Страница:
Поднимаясь от улицы к улице, Амата продолжала видеть перед собой лицо сына Бернардоне: мужчины, который показался ей смутно знакомым у ворот и назвался Орфео. Перед ней роились горячечные фантазии. Как будет страдать старый Анжело, потеряв свое дитя: наверно, больше, чем если бы она отомстила ему самому! Она узнает от маэстро Роберто, где их дом. Придумает, под каким предлогом туда пробраться, может, в рыночный день, когда Бернардоне должны будут выйти всей семьей, чтобы выставить товар. Ради собственной безопасности следовало бы уничтожить весь род: ветви, ствол и корень, но если удастся отомстить хотя бы этому Орфео прежде, чем у нее вырвут нож, она умрет счастливой.
Блаженство, переполнявшее Амату последние два дня, с той минуты, когда она проводила в ад Симоне делла Рокка, мгновенно растаяло, едва она переступила порог дома донны Джакомы.
– Он достался Бонавентуре, – были первые слова старой женщины, когда Амата вошла в дом.
Пустота в зеленых глазах отражала ее отчаяние. Впервые, сколько девушка знала ее, римлянка пала духом и выглядела старухой.
– Прошлой ночью опять приходил тот мальчик, Убертино. Сказал, что братья схватили Конрада в базилике и увели в темницу.
Амате потребовалась минута, чтобы постичь смысл ее слов. Когда девушка наконец заговорила, в голосе ее звучала та же пустота, что стояла в глазах Джакомы.
– Я вернулась сказать, что хочу уйти с ним. Старая женщина вздохнула, склонив голову.
– «Amor regge senza legge», – повторила она старую поговорку. – «Любовь правит без закона». – Она взяла Амату за руку. – Ничего бы не вышло, дитя. Где бы он ни жил, свободный или пленник, Конрад принадлежит одному Богу. – И добавила: – Но останься с нами и наберись терпения. Быть может, его еще освободят.
Амата кивнула, хотя вряд ли слышала ее слова. Она высвободила руку и убежала в свою комнатку. Упала на кровать, уткнув лицо в сгиб локтя, и ощутила скрытый в рукаве кинжал. Сдерживая отчаяние и слезы, девушка думала: теперь мне ничего не осталось, кроме вендетты.
Мысли ее обратились к Кольдимеццо. Она снова слушала с парапета башни ссору между отцом и торговцем. Вспомнила, как сыновья Анжело Бернардоне окружили его, словно поддерживая отца в бешенстве и угрозах. Кроме одного: миловидного мальчугана, который впервые заставил ее мечтать о материнстве. Паренек словно не замечал свары. Он свернул куколку из желтого шарфа и повернулся в седле, чтобы улыбнуться ей – той же спокойной, добродушной улыбкой, какой улыбался сегодня у ворот.
Она больше не могла сдерживать слез, и они свободно потекли на подушку.
– Только не его, – бормотала Амата. – Ох, папа, мама, Фабиано... почему он должен расплачиваться?
Она выплакивала горе, переполнившее сердце. Выплакавшись, села на кровати и вытерла глаза рукавом. Чувствуя, как опустевшее сердце каменеет в груди, она прошептала свою клятву:
– Да будет так. Даже он.
Конрад пытался переносить мучения миг за мигом. «Я сумею вытерпеть боль еще миг, если не дольше, – твердил он про себя. – И еще миг... и еще...»
Он ковылял за огнем факела Дзефферино, прикрывая изувеченную глазницу ладонью. Услышал, как щелкнул в скважине ключ и тюремщик поднял решетку камеры. Конрад, которого до сих пор била дрожь, спустился за ним по холодным ступеням. Еще в камере пыток Дзефферино спутал ему лодыжки, как ловчему соколу, а теперь пропустил цепь сквозь петлю кандалов. Как только страж опустил на место решетку и скрылся с факелом в тоннеле, ведущем в эту преисподнюю, вокруг сомкнулась тьма, черная, как смертный грех. Конрад цеплялся за угасающее сознание, но не удержался и соскользнул в пустоту.
Позже – спустя сколько-то минут, часов или дней – он сумел подняться на ноги. Дрожь улеглась, но глаз мучительно жгло.
Камера была другая – не та, где он ждал приговора. Пол от двери шел под уклон к дальнему углу, и тишина здесь не была полной. Справа по стене журчала вода. Он шарил рукой, пока не нащупал влажных камней, и склонившись, с наслаждением погрузил глазницу в холодный ручей. И тут ему открылась горькая ирония судьбы: извилистый лабиринт Промысла Божьего лишил и его, и Дзефферино глаза, но ни один не стал от этого мудрей. И оба потеряли возможность достигнуть цели. Он стал пленником, но и Дзефферино сам себя приговорил к заключению. Однако, при всей схожести их участи, Дзефферино упорно считал его врагом.
Конрад ощутил зловоние, поднимавшееся из нижнего угла камеры. Там, сообразил он, должна собираться вода и, вытекая через дыру в полу, образовывать сточную яму. Но если сточная яма воняет, значит, ею пользуются. Обернувшись, он оставшимся глазом всмотрелся в густую темноту, окликнул:
– Здесь есть еще кто-нибудь?
От дальней стены послышался металлический звон. Слабый голос прозвучал предсмертным шепотом:
– Зачем мы здесь, мама? Почему не уходим?
– Назови свое имя, брат, – попросил Конрад. Голос запел:
Лес кругом стеной стоит, в нем кукушечка кричит...
Конрад снова прижался лицом к мокрым камням. Струйка поползла по щеке на одежду, как слезы отчаяния. Он знал, что за эти годы многих братьев арестовали как схизматиков и еретиков, приговорили к вечному заключению, лишили книг и святых-даров. Опасаясь их дурного влияния, судьи запретили говорить с ними даже тем братьям, которые носили им пищу. Раз в неделю во всех обителях братства заново прочитывали приговоры, откровенно намекая, что всякий, усомнившийся в их справедливости, разделит ту же судьбу. Конрад не считал себя еретиком, но в глазах брата Бонавентуры он, пожалуй, был схизматиком, и этого довольно, чтобы и его заключение стало вечным. Сколько месяцев или лет, задумался Конрад, пройдет до того, как он уподобится жалкому безумцу, делившему с ним камеру?
Тот снова запел, повторяя стишок, который и Конрад помнил с детства:
Кораблик уплывает в ночь под светлою луной. Как крылья, парус распустил, плывет к себе домой...
У Конрада мелькнула вдруг страшноватая догадка: ему показалось, что он узнал поющего. Подражая женскому голосу, отшельник ласково позвал:
– Джованни, Джованни, пора домой!
– Vengo, mamma, – откликнулся тот тонким детским голоском. – Иду, мама.
Шарканье и звон цепей приближались: человек медленно преодолевал разделяющее их пространство. Когда он оказался всего в нескольких шагах, Конрад рассмотрел наконец бледного призрака темницы: почти голого, похожего на мертвеца. Если бы не отросшие до плеч седые волосы и не клочковатая борода, достававшая почти до пояса, его можно было принять за отмытый морем костяк. Протянув руку, Конрад коснулся обтянутых кожей ребер.
– Бедный мальчик, – сказал он, – ты потерял плащ. От соленых слез больно защипало изуродованный глаз.
Конрад сорвал с себя вторую рясу и помог несчастному просунуть в нее голову и руки. Потом крепко сжал мужчину-ребенка в медвежьих объятиях и стал укачивать, как укачивал на горном уступе испуганную Амату, покачиваясь в такт звону кандалов.
– Mettisi il cuore in pace, Giovanni. «Успокой свое сердце, Джованни». Мама за тобой присмотрит.
– Почему нам нельзя отсюда уйти, мама? – снова спросил пленник. – Мне здесь не нравится.
– Как-нибудь, – утешал его Конрад. – Как-нибудь.
Даже его, привыкшего всегда и во всем видеть промысел Божий, заставила дрогнуть встреча с этим несчастным. Слишком горестным оказалось столкновение с героем, которому он поклонялся почти так же, как фра Лео: повсеместно чтимым, лишенным власти генералом ордена Джованни да Парма.
27
Блаженство, переполнявшее Амату последние два дня, с той минуты, когда она проводила в ад Симоне делла Рокка, мгновенно растаяло, едва она переступила порог дома донны Джакомы.
– Он достался Бонавентуре, – были первые слова старой женщины, когда Амата вошла в дом.
Пустота в зеленых глазах отражала ее отчаяние. Впервые, сколько девушка знала ее, римлянка пала духом и выглядела старухой.
– Прошлой ночью опять приходил тот мальчик, Убертино. Сказал, что братья схватили Конрада в базилике и увели в темницу.
Амате потребовалась минута, чтобы постичь смысл ее слов. Когда девушка наконец заговорила, в голосе ее звучала та же пустота, что стояла в глазах Джакомы.
– Я вернулась сказать, что хочу уйти с ним. Старая женщина вздохнула, склонив голову.
– «Amor regge senza legge», – повторила она старую поговорку. – «Любовь правит без закона». – Она взяла Амату за руку. – Ничего бы не вышло, дитя. Где бы он ни жил, свободный или пленник, Конрад принадлежит одному Богу. – И добавила: – Но останься с нами и наберись терпения. Быть может, его еще освободят.
Амата кивнула, хотя вряд ли слышала ее слова. Она высвободила руку и убежала в свою комнатку. Упала на кровать, уткнув лицо в сгиб локтя, и ощутила скрытый в рукаве кинжал. Сдерживая отчаяние и слезы, девушка думала: теперь мне ничего не осталось, кроме вендетты.
Мысли ее обратились к Кольдимеццо. Она снова слушала с парапета башни ссору между отцом и торговцем. Вспомнила, как сыновья Анжело Бернардоне окружили его, словно поддерживая отца в бешенстве и угрозах. Кроме одного: миловидного мальчугана, который впервые заставил ее мечтать о материнстве. Паренек словно не замечал свары. Он свернул куколку из желтого шарфа и повернулся в седле, чтобы улыбнуться ей – той же спокойной, добродушной улыбкой, какой улыбался сегодня у ворот.
Она больше не могла сдерживать слез, и они свободно потекли на подушку.
– Только не его, – бормотала Амата. – Ох, папа, мама, Фабиано... почему он должен расплачиваться?
Она выплакивала горе, переполнившее сердце. Выплакавшись, села на кровати и вытерла глаза рукавом. Чувствуя, как опустевшее сердце каменеет в груди, она прошептала свою клятву:
– Да будет так. Даже он.
Конрад пытался переносить мучения миг за мигом. «Я сумею вытерпеть боль еще миг, если не дольше, – твердил он про себя. – И еще миг... и еще...»
Он ковылял за огнем факела Дзефферино, прикрывая изувеченную глазницу ладонью. Услышал, как щелкнул в скважине ключ и тюремщик поднял решетку камеры. Конрад, которого до сих пор била дрожь, спустился за ним по холодным ступеням. Еще в камере пыток Дзефферино спутал ему лодыжки, как ловчему соколу, а теперь пропустил цепь сквозь петлю кандалов. Как только страж опустил на место решетку и скрылся с факелом в тоннеле, ведущем в эту преисподнюю, вокруг сомкнулась тьма, черная, как смертный грех. Конрад цеплялся за угасающее сознание, но не удержался и соскользнул в пустоту.
Позже – спустя сколько-то минут, часов или дней – он сумел подняться на ноги. Дрожь улеглась, но глаз мучительно жгло.
Камера была другая – не та, где он ждал приговора. Пол от двери шел под уклон к дальнему углу, и тишина здесь не была полной. Справа по стене журчала вода. Он шарил рукой, пока не нащупал влажных камней, и склонившись, с наслаждением погрузил глазницу в холодный ручей. И тут ему открылась горькая ирония судьбы: извилистый лабиринт Промысла Божьего лишил и его, и Дзефферино глаза, но ни один не стал от этого мудрей. И оба потеряли возможность достигнуть цели. Он стал пленником, но и Дзефферино сам себя приговорил к заключению. Однако, при всей схожести их участи, Дзефферино упорно считал его врагом.
Конрад ощутил зловоние, поднимавшееся из нижнего угла камеры. Там, сообразил он, должна собираться вода и, вытекая через дыру в полу, образовывать сточную яму. Но если сточная яма воняет, значит, ею пользуются. Обернувшись, он оставшимся глазом всмотрелся в густую темноту, окликнул:
– Здесь есть еще кто-нибудь?
От дальней стены послышался металлический звон. Слабый голос прозвучал предсмертным шепотом:
– Зачем мы здесь, мама? Почему не уходим?
– Назови свое имя, брат, – попросил Конрад. Голос запел:
Лес кругом стеной стоит, в нем кукушечка кричит...
Конрад снова прижался лицом к мокрым камням. Струйка поползла по щеке на одежду, как слезы отчаяния. Он знал, что за эти годы многих братьев арестовали как схизматиков и еретиков, приговорили к вечному заключению, лишили книг и святых-даров. Опасаясь их дурного влияния, судьи запретили говорить с ними даже тем братьям, которые носили им пищу. Раз в неделю во всех обителях братства заново прочитывали приговоры, откровенно намекая, что всякий, усомнившийся в их справедливости, разделит ту же судьбу. Конрад не считал себя еретиком, но в глазах брата Бонавентуры он, пожалуй, был схизматиком, и этого довольно, чтобы и его заключение стало вечным. Сколько месяцев или лет, задумался Конрад, пройдет до того, как он уподобится жалкому безумцу, делившему с ним камеру?
Тот снова запел, повторяя стишок, который и Конрад помнил с детства:
Кораблик уплывает в ночь под светлою луной. Как крылья, парус распустил, плывет к себе домой...
У Конрада мелькнула вдруг страшноватая догадка: ему показалось, что он узнал поющего. Подражая женскому голосу, отшельник ласково позвал:
– Джованни, Джованни, пора домой!
– Vengo, mamma, – откликнулся тот тонким детским голоском. – Иду, мама.
Шарканье и звон цепей приближались: человек медленно преодолевал разделяющее их пространство. Когда он оказался всего в нескольких шагах, Конрад рассмотрел наконец бледного призрака темницы: почти голого, похожего на мертвеца. Если бы не отросшие до плеч седые волосы и не клочковатая борода, достававшая почти до пояса, его можно было принять за отмытый морем костяк. Протянув руку, Конрад коснулся обтянутых кожей ребер.
– Бедный мальчик, – сказал он, – ты потерял плащ. От соленых слез больно защипало изуродованный глаз.
Конрад сорвал с себя вторую рясу и помог несчастному просунуть в нее голову и руки. Потом крепко сжал мужчину-ребенка в медвежьих объятиях и стал укачивать, как укачивал на горном уступе испуганную Амату, покачиваясь в такт звону кандалов.
– Mettisi il cuore in pace, Giovanni. «Успокой свое сердце, Джованни». Мама за тобой присмотрит.
– Почему нам нельзя отсюда уйти, мама? – снова спросил пленник. – Мне здесь не нравится.
– Как-нибудь, – утешал его Конрад. – Как-нибудь.
Даже его, привыкшего всегда и во всем видеть промысел Божий, заставила дрогнуть встреча с этим несчастным. Слишком горестным оказалось столкновение с героем, которому он поклонялся почти так же, как фра Лео: повсеместно чтимым, лишенным власти генералом ордена Джованни да Парма.
27
Знакомые виды один за другим открывались перед Орфео, въезжавшим на Меркато[52]: римский храм Минервы, чьеза[53] ди Сан-Николо, стоявшая перед его родным домом. За годы его отлучки рыночную площадь вымостили кирпичом, так что в мостовой наполовину утонули ведущие к храму ступени, а конские копыта порождали непривычно гулкое эхо. Слева от церкви он увидел торговый участок, издавна закрепленный за их семейством. Дом и торговое предприятие удобнейшим образом располагались в самом сердце города: рыночная площадь начиналась всего в нескольких шагах от склада, где над сырцовой шерстью, поступавшей со всей Умбрии, трудились отцовские работники.
Орфео повернул коня в обход церкви, к каменному дому, где провел первые пятнадцать лет жизни. Здесь стояла странная тишина. Даже стук в дверь показался жутким в затихшем городе. Отворил незнакомый слуга, высокий и коренастый – ему пришлось наклониться, чтобы выглянуть в дверной глазок. Из такого вышел бы хороший воин, а в доме этот здоровяк казался не на месте. Слуга подтвердил, что братьев Орфео нет дома.
– Тогда я их подожду, – сказал Орфео. – Я младший сын сиора Анжело.
По лицу слуги прошла тень подозрения:
– Я думал, что знаю всех сыновей синьора. Если вы ищете отца, то найдете его в счетной комнате. Я вас провожу.
– Не трудись. Я знаю дорогу.
Как это похоже на отца: отказаться от возможности воочию увидеть папу – ради ведения счетов! По правде сказать, Орфео даже обрадовался случаю поговорить с отцом до возвращения братьев. Примирение будет достаточно трудным и без лишних ушей.
– Все-таки я пройду с вами, – твердо возразил слуга, растопырив руки и преградив Орфео вход в дом.
Тот пожал плечами и вскинул ладони.
– Ну конечно! Уж он-то не позволил бы чужаку оказаться у него за спиной. – Неуклюжая попытка пошутить не встретила отклика.
Слуга отступил, и они вместе прошли сквозь жилые помещения в рабочую половину. Когда слуга взялся за ручку двери, сердце у Орфео забилось чаще. Он вытер вспотевшие ладони о рубашку.
Отец сидел за столиком, развернутым к окну, спиной к двери. Перед ним были раскиданы листы пергамента. Погрузившись в расчеты, он даже беглого взгляда не уделил вошедшим.
В молодости Анжело Бернардоне был таким же плечистым и крепким, как его младший сын, но десятилетия за столом не прошли даром. К старости торговец обрюзг и располнел. На жирных пальцах, державших гусиное перо, вспыхивали драгоценные камни перстней – на каждом пальце по перстню – должно быть, от боли в суставах. На рукаве у него была черная повязка.
– Даже ради папы от книг не оторвешься, да, папа? – Орфео надеялся, что его сердечность не кажется слишком натужной.
Отец, не отрывая носа от листов, проворчал:
– Эта чертова двойная бухгалтерия... Флорентийские выдумки! – Он хотел добавить что-то еще, но вдруг замолчал и развернулся на стуле. – Ты еще кто такой?!
– Неужто я так изменился? Я Орфео.
Молодой человек сумел раздвинуть губы в улыбке, хотя сердце уже сжимало недоброе предчувствие. Орфео начинал понимать, что примирение не состоится.
– Не знаю никакого Орфео. Убирайся из моего дома. Слуга потянулся за мечом, но Орфео остановил его, вскинув руку.
– Отец, мне тоже нелегко. Я всю дорогу из Акры проделал с новым папой и пришел сюда только по его настоянию. Он хочет, чтобы я с вами помирился.
Двойной подбородок Анжело стал ярко-розовым, словно выскобленная кожа свиньи.
– С самим папой, говоришь? И поэтому я должен простить неблагодарного отпрыска, который отвернулся от родного отца и братьев? Ты не забыл ли, что я вырос в одном доме с безумцем, которого ассизцы провозгласили вторым Христом? Так что меня не слишком впечатляют святые. Нет, слушай меня, Орфео-бывший-Бернардоне, и слушай хорошенько. Ты более не имеешь доли во мне и в моем. Если ты женишься, я объявлю твою жену вдовой, а детей сиротами. Твою долю наследства я передаю твоим братьям. Единственное укрытие, какое получишь ты от меня, – четыре ветра. Я предаю тебя зверю лесному, птицам небесным и рыбам морским. – И он снова повернулся к своим гроссбухам. – Вот тебе твой мир. А теперь сгинь с моих глаз.
Орфео слушал и терпел слишком долго.
– Ты и самого ада не боишься, старый убийца! Сперва вы с Симоне делла Рокка перерезали ту семью в Кольдимеццо, теперь родного сына объявляешь мертвым? Даже отец блудного приказал заколоть тучного тельца, а не сына.
Румяное лицо старого торговца вдруг побледнело.
– Не всех перерезали. Дочь Симоне пощадил. В его голос на миг закралась нота слабости.
– Девочка еще жива?
– Не знаю. Я бы предложил тебе спросить Симоне, потому что он сделал из девчонки домашнюю рабыню, да он два дня как умер.
Анжело указал на черную повязку на рукаве.
– А... Не удивительно, что у тебя испуганный вид. Грехи давят?
В самом деле, отец его словно съежился в скорлупе своего объемистого тела. Орфео поймал себя на том, что надеется: не смягчит ли его сердце хотя бы страх Божьего суда.
Но когда отец заговорил снова, голос его звучал по-прежнему холодно:
– Чего я тебе желаю, ты слышал.
Его тяжелая голова на миг поникла на грудь, но тут же вскинулась. В глазах блеснула внезапная мысль:
– Одну памятку я хочу тебе оставить. Отдам сейчас же, потому что надеюсь не увидеть больше тебя, изменника, в этих стенах.
Анжело стянул с пальца один из перстней, повертел и швырнул в сторону Орфео. Вещица со стуком упала на пол.
– Отдай ему и выпроводи из дома, – приказал слуге старший Бернардоне.
Тот поднял перстень и передал Орфео. Молодой человек сжал в пальцах золотое кольцо, с любопытством погладил бирюзовую вставку. Надел кольцо на палец – оно оказалось велико и свободно проворачивалось. Отвесил в сторону стола легкий поклон и молча вышел из дому вслед за слугой.
Проводя лошадь через двор Меркато, юноша качал головой, уставившись на брусчатку мостовой и дивясь, как это день так неладно обернулся после благословения Тебальдо. Сперва та женщина у городских ворот, теперь отец, навечно изгнавший его из дому и заживо похоронивший. Орфео впервые в полной мере ощутил на себе последствия давнего решения, принятого с мальчишеской поспешностью шесть лет назад. Захлопывая за собой дверь отцовского дома, он и не мыслил, что отец может повернуть ключ в замке.
Единственная хорошая весть, какую он услышал с утра, – та девочка из Кольдимеццо, может быть, осталась жива. Если новый синьор Рокка держит ее в рабстве, Орфео мог бы отчасти искупить преступление, совершенное отцом, подарив ей свободу.
Он скривил губы в безрадостной улыбке. Самому-то едва хватит денег на пару недель, где уж тут покупать маленьких рабынь. В дорожном мешке моряка лежала только смена одежды, а в кошельке звенело немного серебра. Если вскоре не найдется работы, придется выпрашивать подаяние, подобно нищенствующему брату.
Горожане понемногу возвращались на улицы. Тебальдо, наверно, уже в епископском дворце. Теперь Орфео жалел, что не остался с папой. Был бы сыт, а со временем добрался бы и до моря. Может, стоит вернуться в кортеж и пристать к отряду рыцарей? Завел бы друзей среди охраны, а в Риме связи бы пригодились.
Пиккардо – младший из братьев – приметил его первым. И даже, к удивлению Орфео, сразу узнал и окликнул по имени через всю Меркато. И бегом бросился навстречу, в то время как остальные родичи и не подумали ускорить шаг. Когда они приблизились, Орфео отметил про себя, что за шесть лет ничего не изменилось: Данте по-прежнему держал младших в кулаке.
– Орфео...
Когда они сошлись вплотную, старший брат удостоил его короткого кивка.
– Адамо сказал нам, что ты сегодня проходил через ворота. Надеюсь, ты не ждешь радостных объятий, несмотря на ребяческую выходку Пиккардо?
– Я уже говорил с вашим отцом, Данте, – отозвался Орфео, – и не сомневался, что ты – его зеркало. Как всегда.
Он спокойно смотрел в глаза брату. Произносить следующие слова не хотелось, но надо было: без унижения и мольбы.
– Я надеялся получить немного денег на возвращение в Венецию, или хотя бы работу в лавке – пока не сумею отложить достаточно.
– Лучше поищи работу – ив другом месте.
Данте еще раз кивнул и прошествовал дальше. Прочие домочадцы потянулись за ним. Остался только Пиккардо. Ему явно было не по себе.
Орфео растопырил пальцы, показывая брату кольцо.
– Вот все, что я получил от отца. Жаль, что камень так изрезан, не то можно было бы продать какому-нибудь богатому падроне. Видал, Пиккардо? Коль выходишь помочиться посреди пира, жди, что тебе достанутся одни кости.
Брат испуганно замотал головой. Потом проводил взглядом карих глаз скрывшегося за углом церкви Данте.
– Что такое? – удивился Орфео.
– Не носи кольцо, – выговорил Пиккардо. – Это метка смерти.
– От чьей руки?
– Этого я не знаю. Но вещица не простая. Ее могут носить только члены отцовского братства. Больше я ничего не слышал. Они поклялись, что убьют всякого, кто будет его носить. Но кто они, мне неизвестно.
Орфео хмыкнул, забавляясь испугом братца.
– Может, это и не шутка. – Губы его скривились в невеселой улыбке. – Ничего себе подарочек, а? Странно, что старик не смазал его ядом.
– Не смейся, Орфео. Это не шутка!
Молодой моряк скинул кольцо в висевший на поясе кошель.
– Спасибо за предупреждение, брат. Теперь его никто не увидит. Все равно мне перстенек великоват. – Он вскочил в седло, сжал зубы: – Увидимся на Меркато, если я до того не помру с голоду.
Пиккардо схватил лошадь под уздцы. Ему, видно, не хотелось так отпускать Орфео.
– Торговец тканями, Доминико, ищет начальника для торгового каравана. Ты ведь любишь путешествовать и бархат от дамасской парчи отличишь.
– Старый папин соперник? Подойдет! – Орфео склонился с седла и хлопнул брата по плечу. – Не расстраивайся, Пиккардо. Я не стану болтаться вокруг, смущая тебя и гневя отца. – Он протянул руку. – Да будет с тобой мир Господень, как говаривал дядюшка Франческо.
Пиккардо выпустил поводья и стиснул руку брата.
– И с тобой, Орфео. Я говорю это от души.
За несколько недель мир наверху как будто поблек, ушел в прошлое, в далекие трясины памяти. Конрад, словно умирающий, перед глазами которого проходит вся жизнь, в первые дни был поглощен воспоминаниями о Лео, Джакомине и Аматине. Когда в мыслях вспыхивали два последних имени, на губах его появлялась сухая улыбка. Наверху он так старательно держался от них в отдалении, а теперь они казались близкими, как никогда. И каждый день он, чтобы не забыть, повторял наизусть письмо Лео, хотя понемногу переставал чувствовать значение слов.
Чаще всего Конрад думал о Розанне. Воспоминания мальчишества роились в сознании, но скоро он перестал отличать то, что было, от игры воображения. Он гадал, узнает ли она, что он в тюрьме, не навеки ли они разлучены. Донна Джакома даже не слышала о существовании Розанны, а у Аматины, если девушке и удалось выбраться из города, нет способа с ней связаться. Розанна, пожалуй, решит, будто он ушел за край земли.
Он отсчитывал дни по кормлениям. Узникам, как видно, отдавали остатки полуденной трапезы братьев, и Конрад догадывался, что страж спускается к ним в подземелье после полудня, хотя в камере и тогда не становилось светлее. Дневное пропитание двух заключенных составляли десять кусков хлеба, луковица, две чашки жидкого супа, в котором иногда попадались овощи, и яблоко или горсть маслин. Конрад откладывал лук и часть хлеба на потом. Подвешенная на стену корзина не давала добраться до припасов крысам, которые пробирались в камеру через сточную дыру. Затем они с Джованни выпивали суп, Конрад откусывал кусочек яблока и отдавал остальное товарищу по несчастью. Конрад худел с каждым днем, но утешался тем, что Джованни понемногу набирался сил.
Однажды, вскоре после его ареста, к дневному пайку добавили по кусочку окорока.
– С чего такая роскошь? – крикнул через решетку Конрад.
Он не ждал ответа, тюремщик никогда не заговаривал с ними, но в тот день отозвался, пробормотав: «Buon Natale»[54], прежде чем ушел кормить других заключенных.
Рождество? Так скоро? Конрад кое-как подсчитывал дни, проведенные в подземелье, но забыл следить за датами. Братья в Греции сегодня молятся в пещере, преклоняя колени перед изображением младенца. Конраду представились жители крошечной деревушки, карабкающиеся по крутой тропе со свечами в руках, чтобы увидеть осла, тельца и живого bambino[55], лежащего на соломе. И братья, и крестьяне вместе с волхвами приносят свои бедные дары, выражая любовь к Младенцу Христу.
Конрад вздохнул. В этом году ему нечего было подарить. Отшельник оглянулся на Джованни, свернувшегося в темный комок на холодном земляном полу. Повторил в памяти слова Христа: «Я был голоден, и Ты накормил меня». Один подарок у него все же есть. Он достал кусочек мяса из своей чашки и переложил в чашку Джованни.
«Buon Natale, Джованни».
С этого дня он выковыривал ямки в стене, отмечая течение времени.
Каждое утро – он догадывался, что наступило утро, по шаркающим шагам Дзефферино – Конрад начинал с громкого чтения всех молитв, какие мог припомнить. Со временем Джованни стал повторять отрывки псалмов и молитв вместе с ним, как будто повторение знакомых слов затронуло давно заброшенные уголки его памяти. Конрад воодушевился. После каждой еды он говорил: «Теперь надо заплатить нашему божественному хозяину единственной монетой, какая у нас есть». И они вдвоем отсчитывали пять «Патер ностер», или десять «Аве, Мария», или «Глориа Патрис» и другие знакомые молитвы, которые, как считал Конрад, должны храниться в голове генерала ордена.
Иной раз они, чтобы согреться, заканчивали трапезу и благодарение пляской. Скакали, как стреноженные лошади, хлопая в ладоши и звеня цепями под громкую песню Конрада. Тот нарочно избегал выбирать детские песенки вроде тех, которые слышал от Джованни в первый день. Порой он вспоминал известные латинские пародии университетских времен или выбирал более веселые песнопения из литургии. Так он надеялся шаг за шагом привести Джованни от детства к воспоминаниям молодости. С Божьей помощью старик еще может стать самим собой, или уж дойдет до точки, где воспоминания ничего не значат.
Спустя две недели после рождества Дзефферино снова нарушил молчание. Немного, но и того хватило, чтобы поразить и ободрить Конрада. Они с Джованни плясали под «Кантилью брату Солнцу» святого Франческо, и вдруг сверху им тихонько подтянул третий голос. Едва кантилья кончилась, Дзефферино торопливо отошел. Конрад хлопнул Джованни по плечу, и тот ответил озорной улыбкой, а потом прижал палец к губам и закатил глаза. Бывший генерал ордена больше не спрашивал, когда они отсюда уйдут.
Глаз у Конрада почти перестал болеть, только иногда в нем вспыхивала и билась боль. Насколько он мог судить, заражения не было, и Конрад не забывал произнести по этому поводу благодарственную молитву. Ночами, когда боль возвращалась, он корчился на земле, и сны его были полны чудовищных кошмаров с пытками, огненными безднами и штормовым морем.
В одну из таких ночей под конец января журчание воды в стоке слилось в его сне с ревом бурного моря. Должно быть, наверху хлестал дождь, или, может быть, начал таять снег и потекли ручьи, или тревожный сон преувеличил силу звука. Камера, казалось, раскачивается, и ему снилось, что он цепляется за мачту корабля, который швыряют огромные волны. Кругом показывались над водой левиафаны и иные морские чудовища и голодными взглядами пожирали замерших в ужасе человечков на борту. Вдруг все они сбились в стаю и полетели на Конрада: призраки с пылающими глазницами, с пеной у разинутых пастей. Они сбили его с палубы и накинулись, вцепившись зубами в лицо и лодыжки. Он отчаянно защищался и вдруг понял, что уже не он бьется в волнах, но его утонувший отец. Конрад вскрикнул в страхе и рывком сел. Пара крыс отскочила в сторону и скрылась в сточной дыре.
Джованни тоже проснулся и тихо заплакал.
– Все хорошо, – успокоил его Конрад, когда сердце успокоилось и он смог перевести дыхание. – Бесы одолевали меня этой ночью, но теперь они ушли. Засыпай, малыш.
В хорошие дни глаз почти не болел, и холод казался терпимым. Джованни много времени проводил во сне, и Конрад в такие тихие часы погружался в размышления. Теперь, когда не приходилось заботиться о пропитании, разгадывать заданную Лео загадку, бороться с обуревающими его страстями, молитва его проникала даже глубже, чем в годы отшельничества. Ни звук, ни образы не отвлекали его: темнота внутри и снаружи сливалась, и тело превращалось в зыбкий занавес между двумя мирами, колебавшийся от дыхания. Временами замирало даже это легчайшее движение, потому что Конрад подолгу забывал дышать.
В первый день февраля церковь праздновала обряд очищения Матери Иисуса, который проходили после родов все иудеянки. Конрад размышлял о старце Симеоне, годами ожидавшем у дверей синагоги прихода Мессии. Взяв на руки младенца Христа, Симеон восславил Господа и произнес: «Ныне, о Господи, прими раба своего, ибо глаза мои узрели Спасителя!»
Как сладостен, должно быть, был тот миг для старого пророка. Растроганный Конрад вознес безмолвную молитву Богоматери, моля ее склонить Сына к милости: послать ему миг такой же радости, какую познал Симеон, взяв на руки новорожденного мессию.
Пока он молился, тьма сменилась голубым свечением. Оно становилось ярче и ярче, ослепительнее, чем солнечный свет. Казалось, он снова был в горах, в роще деревьев с белыми стволами, и слушал музыку птичьих песен. Из-за деревьев вышла крестьянская девушка с младенцем на руках. Она тихо подошла прямо к Конраду и положила ребенка ему на руки. Его протянутые руки дрогнули, но она успокоила его улыбкой. Он прижал спеленатого младенца к груди, тихонько тронул губами теплую щеку. Казалось, душа его разорвется от могучего потока радости, хлынувшей в нее. Как тогда, в Портиунколе, огненная дрожь прошла снизу вверх по позвоночнику, но теперь она свободно перелилась в основание черепа и там расплескалась золотым сиянием. В глазных яблоках билась сила, и он, как ни старался, не мог разлепить век. Золотой свет разрастался, переливаясь за пределы его тела, вливаясь в голубое свечение вокруг. Занавес плоти, деревья, щебечущие птицы – все расплавилось в этом сиянии. Ничего, кроме света, внутри и снаружи, и наконец «внутри» и «снаружи» слились воедино. Силы оставили его, он опустился на пятки, чувствуя, что теряет сознание от восторга.
Орфео повернул коня в обход церкви, к каменному дому, где провел первые пятнадцать лет жизни. Здесь стояла странная тишина. Даже стук в дверь показался жутким в затихшем городе. Отворил незнакомый слуга, высокий и коренастый – ему пришлось наклониться, чтобы выглянуть в дверной глазок. Из такого вышел бы хороший воин, а в доме этот здоровяк казался не на месте. Слуга подтвердил, что братьев Орфео нет дома.
– Тогда я их подожду, – сказал Орфео. – Я младший сын сиора Анжело.
По лицу слуги прошла тень подозрения:
– Я думал, что знаю всех сыновей синьора. Если вы ищете отца, то найдете его в счетной комнате. Я вас провожу.
– Не трудись. Я знаю дорогу.
Как это похоже на отца: отказаться от возможности воочию увидеть папу – ради ведения счетов! По правде сказать, Орфео даже обрадовался случаю поговорить с отцом до возвращения братьев. Примирение будет достаточно трудным и без лишних ушей.
– Все-таки я пройду с вами, – твердо возразил слуга, растопырив руки и преградив Орфео вход в дом.
Тот пожал плечами и вскинул ладони.
– Ну конечно! Уж он-то не позволил бы чужаку оказаться у него за спиной. – Неуклюжая попытка пошутить не встретила отклика.
Слуга отступил, и они вместе прошли сквозь жилые помещения в рабочую половину. Когда слуга взялся за ручку двери, сердце у Орфео забилось чаще. Он вытер вспотевшие ладони о рубашку.
Отец сидел за столиком, развернутым к окну, спиной к двери. Перед ним были раскиданы листы пергамента. Погрузившись в расчеты, он даже беглого взгляда не уделил вошедшим.
В молодости Анжело Бернардоне был таким же плечистым и крепким, как его младший сын, но десятилетия за столом не прошли даром. К старости торговец обрюзг и располнел. На жирных пальцах, державших гусиное перо, вспыхивали драгоценные камни перстней – на каждом пальце по перстню – должно быть, от боли в суставах. На рукаве у него была черная повязка.
– Даже ради папы от книг не оторвешься, да, папа? – Орфео надеялся, что его сердечность не кажется слишком натужной.
Отец, не отрывая носа от листов, проворчал:
– Эта чертова двойная бухгалтерия... Флорентийские выдумки! – Он хотел добавить что-то еще, но вдруг замолчал и развернулся на стуле. – Ты еще кто такой?!
– Неужто я так изменился? Я Орфео.
Молодой человек сумел раздвинуть губы в улыбке, хотя сердце уже сжимало недоброе предчувствие. Орфео начинал понимать, что примирение не состоится.
– Не знаю никакого Орфео. Убирайся из моего дома. Слуга потянулся за мечом, но Орфео остановил его, вскинув руку.
– Отец, мне тоже нелегко. Я всю дорогу из Акры проделал с новым папой и пришел сюда только по его настоянию. Он хочет, чтобы я с вами помирился.
Двойной подбородок Анжело стал ярко-розовым, словно выскобленная кожа свиньи.
– С самим папой, говоришь? И поэтому я должен простить неблагодарного отпрыска, который отвернулся от родного отца и братьев? Ты не забыл ли, что я вырос в одном доме с безумцем, которого ассизцы провозгласили вторым Христом? Так что меня не слишком впечатляют святые. Нет, слушай меня, Орфео-бывший-Бернардоне, и слушай хорошенько. Ты более не имеешь доли во мне и в моем. Если ты женишься, я объявлю твою жену вдовой, а детей сиротами. Твою долю наследства я передаю твоим братьям. Единственное укрытие, какое получишь ты от меня, – четыре ветра. Я предаю тебя зверю лесному, птицам небесным и рыбам морским. – И он снова повернулся к своим гроссбухам. – Вот тебе твой мир. А теперь сгинь с моих глаз.
Орфео слушал и терпел слишком долго.
– Ты и самого ада не боишься, старый убийца! Сперва вы с Симоне делла Рокка перерезали ту семью в Кольдимеццо, теперь родного сына объявляешь мертвым? Даже отец блудного приказал заколоть тучного тельца, а не сына.
Румяное лицо старого торговца вдруг побледнело.
– Не всех перерезали. Дочь Симоне пощадил. В его голос на миг закралась нота слабости.
– Девочка еще жива?
– Не знаю. Я бы предложил тебе спросить Симоне, потому что он сделал из девчонки домашнюю рабыню, да он два дня как умер.
Анжело указал на черную повязку на рукаве.
– А... Не удивительно, что у тебя испуганный вид. Грехи давят?
В самом деле, отец его словно съежился в скорлупе своего объемистого тела. Орфео поймал себя на том, что надеется: не смягчит ли его сердце хотя бы страх Божьего суда.
Но когда отец заговорил снова, голос его звучал по-прежнему холодно:
– Чего я тебе желаю, ты слышал.
Его тяжелая голова на миг поникла на грудь, но тут же вскинулась. В глазах блеснула внезапная мысль:
– Одну памятку я хочу тебе оставить. Отдам сейчас же, потому что надеюсь не увидеть больше тебя, изменника, в этих стенах.
Анжело стянул с пальца один из перстней, повертел и швырнул в сторону Орфео. Вещица со стуком упала на пол.
– Отдай ему и выпроводи из дома, – приказал слуге старший Бернардоне.
Тот поднял перстень и передал Орфео. Молодой человек сжал в пальцах золотое кольцо, с любопытством погладил бирюзовую вставку. Надел кольцо на палец – оно оказалось велико и свободно проворачивалось. Отвесил в сторону стола легкий поклон и молча вышел из дому вслед за слугой.
Проводя лошадь через двор Меркато, юноша качал головой, уставившись на брусчатку мостовой и дивясь, как это день так неладно обернулся после благословения Тебальдо. Сперва та женщина у городских ворот, теперь отец, навечно изгнавший его из дому и заживо похоронивший. Орфео впервые в полной мере ощутил на себе последствия давнего решения, принятого с мальчишеской поспешностью шесть лет назад. Захлопывая за собой дверь отцовского дома, он и не мыслил, что отец может повернуть ключ в замке.
Единственная хорошая весть, какую он услышал с утра, – та девочка из Кольдимеццо, может быть, осталась жива. Если новый синьор Рокка держит ее в рабстве, Орфео мог бы отчасти искупить преступление, совершенное отцом, подарив ей свободу.
Он скривил губы в безрадостной улыбке. Самому-то едва хватит денег на пару недель, где уж тут покупать маленьких рабынь. В дорожном мешке моряка лежала только смена одежды, а в кошельке звенело немного серебра. Если вскоре не найдется работы, придется выпрашивать подаяние, подобно нищенствующему брату.
Горожане понемногу возвращались на улицы. Тебальдо, наверно, уже в епископском дворце. Теперь Орфео жалел, что не остался с папой. Был бы сыт, а со временем добрался бы и до моря. Может, стоит вернуться в кортеж и пристать к отряду рыцарей? Завел бы друзей среди охраны, а в Риме связи бы пригодились.
Пиккардо – младший из братьев – приметил его первым. И даже, к удивлению Орфео, сразу узнал и окликнул по имени через всю Меркато. И бегом бросился навстречу, в то время как остальные родичи и не подумали ускорить шаг. Когда они приблизились, Орфео отметил про себя, что за шесть лет ничего не изменилось: Данте по-прежнему держал младших в кулаке.
– Орфео...
Когда они сошлись вплотную, старший брат удостоил его короткого кивка.
– Адамо сказал нам, что ты сегодня проходил через ворота. Надеюсь, ты не ждешь радостных объятий, несмотря на ребяческую выходку Пиккардо?
– Я уже говорил с вашим отцом, Данте, – отозвался Орфео, – и не сомневался, что ты – его зеркало. Как всегда.
Он спокойно смотрел в глаза брату. Произносить следующие слова не хотелось, но надо было: без унижения и мольбы.
– Я надеялся получить немного денег на возвращение в Венецию, или хотя бы работу в лавке – пока не сумею отложить достаточно.
– Лучше поищи работу – ив другом месте.
Данте еще раз кивнул и прошествовал дальше. Прочие домочадцы потянулись за ним. Остался только Пиккардо. Ему явно было не по себе.
Орфео растопырил пальцы, показывая брату кольцо.
– Вот все, что я получил от отца. Жаль, что камень так изрезан, не то можно было бы продать какому-нибудь богатому падроне. Видал, Пиккардо? Коль выходишь помочиться посреди пира, жди, что тебе достанутся одни кости.
Брат испуганно замотал головой. Потом проводил взглядом карих глаз скрывшегося за углом церкви Данте.
– Что такое? – удивился Орфео.
– Не носи кольцо, – выговорил Пиккардо. – Это метка смерти.
– От чьей руки?
– Этого я не знаю. Но вещица не простая. Ее могут носить только члены отцовского братства. Больше я ничего не слышал. Они поклялись, что убьют всякого, кто будет его носить. Но кто они, мне неизвестно.
Орфео хмыкнул, забавляясь испугом братца.
– Может, это и не шутка. – Губы его скривились в невеселой улыбке. – Ничего себе подарочек, а? Странно, что старик не смазал его ядом.
– Не смейся, Орфео. Это не шутка!
Молодой моряк скинул кольцо в висевший на поясе кошель.
– Спасибо за предупреждение, брат. Теперь его никто не увидит. Все равно мне перстенек великоват. – Он вскочил в седло, сжал зубы: – Увидимся на Меркато, если я до того не помру с голоду.
Пиккардо схватил лошадь под уздцы. Ему, видно, не хотелось так отпускать Орфео.
– Торговец тканями, Доминико, ищет начальника для торгового каравана. Ты ведь любишь путешествовать и бархат от дамасской парчи отличишь.
– Старый папин соперник? Подойдет! – Орфео склонился с седла и хлопнул брата по плечу. – Не расстраивайся, Пиккардо. Я не стану болтаться вокруг, смущая тебя и гневя отца. – Он протянул руку. – Да будет с тобой мир Господень, как говаривал дядюшка Франческо.
Пиккардо выпустил поводья и стиснул руку брата.
– И с тобой, Орфео. Я говорю это от души.
За несколько недель мир наверху как будто поблек, ушел в прошлое, в далекие трясины памяти. Конрад, словно умирающий, перед глазами которого проходит вся жизнь, в первые дни был поглощен воспоминаниями о Лео, Джакомине и Аматине. Когда в мыслях вспыхивали два последних имени, на губах его появлялась сухая улыбка. Наверху он так старательно держался от них в отдалении, а теперь они казались близкими, как никогда. И каждый день он, чтобы не забыть, повторял наизусть письмо Лео, хотя понемногу переставал чувствовать значение слов.
Чаще всего Конрад думал о Розанне. Воспоминания мальчишества роились в сознании, но скоро он перестал отличать то, что было, от игры воображения. Он гадал, узнает ли она, что он в тюрьме, не навеки ли они разлучены. Донна Джакома даже не слышала о существовании Розанны, а у Аматины, если девушке и удалось выбраться из города, нет способа с ней связаться. Розанна, пожалуй, решит, будто он ушел за край земли.
Он отсчитывал дни по кормлениям. Узникам, как видно, отдавали остатки полуденной трапезы братьев, и Конрад догадывался, что страж спускается к ним в подземелье после полудня, хотя в камере и тогда не становилось светлее. Дневное пропитание двух заключенных составляли десять кусков хлеба, луковица, две чашки жидкого супа, в котором иногда попадались овощи, и яблоко или горсть маслин. Конрад откладывал лук и часть хлеба на потом. Подвешенная на стену корзина не давала добраться до припасов крысам, которые пробирались в камеру через сточную дыру. Затем они с Джованни выпивали суп, Конрад откусывал кусочек яблока и отдавал остальное товарищу по несчастью. Конрад худел с каждым днем, но утешался тем, что Джованни понемногу набирался сил.
Однажды, вскоре после его ареста, к дневному пайку добавили по кусочку окорока.
– С чего такая роскошь? – крикнул через решетку Конрад.
Он не ждал ответа, тюремщик никогда не заговаривал с ними, но в тот день отозвался, пробормотав: «Buon Natale»[54], прежде чем ушел кормить других заключенных.
Рождество? Так скоро? Конрад кое-как подсчитывал дни, проведенные в подземелье, но забыл следить за датами. Братья в Греции сегодня молятся в пещере, преклоняя колени перед изображением младенца. Конраду представились жители крошечной деревушки, карабкающиеся по крутой тропе со свечами в руках, чтобы увидеть осла, тельца и живого bambino[55], лежащего на соломе. И братья, и крестьяне вместе с волхвами приносят свои бедные дары, выражая любовь к Младенцу Христу.
Конрад вздохнул. В этом году ему нечего было подарить. Отшельник оглянулся на Джованни, свернувшегося в темный комок на холодном земляном полу. Повторил в памяти слова Христа: «Я был голоден, и Ты накормил меня». Один подарок у него все же есть. Он достал кусочек мяса из своей чашки и переложил в чашку Джованни.
«Buon Natale, Джованни».
С этого дня он выковыривал ямки в стене, отмечая течение времени.
Каждое утро – он догадывался, что наступило утро, по шаркающим шагам Дзефферино – Конрад начинал с громкого чтения всех молитв, какие мог припомнить. Со временем Джованни стал повторять отрывки псалмов и молитв вместе с ним, как будто повторение знакомых слов затронуло давно заброшенные уголки его памяти. Конрад воодушевился. После каждой еды он говорил: «Теперь надо заплатить нашему божественному хозяину единственной монетой, какая у нас есть». И они вдвоем отсчитывали пять «Патер ностер», или десять «Аве, Мария», или «Глориа Патрис» и другие знакомые молитвы, которые, как считал Конрад, должны храниться в голове генерала ордена.
Иной раз они, чтобы согреться, заканчивали трапезу и благодарение пляской. Скакали, как стреноженные лошади, хлопая в ладоши и звеня цепями под громкую песню Конрада. Тот нарочно избегал выбирать детские песенки вроде тех, которые слышал от Джованни в первый день. Порой он вспоминал известные латинские пародии университетских времен или выбирал более веселые песнопения из литургии. Так он надеялся шаг за шагом привести Джованни от детства к воспоминаниям молодости. С Божьей помощью старик еще может стать самим собой, или уж дойдет до точки, где воспоминания ничего не значат.
Спустя две недели после рождества Дзефферино снова нарушил молчание. Немного, но и того хватило, чтобы поразить и ободрить Конрада. Они с Джованни плясали под «Кантилью брату Солнцу» святого Франческо, и вдруг сверху им тихонько подтянул третий голос. Едва кантилья кончилась, Дзефферино торопливо отошел. Конрад хлопнул Джованни по плечу, и тот ответил озорной улыбкой, а потом прижал палец к губам и закатил глаза. Бывший генерал ордена больше не спрашивал, когда они отсюда уйдут.
Глаз у Конрада почти перестал болеть, только иногда в нем вспыхивала и билась боль. Насколько он мог судить, заражения не было, и Конрад не забывал произнести по этому поводу благодарственную молитву. Ночами, когда боль возвращалась, он корчился на земле, и сны его были полны чудовищных кошмаров с пытками, огненными безднами и штормовым морем.
В одну из таких ночей под конец января журчание воды в стоке слилось в его сне с ревом бурного моря. Должно быть, наверху хлестал дождь, или, может быть, начал таять снег и потекли ручьи, или тревожный сон преувеличил силу звука. Камера, казалось, раскачивается, и ему снилось, что он цепляется за мачту корабля, который швыряют огромные волны. Кругом показывались над водой левиафаны и иные морские чудовища и голодными взглядами пожирали замерших в ужасе человечков на борту. Вдруг все они сбились в стаю и полетели на Конрада: призраки с пылающими глазницами, с пеной у разинутых пастей. Они сбили его с палубы и накинулись, вцепившись зубами в лицо и лодыжки. Он отчаянно защищался и вдруг понял, что уже не он бьется в волнах, но его утонувший отец. Конрад вскрикнул в страхе и рывком сел. Пара крыс отскочила в сторону и скрылась в сточной дыре.
Джованни тоже проснулся и тихо заплакал.
– Все хорошо, – успокоил его Конрад, когда сердце успокоилось и он смог перевести дыхание. – Бесы одолевали меня этой ночью, но теперь они ушли. Засыпай, малыш.
В хорошие дни глаз почти не болел, и холод казался терпимым. Джованни много времени проводил во сне, и Конрад в такие тихие часы погружался в размышления. Теперь, когда не приходилось заботиться о пропитании, разгадывать заданную Лео загадку, бороться с обуревающими его страстями, молитва его проникала даже глубже, чем в годы отшельничества. Ни звук, ни образы не отвлекали его: темнота внутри и снаружи сливалась, и тело превращалось в зыбкий занавес между двумя мирами, колебавшийся от дыхания. Временами замирало даже это легчайшее движение, потому что Конрад подолгу забывал дышать.
В первый день февраля церковь праздновала обряд очищения Матери Иисуса, который проходили после родов все иудеянки. Конрад размышлял о старце Симеоне, годами ожидавшем у дверей синагоги прихода Мессии. Взяв на руки младенца Христа, Симеон восславил Господа и произнес: «Ныне, о Господи, прими раба своего, ибо глаза мои узрели Спасителя!»
Как сладостен, должно быть, был тот миг для старого пророка. Растроганный Конрад вознес безмолвную молитву Богоматери, моля ее склонить Сына к милости: послать ему миг такой же радости, какую познал Симеон, взяв на руки новорожденного мессию.
Пока он молился, тьма сменилась голубым свечением. Оно становилось ярче и ярче, ослепительнее, чем солнечный свет. Казалось, он снова был в горах, в роще деревьев с белыми стволами, и слушал музыку птичьих песен. Из-за деревьев вышла крестьянская девушка с младенцем на руках. Она тихо подошла прямо к Конраду и положила ребенка ему на руки. Его протянутые руки дрогнули, но она успокоила его улыбкой. Он прижал спеленатого младенца к груди, тихонько тронул губами теплую щеку. Казалось, душа его разорвется от могучего потока радости, хлынувшей в нее. Как тогда, в Портиунколе, огненная дрожь прошла снизу вверх по позвоночнику, но теперь она свободно перелилась в основание черепа и там расплескалась золотым сиянием. В глазных яблоках билась сила, и он, как ни старался, не мог разлепить век. Золотой свет разрастался, переливаясь за пределы его тела, вливаясь в голубое свечение вокруг. Занавес плоти, деревья, щебечущие птицы – все расплавилось в этом сиянии. Ничего, кроме света, внутри и снаружи, и наконец «внутри» и «снаружи» слились воедино. Силы оставили его, он опустился на пятки, чувствуя, что теряет сознание от восторга.