конрад понял, что все еще стоит на коленях. Девушка и младенец исчезли. В камере было темно, но наверху светился огонек фонаря. Заскрежетала решетка, и по каменным ступеням прозвучали шаги. Тюремщик подошел к брату и опустился перед ним на колени.
– Прости меня, фра Конрад, – заговорил Дзефферино. – Я не знал, что ты из их числа. Свет хлынул из твоей камеры...
Он смолк, не в силах высказать своего раскаяния.
За спиной заскрежетала цепь. К ним, привлеченный светом фонаря и голосами, подполз Джованни.
Дзефферино поставил фонарь и протянул открытые ладони. В скудном свете они сомкнули руки, образовав круг, и несколько минут молча стояли так на коленях – три битые карты из пестрой колоды тринадцатого столетия: помятый и ободранный нищий король из Пармы в окружении своих одноглазых валетов.
– Вознесем благодарность, – сказал Конрад, – тому, кто связал наши судьбы.
Вместе, думал он, они наверняка выстоят.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
28
29
– Прости меня, фра Конрад, – заговорил Дзефферино. – Я не знал, что ты из их числа. Свет хлынул из твоей камеры...
Он смолк, не в силах высказать своего раскаяния.
За спиной заскрежетала цепь. К ним, привлеченный светом фонаря и голосами, подполз Джованни.
Дзефферино поставил фонарь и протянул открытые ладони. В скудном свете они сомкнули руки, образовав круг, и несколько минут молча стояли так на коленях – три битые карты из пестрой колоды тринадцатого столетия: помятый и ободранный нищий король из Пармы в окружении своих одноглазых валетов.
– Вознесем благодарность, – сказал Конрад, – тому, кто связал наши судьбы.
Вместе, думал он, они наверняка выстоят.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
IL POVERELLO DI CRISTO[56]
28
Феста ди Сан-Поликарпо, 4 февраля 1274 года
Нено неподвижно сидел на потемневшем от времени передке своей повозки, молчаливый и твердый, как ледяная глыба, вглядываясь через спины волов в дорожную колею, обратив спину к жестокому ветру Альп, подгоняющему его к родной Умбрии. Он, проводник, ставил свою повозку во главе каравана. Под конец дня, когда множество колес оставили на дороге свой след, работа была совсем простой. Другое дело – по утрам, особенно если ночной снегопад скрыл колею под сугробами. В такие дни начальник каравана сам выезжал вперед верхом и осторожно нащупывал обочину, отмечая путь зигзагом копыт.
«Купец не прогадал, наняв Орфео, – размышлял Нено. – Парень не боится тяжелой работы, пьет с возчиками, как варвар, бесстрашен в пути, но доверенную ему скотину и людей бережет. И удачные сделки высматривает прямо-таки орлиным оком! За два месяца на ярмарке Сан-Реми в Трое он не только распродал весь товар сиора Доминико, но и заново навьючил всех мулов, с какими они прибыли, да еще добавил две груженые телеги. Немало фламандских купцов проглотили жабу, торгуясь с ним».
После полудня караван проходил под стенами Кортоны. Начальник подъехал к Нено и указал ему на крепость на вершине.
– Еще одна известная страница из истории моего дяди, – сказал он. – удалился умирать изгнанный глава ордена, фра Элиас. И здесь же жил до своего возвышения епископ Ассизский Иллюминате Нено равнодушно кивнул. Церковные дела волновали его куда меньше, чем сельская местность, по которой брели теперь его волы, приближаясь к деревушке Теронтола, где они собирались остановиться на ночлег. Он вздрогнул, кося глазом на погребенные под снегом сады. Мало того, что в бурю померзло много крестьянской скотины, – резкий ветер со снегом и градом побил виноградную лозу, поломал ветви плодовых деревьев. Кое-где ледяная корка сверху донизу покрыла стволы, и кора растрескалась под ней. Из ран вытекал сок: эти деревья наверняка погибнут. «Porco mondo!»[57]– выругался про себя Нено. Дыхание вырвалось изо рта белым конским хвостом пара. Слава Богу, до Ассизи осталось всего несколько дней пути.
К концу дня колеса заскрипели по деревенской площади Теронтолы. В сумерках Нено увидел несколько мохнатых серых теней, развешанных в ряд и раскачивающихся на ветру. Зрелище его не удивило. По всей Тоскании оголодавшие волки врывались в маленькие селения, не защищенные стенами, и нападали на скотину и детей. Их ловили и вешали, как двуногих разбойников, отпугивая собратьев по стае. Караван наконец остановился, и охранники сбились вокруг.
– Еще один день позади, Нено, – раздался у него за плечом голос. – Вот доберемся до Ассизи, клянусь, утоплю вас в вине!
Нено уголком глаза покосился на черную бороду начальника и начал стряхивать сосульки со своей.
– Договорились, маэстро Орфео, – ухмыльнулся он. – Городская стража по утру будет вылавливать нас из канав, потому что до постелей мы не доберемся.
Амата подвинула кресло ближе к огню. Чтобы защититься от полуночной стылости, она поверх дневной одежды укуталась в теплый зимний плащ. Ноги в мягких туфельках подтянула под себя и, наверно в сотый раз, позволила мыслям уйти в далекое утро, когда напротив сидел у огня Конрад и в очаге, как теперь снежные хлопья, шипели капли дождя. Ее друг провел в тюрьме уже два года, несмотря на настойчивые просьбы донны Джакомы, обращенные к Бонавентуре. Старая женщина измучила себя мольбами и наконец вынуждена была сдаться, потому что генерал ордена покинул Ассизи, отправившись в Альбано, где должен был исполнять обязанности архиепископа и советника папской консистории по церковной реформе. Братья говорили, что папа Григорий просил его еще и помочь в созыве церковного собора, который должен был собраться будущим летом в Лионе.
Она заждалась тепла. За свои девятнадцать лет Амата не видела такой суровой и жестокой зимы. Пилигримы, постоянно гостившие в доме, в пугающих подробностях повествовали, как путники, которых снежная буря застала далеко от укрытия, теряли на морозе пальцы на руках и ногах, а порой и жизнь. Паломники собственными руками трогали оставшиеся на дороге тела лошадей, замерзших вместе со всадниками. Кто-то сваливал тела в повозку, как дрова, и довозил их, занесенные снегом, до ближайшего монастыря. Промерзшая как камень земля не давала похоронить мертвых на месте, да и нехорошо христианам лежать в неосвященной земле.
Донна Джакома умерла особенно сумрачным январским утром, окруженная домочадцами, собравшимися у ее постели. Чувствуя приближение смерти, она начала молиться о вечном покое. Слова молитвы сменились предсмертным бредом, который становился все тише и слабее, пока не затих вовсе. Амата от всей души пожалела, что не фра Конрад закрыл ей потухшие зеленые глаза, и ей пришлось самой исполнить этот печальный долг. Мужчины безмолвно выходили из комнаты, оставив Амату со служанками начать оплакивание. Хрупкие женщины сдернули с голов небесно-голубые мантильи и принялись рвать на себе волосы. Они разорвали свои черные накидки и расцарапали себе лица ногтями. Окружив тело, они громко рыдали, ударяя себя кулаками по голове и изливая в плаче весть о смерти донны Джакомы. Этот мучительный вопль оглушил Амату: в сердце стоял твердый ком, горе и боль связали в узел внутренности. Женщины сорвали с окон занавеси, и каждая из них по очереди высовывала голову в морозную ночь, возвещая городу и небесам о смерти. Плач продолжался два дня, до утра похорон.
Братья Сакро Конвенто почтили благородную покойницу, похоронив ее под плитой у кафедры в нижней церкви. Амата просила их, чтобы в смерти донна Джакома упокоилась рядом с дражайшим из своих друзей, братом Лео. Она же заказала надгробную плиту из красного мрамора. По предложению фра Бернардо да Бесса, выступавшего от лица Бонавентуры в его отсутствие, на плите выбили простую надпись: «Hie jacet Jacoba sancta nobilisque romana» – «Здесь лежит фра Джакоба, святая и благородная римлянка». Амата, отдавая последнюю дань покойной, оплатила пожертвованием фреску, на которой изображалась женщина в монашеском облачении. Фра Бернардо заверил ее, что для росписи апсиды уже приглашен отличный художник: флорентиец Джованни Чимабуэ.
Между тем Амате приходилось решать и другие вопросы, лишавшие ее сна и заставлявшие сидеть, уставившись в огонь, в то время как весь дом мирно спал. Она соскользнула из кресла на пол, поближе к огню, бессильному согреть комнату. Ее комнату в ее доме. Завещание донны Джакомы, по которому все слуги получали свободу, а Амате доставал ось значительное состояние (« Ради блага моей души и благочестивой кончины, и поскольку это представляется (заслугой перед Господом»), не было для нее неожиданностью. Она пережила удар несколькими неделями раньше, когда патрицианка вызвала девушку к себе и рассказала ей о своих намерениях. Даже теперь при воспоминании о ее великодушии слезы наворачивались на глаза и огонь расплывался в красноватое пятно.
Донна Джакома была уже так слаба, что едва шептала последнее предостережение. – Незамужние женщины из благородных семей не властны распоряжаться своей судьбой, – сказала она тогда. – Будь ты могущественной вдовствующей королевой, как Бланка Кастильская, или женой ремесленника, унаследовавшей мастерскую и подмастерьев, или даже крестьянкой, получившей по наследству земельный надел – тебе бы, может быть, позволили жить и трудиться в мире. Но родичи моего мужа не дадут тебе такой роскоши. Как только известие о моей смерти достигнет Рима, они потребуют конфискации всего, что я тебе оставляю. Меня они оставили в покое только потому, что у меня были наследники мужского пола, а после смерти сыновей – потому что я была уже старухой. – слабо хихикнула. – уже давным-давно дожидаются моей смерти.
И старуха ухватила Амату за рукав, с удивительной силой стиснув ткань старческими пальцами.
– Через несколько недель вся округа прослышит о твоем богатстве. Женихи слетятся как мухи на мед. Чтобы защитить свое наследство от Франжипани, тебе придется быстро выйти замуж, Амата.
Перечни! Что за странность: такое простое занятие, как составление перечней – всего и вся – оказалось целительным для рассудка Джованни да Парма. С праздника Сретенья два года назад, когда чудесный свет озарил камеру, фра Джованни медленно, но верно возвращался к жизни. Память возвращалась, принося с собой радость и удивление, подобное удивлению ребенка, впервые узнающего имена вещей и движений, цветов и запахов. К удовольствию Конрада, его сокамерник оказался к тому же весьма разговорчивым, обращаясь к давно не посещаемым пещерам воспоминаний.
Впервые он поразил Конрада одной из таких литаний, вызванной в его памяти дневной порцией похлебки.
– Мне вспоминается один обед, фра Конрад, будто это было вчера. Мы с многими братьями обедали с королем Франции. Тогда в Сене проходил капитул министров-провинциалов. А какой пир... не меньше дюжины перемен: сперва вишни, затем восхитительный белый хлеб, выбор вин, достойный короля, свежие бобы, отваренные в молоке, рыба, устрицы, пирог с угрями, рис, сдобренный миндальным молочком и присыпанный кардамоном, снова запеченные в соусе угри и наконец целый поднос тартинок, сладких сырков и плодов по сезону!
Старый монах заглянул в свою чашку с бульоном, передернул плечами и снова погрузился в перечисление подробностей пребывания в Сене.
– Следующий день был воскресным, – Джованни. – На рассвете король Людовик посетил нашу церковь, чтобы просить нас молиться за него, оставив спутников в деревне, кроме трех своих братьев и их грумов. После того как они преклонили колени перед алтарем, братья стали оглядываться в поисках скамей или кресел. Король же сел прямо в пыли, потому что пол в церкви не был замощен. И поручив себя нашим молитвам, он покинул церковь, чтобы отправиться своей дорогой, но слуги сообщили ему, что его брат Карл продолжает горячо молиться, и король безропотно ждал его, не садясь в седло. Было весьма поучительно видеть, как искренне молится Карл и как охотно дожидается его король, и мне вспомнились слова Писания: «Брат, помогающий брату, подобен укрепленному городу».
Излюбленными числами Джованни оказались двенадцать и семь, коим придавалось особое значение в Библии. Впрочем, ему случалось вводить и другие числа: например, перечень шести грехов против святого Духа, или шести темпераментов, определяющих действия людей.
Конрад поддерживал его в этих умственных упражнениях. Отточенным черепком горшка они выцарапывали перечни на стене камеры – только для памяти, потому что читать в темноте было нельзя. Так они выцарапали семь смертных грехов, семь целительных добродетелей, семь боговдохновенных даров, семь духовных трудов милосердия, имена двенадцати апостолов и двенадцати заповедей блаженства. День за днем поросшая плесенью стена покрывалась невразумительными надписями. Так зубрят спряжение глаголов студенты-латинисты.
Обычный ход событий выглядел так: за едой фра Джованни молчал и только хмыкал временами – Конрад уже научился распознавать в этом звуке признак глубокой задумчивости. Затем, пока младший из братьев собирал чашки, генерал ордена предлагал для медитации очередной перечень: «Сегодня мы поразмыслим о семи последних речениях. Видя, как встретил смерть наш Господь, мы сами научимся приветствовать приближение кончины».
Конрад подбирал черепок и вставал у стены, после чего Джованни начинал диктовать:
– «Eli, Eli, lamma sabathani» – Бог мой, Бог мой, для чего покинул меня!
Пока у Конрада отдыхала рука, фра Джованни добавлял:
– Когда приблизился Его час, Христос познал одиночество, отверженность и сомнение. Он поймет и утешит нас, когда наступит наш срок.
Конрад быстро записывал одну фразу за другой, прибавляя к каждой короткое пояснение, вплоть до последней: «Consummatum est». «Кончено, Отец. В руки твои предаю дух свой». Старый монах заключал:
– Смерть оканчивает наш земной срок, но также придает смысл нашим земным деяниям. Смерть – это время принесения дара Господу.
– Как ты думаешь, брат, – спрашивал Конрад, – мы так и кончим жизнь в этой подземной дыре? Пришел ли уже конец нашим земным трудам?
Старик кивнул. Конрад уронил руки.
– Прости, если не тверда моя вера в промысел Божий, фра Джованни, но как может наша Святая Матерь Церковь отказываться от таланта, подобного твоему? Даже трудясь вне ордена, ты мог бы облагодетельствовать духовным советом и наставлением многих прелатов и светских властителей. Что, если ты пообещаешь брату Бонавентуре никогда отныне не говорить об аббате Иоахиме и его ереси? Ведь тогда у него не будет более причин держать тебя в оковах.
Конрад проковылял ближе к Джованни и неловко сел наземь. Старику с каждым месяцем все труднее становилось двигаться; Джованни уже почти не вставал, разве только ползком добирался до сточной дыры. После чего Конраду приходилось втаскивать его обратно по скользкому откосу.
Смутный свет, проникавший в камеру, отразился в глазах Джованни, когда он уставился на Конрада:
– Ты в самом деле веришь, будто меня держат здесь за приверженность учению Иоахима? Да ведь тебе известно, что Церковь никогда не проклинала Иоахима – а только толкования его пророчеств, составленные Джерардино ди Борго Сан-Доннино. Джерардино за свои толкования был заключен здесь же незадолго до меня. Нет, я заточен – так же как и ты, полагаю, – за то, что стремился подражать нашему основателю. Я хотел вести орден так, как делал бы это сам святой Франциск. Я пешком ходил из страны в страну, посещая каждую обитель нашего братства, наставляя более примером, нежели письменным советом. Но те, кто желал отвергнуть Устав святого Франциска и его «Последний завет» своим братьям, видели во мне угрозу своему удобному положению. И потому я здесь, потому мы здесь, в положении весьма неудобном.
Конрад встрепенулся. Он совсем забыл о «Последнем завете» Франциска. Раскачиваясь из стороны в сторону, он напрягал память. В письме Лео что-то говорилось о завете, который прольет свет на загадочное письмо. Конрад, как ни странно, давно перестал ломать голову над загадкой, которая стала причиной его заключения.
Он опять повернулся к бывшему генералу ордена.
– Отец, даже если мы навсегда останемся здесь, думается мне, Господь возвратил тебе рассудок с некой благодетельной целью. Помнишь ли ты в точности, как начинается «Завет»?
Джованни склонил голову, обдумывая вопрос.
– Да, он начинается с рассказа Франциска о его обращении: «Господь послал мне покаяние так: когда я пребывал во грехе, мне был особенно горек вид прокаженных. И Господь привел меня в их среду, и я познал милосердие к ним. Когда же я их покинул, то, что мне было горечью, обратилось в сладость, и с тех пор я оставил мирскую жизнь». Наш святой основатель питал особенную любовь к прокаженным. Он не только трудился среди них, питая и одевая их, омывая и целуя их раны, но и требовал такой же службы от многих из первых братьев. Он звал их «pauperes Christi» – бедняки Божьи.
Ладони Конрада, лежавшие на коленях, сжались в кулаки.
– И фра Лео тоже трудился для прокаженных?
– Более чем вероятно. Джованни хихикнул.
– Вспоминаю теперь свои странствия от обители к обители... я замучил таким образом двенадцать секретарей. Я всегда избирал секретарей своими спутниками в странствиях, как фра Франческо избрал фра Лео. Мой первый секретарь, фра Андрео да Болонья, после стал провинциалом в Святой Земле, папским пенитенциарием. Следующим был фра Вальтер, англ по рождению, и ангел нравом; а третий, некий Коррадо Рабуино, большой, толстый и черный – честный человек. Никогда я не встречал брата, который бы с таким аппетитом поглощал лагано и сыр...
Конрад сидел рядом, почти не слушая Джованни. Все это время он должен был служить в лепрозории, как служил, верно, сам Лео. Ему вспомнились слова из письма, касающиеся ладони мертвого прокаженного. Если бы я с самого начала послушался этих слов: «служи беднякам Божьим» – вместо того, чтобы возвращаться в Сакро Конвенто, то не гнил бы теперь в этой дыре. Он вздрогнул, когда с этой мыслью столкнулась другая: войди он в Дом Лазаря, его тело уже могло бы претерпеть очистительное преображение проказой. А много ли проку в мудрости прокаженному?
– Последний брат был из Исео: старый годами и сроком пребывания в ордене, богатый мудростью, однако, на мой взгляд, он перебирал в важности, учитывая, что все знали – мать его была хозяйкой таверны...
«Господи, если Ты дашь мне выбраться отсюда, – поклялся про себя Конрад, – я отдам себя служению в госпитале Святого Лазаря под Ассизи, узнаю все, чему могут научить меня прокаженные, последую по пути Лео (если до этого дойдет) вплоть до худшего из возможных концов».
В глубине души он старательно убеждал себя, что Господь только и дожидался этого обещания, прежде чем извлечь его из клетки.
– Аматина, проснитесь. К вам гость.
Амата со стоном перевернулась на другой бок. Она опять провела беспокойную ночь в мыслях о новых обременительных обязанностях хозяйки дома и о предстоящем замужестве, нависшем над ней, как топор палача. Как и предсказывала донна Джакома, в первую же неделю после ее смерти перед Аматой прошла процессия мужчин, мечтающих жениться или, по крайней мере, завладеть домом и доходными землями, которые оставила ей старая матрона. Выбор женихов был богат: от разорившейся сельской аристократии до старых купцов и вдовцов, но среди них не нашлось рыбки, которую ей бы захотелось изловить, никого, к кому хотелось бы прижаться холодной зимней ночью. Пио, которому уже исполнилось шестнадцать, с каждым днем все больше сознававший себя мужчиной, был по-прежнему без ума от Аматы и все больше мрачнел, сообщая ей об очередном состязателе.
Амата моргнула, разглядывая склонившееся над ней лицо. Большинство отпущенных донной Джакомой слуг (включая, к счастью, и маэстро Роберто) остались в доме, наслаждаясь новой свободой и привычной обеспеченностью положения. Служаночка, стоявшая теперь у ее кровати, хорошенькая девица несколькими годами младше Аматы, выросла в этом доме и другого не знала. Амата в шутку предложила ее одному из женихов вместо себя и, услышав в ответ, что девушка – бесприданница, процитировала Платона: «Dummodo morata recte veniat, dotata est satis – Добрый нрав женщины – достаточное приданое». Жених тупо пялился на нее: латыни он не знал. Прояви он хоть малейший проблеск понимания самой цитаты или ее смысла, после того как Амата привела перевод, приданое она бы обеспечила сама. Возможно, донна Джакома переучила ее: после ареста Конрада в доме не переводились наставники, нанятые ею для воспитанницы.
– Синьор дожидается вас в прихожей, – повторила служанка, когда Амата протерла глаза.
– Который час, Габриэлла?
– Недавно прозвонил утренний колокол. Он, должно быть, ждал открытия городских ворот прямо под стеной.
– Открытия ворот? – спросонья Амата не поняла.
– Это жених из Тоди, брат кардинала. Сказал, что должен с вами поговорить. Срочно.
Нено неподвижно сидел на потемневшем от времени передке своей повозки, молчаливый и твердый, как ледяная глыба, вглядываясь через спины волов в дорожную колею, обратив спину к жестокому ветру Альп, подгоняющему его к родной Умбрии. Он, проводник, ставил свою повозку во главе каравана. Под конец дня, когда множество колес оставили на дороге свой след, работа была совсем простой. Другое дело – по утрам, особенно если ночной снегопад скрыл колею под сугробами. В такие дни начальник каравана сам выезжал вперед верхом и осторожно нащупывал обочину, отмечая путь зигзагом копыт.
«Купец не прогадал, наняв Орфео, – размышлял Нено. – Парень не боится тяжелой работы, пьет с возчиками, как варвар, бесстрашен в пути, но доверенную ему скотину и людей бережет. И удачные сделки высматривает прямо-таки орлиным оком! За два месяца на ярмарке Сан-Реми в Трое он не только распродал весь товар сиора Доминико, но и заново навьючил всех мулов, с какими они прибыли, да еще добавил две груженые телеги. Немало фламандских купцов проглотили жабу, торгуясь с ним».
После полудня караван проходил под стенами Кортоны. Начальник подъехал к Нено и указал ему на крепость на вершине.
– Еще одна известная страница из истории моего дяди, – сказал он. – удалился умирать изгнанный глава ордена, фра Элиас. И здесь же жил до своего возвышения епископ Ассизский Иллюминате Нено равнодушно кивнул. Церковные дела волновали его куда меньше, чем сельская местность, по которой брели теперь его волы, приближаясь к деревушке Теронтола, где они собирались остановиться на ночлег. Он вздрогнул, кося глазом на погребенные под снегом сады. Мало того, что в бурю померзло много крестьянской скотины, – резкий ветер со снегом и градом побил виноградную лозу, поломал ветви плодовых деревьев. Кое-где ледяная корка сверху донизу покрыла стволы, и кора растрескалась под ней. Из ран вытекал сок: эти деревья наверняка погибнут. «Porco mondo!»[57]– выругался про себя Нено. Дыхание вырвалось изо рта белым конским хвостом пара. Слава Богу, до Ассизи осталось всего несколько дней пути.
К концу дня колеса заскрипели по деревенской площади Теронтолы. В сумерках Нено увидел несколько мохнатых серых теней, развешанных в ряд и раскачивающихся на ветру. Зрелище его не удивило. По всей Тоскании оголодавшие волки врывались в маленькие селения, не защищенные стенами, и нападали на скотину и детей. Их ловили и вешали, как двуногих разбойников, отпугивая собратьев по стае. Караван наконец остановился, и охранники сбились вокруг.
– Еще один день позади, Нено, – раздался у него за плечом голос. – Вот доберемся до Ассизи, клянусь, утоплю вас в вине!
Нено уголком глаза покосился на черную бороду начальника и начал стряхивать сосульки со своей.
– Договорились, маэстро Орфео, – ухмыльнулся он. – Городская стража по утру будет вылавливать нас из канав, потому что до постелей мы не доберемся.
Амата подвинула кресло ближе к огню. Чтобы защититься от полуночной стылости, она поверх дневной одежды укуталась в теплый зимний плащ. Ноги в мягких туфельках подтянула под себя и, наверно в сотый раз, позволила мыслям уйти в далекое утро, когда напротив сидел у огня Конрад и в очаге, как теперь снежные хлопья, шипели капли дождя. Ее друг провел в тюрьме уже два года, несмотря на настойчивые просьбы донны Джакомы, обращенные к Бонавентуре. Старая женщина измучила себя мольбами и наконец вынуждена была сдаться, потому что генерал ордена покинул Ассизи, отправившись в Альбано, где должен был исполнять обязанности архиепископа и советника папской консистории по церковной реформе. Братья говорили, что папа Григорий просил его еще и помочь в созыве церковного собора, который должен был собраться будущим летом в Лионе.
Она заждалась тепла. За свои девятнадцать лет Амата не видела такой суровой и жестокой зимы. Пилигримы, постоянно гостившие в доме, в пугающих подробностях повествовали, как путники, которых снежная буря застала далеко от укрытия, теряли на морозе пальцы на руках и ногах, а порой и жизнь. Паломники собственными руками трогали оставшиеся на дороге тела лошадей, замерзших вместе со всадниками. Кто-то сваливал тела в повозку, как дрова, и довозил их, занесенные снегом, до ближайшего монастыря. Промерзшая как камень земля не давала похоронить мертвых на месте, да и нехорошо христианам лежать в неосвященной земле.
Донна Джакома умерла особенно сумрачным январским утром, окруженная домочадцами, собравшимися у ее постели. Чувствуя приближение смерти, она начала молиться о вечном покое. Слова молитвы сменились предсмертным бредом, который становился все тише и слабее, пока не затих вовсе. Амата от всей души пожалела, что не фра Конрад закрыл ей потухшие зеленые глаза, и ей пришлось самой исполнить этот печальный долг. Мужчины безмолвно выходили из комнаты, оставив Амату со служанками начать оплакивание. Хрупкие женщины сдернули с голов небесно-голубые мантильи и принялись рвать на себе волосы. Они разорвали свои черные накидки и расцарапали себе лица ногтями. Окружив тело, они громко рыдали, ударяя себя кулаками по голове и изливая в плаче весть о смерти донны Джакомы. Этот мучительный вопль оглушил Амату: в сердце стоял твердый ком, горе и боль связали в узел внутренности. Женщины сорвали с окон занавеси, и каждая из них по очереди высовывала голову в морозную ночь, возвещая городу и небесам о смерти. Плач продолжался два дня, до утра похорон.
Братья Сакро Конвенто почтили благородную покойницу, похоронив ее под плитой у кафедры в нижней церкви. Амата просила их, чтобы в смерти донна Джакома упокоилась рядом с дражайшим из своих друзей, братом Лео. Она же заказала надгробную плиту из красного мрамора. По предложению фра Бернардо да Бесса, выступавшего от лица Бонавентуры в его отсутствие, на плите выбили простую надпись: «Hie jacet Jacoba sancta nobilisque romana» – «Здесь лежит фра Джакоба, святая и благородная римлянка». Амата, отдавая последнюю дань покойной, оплатила пожертвованием фреску, на которой изображалась женщина в монашеском облачении. Фра Бернардо заверил ее, что для росписи апсиды уже приглашен отличный художник: флорентиец Джованни Чимабуэ.
Между тем Амате приходилось решать и другие вопросы, лишавшие ее сна и заставлявшие сидеть, уставившись в огонь, в то время как весь дом мирно спал. Она соскользнула из кресла на пол, поближе к огню, бессильному согреть комнату. Ее комнату в ее доме. Завещание донны Джакомы, по которому все слуги получали свободу, а Амате доставал ось значительное состояние (« Ради блага моей души и благочестивой кончины, и поскольку это представляется (заслугой перед Господом»), не было для нее неожиданностью. Она пережила удар несколькими неделями раньше, когда патрицианка вызвала девушку к себе и рассказала ей о своих намерениях. Даже теперь при воспоминании о ее великодушии слезы наворачивались на глаза и огонь расплывался в красноватое пятно.
Донна Джакома была уже так слаба, что едва шептала последнее предостережение. – Незамужние женщины из благородных семей не властны распоряжаться своей судьбой, – сказала она тогда. – Будь ты могущественной вдовствующей королевой, как Бланка Кастильская, или женой ремесленника, унаследовавшей мастерскую и подмастерьев, или даже крестьянкой, получившей по наследству земельный надел – тебе бы, может быть, позволили жить и трудиться в мире. Но родичи моего мужа не дадут тебе такой роскоши. Как только известие о моей смерти достигнет Рима, они потребуют конфискации всего, что я тебе оставляю. Меня они оставили в покое только потому, что у меня были наследники мужского пола, а после смерти сыновей – потому что я была уже старухой. – слабо хихикнула. – уже давным-давно дожидаются моей смерти.
И старуха ухватила Амату за рукав, с удивительной силой стиснув ткань старческими пальцами.
– Через несколько недель вся округа прослышит о твоем богатстве. Женихи слетятся как мухи на мед. Чтобы защитить свое наследство от Франжипани, тебе придется быстро выйти замуж, Амата.
Перечни! Что за странность: такое простое занятие, как составление перечней – всего и вся – оказалось целительным для рассудка Джованни да Парма. С праздника Сретенья два года назад, когда чудесный свет озарил камеру, фра Джованни медленно, но верно возвращался к жизни. Память возвращалась, принося с собой радость и удивление, подобное удивлению ребенка, впервые узнающего имена вещей и движений, цветов и запахов. К удовольствию Конрада, его сокамерник оказался к тому же весьма разговорчивым, обращаясь к давно не посещаемым пещерам воспоминаний.
Впервые он поразил Конрада одной из таких литаний, вызванной в его памяти дневной порцией похлебки.
– Мне вспоминается один обед, фра Конрад, будто это было вчера. Мы с многими братьями обедали с королем Франции. Тогда в Сене проходил капитул министров-провинциалов. А какой пир... не меньше дюжины перемен: сперва вишни, затем восхитительный белый хлеб, выбор вин, достойный короля, свежие бобы, отваренные в молоке, рыба, устрицы, пирог с угрями, рис, сдобренный миндальным молочком и присыпанный кардамоном, снова запеченные в соусе угри и наконец целый поднос тартинок, сладких сырков и плодов по сезону!
Старый монах заглянул в свою чашку с бульоном, передернул плечами и снова погрузился в перечисление подробностей пребывания в Сене.
– Следующий день был воскресным, – Джованни. – На рассвете король Людовик посетил нашу церковь, чтобы просить нас молиться за него, оставив спутников в деревне, кроме трех своих братьев и их грумов. После того как они преклонили колени перед алтарем, братья стали оглядываться в поисках скамей или кресел. Король же сел прямо в пыли, потому что пол в церкви не был замощен. И поручив себя нашим молитвам, он покинул церковь, чтобы отправиться своей дорогой, но слуги сообщили ему, что его брат Карл продолжает горячо молиться, и король безропотно ждал его, не садясь в седло. Было весьма поучительно видеть, как искренне молится Карл и как охотно дожидается его король, и мне вспомнились слова Писания: «Брат, помогающий брату, подобен укрепленному городу».
Излюбленными числами Джованни оказались двенадцать и семь, коим придавалось особое значение в Библии. Впрочем, ему случалось вводить и другие числа: например, перечень шести грехов против святого Духа, или шести темпераментов, определяющих действия людей.
Конрад поддерживал его в этих умственных упражнениях. Отточенным черепком горшка они выцарапывали перечни на стене камеры – только для памяти, потому что читать в темноте было нельзя. Так они выцарапали семь смертных грехов, семь целительных добродетелей, семь боговдохновенных даров, семь духовных трудов милосердия, имена двенадцати апостолов и двенадцати заповедей блаженства. День за днем поросшая плесенью стена покрывалась невразумительными надписями. Так зубрят спряжение глаголов студенты-латинисты.
Обычный ход событий выглядел так: за едой фра Джованни молчал и только хмыкал временами – Конрад уже научился распознавать в этом звуке признак глубокой задумчивости. Затем, пока младший из братьев собирал чашки, генерал ордена предлагал для медитации очередной перечень: «Сегодня мы поразмыслим о семи последних речениях. Видя, как встретил смерть наш Господь, мы сами научимся приветствовать приближение кончины».
Конрад подбирал черепок и вставал у стены, после чего Джованни начинал диктовать:
– «Eli, Eli, lamma sabathani» – Бог мой, Бог мой, для чего покинул меня!
Пока у Конрада отдыхала рука, фра Джованни добавлял:
– Когда приблизился Его час, Христос познал одиночество, отверженность и сомнение. Он поймет и утешит нас, когда наступит наш срок.
Конрад быстро записывал одну фразу за другой, прибавляя к каждой короткое пояснение, вплоть до последней: «Consummatum est». «Кончено, Отец. В руки твои предаю дух свой». Старый монах заключал:
– Смерть оканчивает наш земной срок, но также придает смысл нашим земным деяниям. Смерть – это время принесения дара Господу.
– Как ты думаешь, брат, – спрашивал Конрад, – мы так и кончим жизнь в этой подземной дыре? Пришел ли уже конец нашим земным трудам?
Старик кивнул. Конрад уронил руки.
– Прости, если не тверда моя вера в промысел Божий, фра Джованни, но как может наша Святая Матерь Церковь отказываться от таланта, подобного твоему? Даже трудясь вне ордена, ты мог бы облагодетельствовать духовным советом и наставлением многих прелатов и светских властителей. Что, если ты пообещаешь брату Бонавентуре никогда отныне не говорить об аббате Иоахиме и его ереси? Ведь тогда у него не будет более причин держать тебя в оковах.
Конрад проковылял ближе к Джованни и неловко сел наземь. Старику с каждым месяцем все труднее становилось двигаться; Джованни уже почти не вставал, разве только ползком добирался до сточной дыры. После чего Конраду приходилось втаскивать его обратно по скользкому откосу.
Смутный свет, проникавший в камеру, отразился в глазах Джованни, когда он уставился на Конрада:
– Ты в самом деле веришь, будто меня держат здесь за приверженность учению Иоахима? Да ведь тебе известно, что Церковь никогда не проклинала Иоахима – а только толкования его пророчеств, составленные Джерардино ди Борго Сан-Доннино. Джерардино за свои толкования был заключен здесь же незадолго до меня. Нет, я заточен – так же как и ты, полагаю, – за то, что стремился подражать нашему основателю. Я хотел вести орден так, как делал бы это сам святой Франциск. Я пешком ходил из страны в страну, посещая каждую обитель нашего братства, наставляя более примером, нежели письменным советом. Но те, кто желал отвергнуть Устав святого Франциска и его «Последний завет» своим братьям, видели во мне угрозу своему удобному положению. И потому я здесь, потому мы здесь, в положении весьма неудобном.
Конрад встрепенулся. Он совсем забыл о «Последнем завете» Франциска. Раскачиваясь из стороны в сторону, он напрягал память. В письме Лео что-то говорилось о завете, который прольет свет на загадочное письмо. Конрад, как ни странно, давно перестал ломать голову над загадкой, которая стала причиной его заключения.
Он опять повернулся к бывшему генералу ордена.
– Отец, даже если мы навсегда останемся здесь, думается мне, Господь возвратил тебе рассудок с некой благодетельной целью. Помнишь ли ты в точности, как начинается «Завет»?
Джованни склонил голову, обдумывая вопрос.
– Да, он начинается с рассказа Франциска о его обращении: «Господь послал мне покаяние так: когда я пребывал во грехе, мне был особенно горек вид прокаженных. И Господь привел меня в их среду, и я познал милосердие к ним. Когда же я их покинул, то, что мне было горечью, обратилось в сладость, и с тех пор я оставил мирскую жизнь». Наш святой основатель питал особенную любовь к прокаженным. Он не только трудился среди них, питая и одевая их, омывая и целуя их раны, но и требовал такой же службы от многих из первых братьев. Он звал их «pauperes Christi» – бедняки Божьи.
Ладони Конрада, лежавшие на коленях, сжались в кулаки.
– И фра Лео тоже трудился для прокаженных?
– Более чем вероятно. Джованни хихикнул.
– Вспоминаю теперь свои странствия от обители к обители... я замучил таким образом двенадцать секретарей. Я всегда избирал секретарей своими спутниками в странствиях, как фра Франческо избрал фра Лео. Мой первый секретарь, фра Андрео да Болонья, после стал провинциалом в Святой Земле, папским пенитенциарием. Следующим был фра Вальтер, англ по рождению, и ангел нравом; а третий, некий Коррадо Рабуино, большой, толстый и черный – честный человек. Никогда я не встречал брата, который бы с таким аппетитом поглощал лагано и сыр...
Конрад сидел рядом, почти не слушая Джованни. Все это время он должен был служить в лепрозории, как служил, верно, сам Лео. Ему вспомнились слова из письма, касающиеся ладони мертвого прокаженного. Если бы я с самого начала послушался этих слов: «служи беднякам Божьим» – вместо того, чтобы возвращаться в Сакро Конвенто, то не гнил бы теперь в этой дыре. Он вздрогнул, когда с этой мыслью столкнулась другая: войди он в Дом Лазаря, его тело уже могло бы претерпеть очистительное преображение проказой. А много ли проку в мудрости прокаженному?
– Последний брат был из Исео: старый годами и сроком пребывания в ордене, богатый мудростью, однако, на мой взгляд, он перебирал в важности, учитывая, что все знали – мать его была хозяйкой таверны...
«Господи, если Ты дашь мне выбраться отсюда, – поклялся про себя Конрад, – я отдам себя служению в госпитале Святого Лазаря под Ассизи, узнаю все, чему могут научить меня прокаженные, последую по пути Лео (если до этого дойдет) вплоть до худшего из возможных концов».
В глубине души он старательно убеждал себя, что Господь только и дожидался этого обещания, прежде чем извлечь его из клетки.
– Аматина, проснитесь. К вам гость.
Амата со стоном перевернулась на другой бок. Она опять провела беспокойную ночь в мыслях о новых обременительных обязанностях хозяйки дома и о предстоящем замужестве, нависшем над ней, как топор палача. Как и предсказывала донна Джакома, в первую же неделю после ее смерти перед Аматой прошла процессия мужчин, мечтающих жениться или, по крайней мере, завладеть домом и доходными землями, которые оставила ей старая матрона. Выбор женихов был богат: от разорившейся сельской аристократии до старых купцов и вдовцов, но среди них не нашлось рыбки, которую ей бы захотелось изловить, никого, к кому хотелось бы прижаться холодной зимней ночью. Пио, которому уже исполнилось шестнадцать, с каждым днем все больше сознававший себя мужчиной, был по-прежнему без ума от Аматы и все больше мрачнел, сообщая ей об очередном состязателе.
Амата моргнула, разглядывая склонившееся над ней лицо. Большинство отпущенных донной Джакомой слуг (включая, к счастью, и маэстро Роберто) остались в доме, наслаждаясь новой свободой и привычной обеспеченностью положения. Служаночка, стоявшая теперь у ее кровати, хорошенькая девица несколькими годами младше Аматы, выросла в этом доме и другого не знала. Амата в шутку предложила ее одному из женихов вместо себя и, услышав в ответ, что девушка – бесприданница, процитировала Платона: «Dummodo morata recte veniat, dotata est satis – Добрый нрав женщины – достаточное приданое». Жених тупо пялился на нее: латыни он не знал. Прояви он хоть малейший проблеск понимания самой цитаты или ее смысла, после того как Амата привела перевод, приданое она бы обеспечила сама. Возможно, донна Джакома переучила ее: после ареста Конрада в доме не переводились наставники, нанятые ею для воспитанницы.
– Синьор дожидается вас в прихожей, – повторила служанка, когда Амата протерла глаза.
– Который час, Габриэлла?
– Недавно прозвонил утренний колокол. Он, должно быть, ждал открытия городских ворот прямо под стеной.
– Открытия ворот? – спросонья Амата не поняла.
– Это жених из Тоди, брат кардинала. Сказал, что должен с вами поговорить. Срочно.
29
Амата накинула прямо на льняную ночную рубашку яркое голубое платье. Косы уложила на затылке в сетку. Чего хочет от нее граф Роффредо в такую рань? Даже представитель могущественного клана Гаэтани мог бы дождаться более приличного часа. Ну что ж, она предстанет перед ним не в лучшем виде: может, его отпугнет зрелище ее неумытого лица в беспощадном утреннем свете. Во всяком случае, он этого заслужил, не дав ей выспаться.
Роффредо Гаэтани представлялся Амате самым гнусным из докучавших ей женихов. Теперь она понимала, почему Джакопоне, торжествующий победу после битвы в лесу, сравнивал свой триумф с давней победой над Гаэтани на улицах Тоди. Короткое знакомство с графом Роффредо заставило ее понять своего полоумного родственника, который с детства жил рядом с этим семейством и питал к нему отвращение помимо и сверх вражды между гвельфами и гибеллинами, разделявшей все умбрийские города.
Роффредо на пятом десятке лет успел уже трижды овдоветь. Он отказался удовлетворить любопытство Аматы по поводу прежних жен, а вопросы о причинах их смерти отверг взмахом руки:
– Чума. Вечная чума... и малярия.
Желтизна его кожи наводила на мысль, что он и сам страдает от последней из них, и придавала некоторое правдоподобие его лаконичному объяснению.
Однако расчетливость в крошечных обсидиановых глазках, отказывавшихся встречаться с ней взглядом, и холод, исходивший, казалось, от бледной, изъеденной оспой кожи и лысой головы, пугали Амату мыслью, что он способен на любую жестокость. Этот мужчина выглядел больным не только телом, но и душой. От одного его вида у Аматы по спине пробегали мурашки. Их беседы, вернее, его монологи, касались в основном могущества его клана, связей в коммуне Тоди и в Риме и влияния его брата, кардинала Бенедетто Гаэтани, который, по уверениям Роффредо, рано или поздно непременно пробьется в папы. Он перебирал в пальцах золотую цепь, висевшую у него на шее, и легкая улыбка возникала у него на губах, когда он заговаривал о деньгах и поместьях, о богатстве, приобретенном через прежние браки, и о том, которое должна была принести их союзу Амата. По крайней мере, он не притворялся, даже не пытался приукрасить свои цели напускной любовью и заканчивал свои речи неизменным советом забыть прочих женихов, потому что он твердо решил получить ее «per amore о per forza» – любовью или силой. И он снова улыбался своей шутке, но золотая цепь опасно натягивалась в его цепких пальцах.
После его визитов Амата немедленно принимала ванну. Ей хотелось очиститься от липкой грязи его ухаживаний. «Уж этот меня ни за что не получит, – мысленно клялась она. – Я скорей умру».
И вот он явился в непристойно ранний час, чтобы снова донимать ее уговорами. Еще не проснувшись как следует, Амата вышла в длинную залу прихожей. Роффредо с оруженосцем ждал в дальнем конце, у парадной двери. Стоявший рядом Пио даже не попытался скрыть недовольства, когда пришельцы раскланялись.
– Я провела беспокойную ночь, синьор, и едва уснула перед вашим приходом. – Амата надеялось, что голос отчасти передает неприязнь, которую она испытывала. – Что привело вас сюда так рано?
Его губы изогнулись в издевательской усмешке, неизменно выводившей девушку из себя.
– Кто долго спит, мало приобретает, – отозвался жених. – Я пришел за ответом.
Она уставилась на него, не веря своим ушам. Воспитание подсказывало, что следует сдержать нараставшую в ней ярость, но Роффредо не облегчал ей задачу.
– Даже глупец предпочел бы завтрак разочарованию. Но коль вы подходите ко мне без обиняков, я отвечу также начистоту. Я не люблю вас, граф Гаэтани.
Роффредо ничуть не смутился таким ответом, возможно потому, что добивался он отнюдь не любви.
– Вы разочаровали меня, синьорина, – произнес он. – Мой брат тоже будет разочарован. Он ждет нас в Тоди, чтобы обвенчать нынче же вечером. – Говорящий изобразил на лице преувеличенный ужас. – Я так беспокоюсь за вас, синьорина! Очень опасно гневить кардинала.
Амата решила, что потратила на этого павлина достаточно вежливости. Единственным ее желанием было выставить его за дверь и отправиться досыпать.
– Вы, очевидно, никогда не видели в гневе меня, синьор, – возразила она, – не то не говорили бы об опасности так легко. Вы получили мой окончательный ответ. Теперь я должна просить вас покинуть мой дом.
Роффредо поклонился, но его оруженосец на сей раз не склонился вместе с ним. Вместо этого он распахнул дверь, и в прихожую ворвались два рыцаря, поджидавших снаружи. Пио бросился на них, но один из мужчин перехватил его поднятую для удара руку, а другой приставил кинжал к горлу мальчика. Не дав Амате опомниться, Роффредо и оруженосец схватили ее за руки. Рыцарь ударил ее по губам рукой в перчатке. Девушка рванулась, но они держали ее крепко, и Роффредо чуть не вывернул ей руку, скривив губы в победной усмешке. – Без шума, синьорина, – посоветовал он, – не то мы нарисуем вашему пажу улыбку пониже подбородка. Амата собиралась закричать, но кожаная перчатка, зажавшая рот, заглушила ее крик. Не верилось, что все это происходит наяву. Неужели высокородные ублюдки способны даже на то, чтобы уволочь женщину из собственного дома и жениться на ней насильно? Она поймала взгляд Пио, и ужас в его глазах словно отразил ее собственную беспомощность.
Роффредо Гаэтани представлялся Амате самым гнусным из докучавших ей женихов. Теперь она понимала, почему Джакопоне, торжествующий победу после битвы в лесу, сравнивал свой триумф с давней победой над Гаэтани на улицах Тоди. Короткое знакомство с графом Роффредо заставило ее понять своего полоумного родственника, который с детства жил рядом с этим семейством и питал к нему отвращение помимо и сверх вражды между гвельфами и гибеллинами, разделявшей все умбрийские города.
Роффредо на пятом десятке лет успел уже трижды овдоветь. Он отказался удовлетворить любопытство Аматы по поводу прежних жен, а вопросы о причинах их смерти отверг взмахом руки:
– Чума. Вечная чума... и малярия.
Желтизна его кожи наводила на мысль, что он и сам страдает от последней из них, и придавала некоторое правдоподобие его лаконичному объяснению.
Однако расчетливость в крошечных обсидиановых глазках, отказывавшихся встречаться с ней взглядом, и холод, исходивший, казалось, от бледной, изъеденной оспой кожи и лысой головы, пугали Амату мыслью, что он способен на любую жестокость. Этот мужчина выглядел больным не только телом, но и душой. От одного его вида у Аматы по спине пробегали мурашки. Их беседы, вернее, его монологи, касались в основном могущества его клана, связей в коммуне Тоди и в Риме и влияния его брата, кардинала Бенедетто Гаэтани, который, по уверениям Роффредо, рано или поздно непременно пробьется в папы. Он перебирал в пальцах золотую цепь, висевшую у него на шее, и легкая улыбка возникала у него на губах, когда он заговаривал о деньгах и поместьях, о богатстве, приобретенном через прежние браки, и о том, которое должна была принести их союзу Амата. По крайней мере, он не притворялся, даже не пытался приукрасить свои цели напускной любовью и заканчивал свои речи неизменным советом забыть прочих женихов, потому что он твердо решил получить ее «per amore о per forza» – любовью или силой. И он снова улыбался своей шутке, но золотая цепь опасно натягивалась в его цепких пальцах.
После его визитов Амата немедленно принимала ванну. Ей хотелось очиститься от липкой грязи его ухаживаний. «Уж этот меня ни за что не получит, – мысленно клялась она. – Я скорей умру».
И вот он явился в непристойно ранний час, чтобы снова донимать ее уговорами. Еще не проснувшись как следует, Амата вышла в длинную залу прихожей. Роффредо с оруженосцем ждал в дальнем конце, у парадной двери. Стоявший рядом Пио даже не попытался скрыть недовольства, когда пришельцы раскланялись.
– Я провела беспокойную ночь, синьор, и едва уснула перед вашим приходом. – Амата надеялось, что голос отчасти передает неприязнь, которую она испытывала. – Что привело вас сюда так рано?
Его губы изогнулись в издевательской усмешке, неизменно выводившей девушку из себя.
– Кто долго спит, мало приобретает, – отозвался жених. – Я пришел за ответом.
Она уставилась на него, не веря своим ушам. Воспитание подсказывало, что следует сдержать нараставшую в ней ярость, но Роффредо не облегчал ей задачу.
– Даже глупец предпочел бы завтрак разочарованию. Но коль вы подходите ко мне без обиняков, я отвечу также начистоту. Я не люблю вас, граф Гаэтани.
Роффредо ничуть не смутился таким ответом, возможно потому, что добивался он отнюдь не любви.
– Вы разочаровали меня, синьорина, – произнес он. – Мой брат тоже будет разочарован. Он ждет нас в Тоди, чтобы обвенчать нынче же вечером. – Говорящий изобразил на лице преувеличенный ужас. – Я так беспокоюсь за вас, синьорина! Очень опасно гневить кардинала.
Амата решила, что потратила на этого павлина достаточно вежливости. Единственным ее желанием было выставить его за дверь и отправиться досыпать.
– Вы, очевидно, никогда не видели в гневе меня, синьор, – возразила она, – не то не говорили бы об опасности так легко. Вы получили мой окончательный ответ. Теперь я должна просить вас покинуть мой дом.
Роффредо поклонился, но его оруженосец на сей раз не склонился вместе с ним. Вместо этого он распахнул дверь, и в прихожую ворвались два рыцаря, поджидавших снаружи. Пио бросился на них, но один из мужчин перехватил его поднятую для удара руку, а другой приставил кинжал к горлу мальчика. Не дав Амате опомниться, Роффредо и оруженосец схватили ее за руки. Рыцарь ударил ее по губам рукой в перчатке. Девушка рванулась, но они держали ее крепко, и Роффредо чуть не вывернул ей руку, скривив губы в победной усмешке. – Без шума, синьорина, – посоветовал он, – не то мы нарисуем вашему пажу улыбку пониже подбородка. Амата собиралась закричать, но кожаная перчатка, зажавшая рот, заглушила ее крик. Не верилось, что все это происходит наяву. Неужели высокородные ублюдки способны даже на то, чтобы уволочь женщину из собственного дома и жениться на ней насильно? Она поймала взгляд Пио, и ужас в его глазах словно отразил ее собственную беспомощность.