Оля сложила записку по залохмаченным сгибам, сунула её в конверт и задвинула коробку с ёлочными игрушками в тёмный зев антресолей. Оттуда выпорхнуло облачко серой пыли и, попав в столб солнечного света, заискрилось карнавальным разноцветьем.
   День двигался медленно, лениво, и ничего не хотелось делать, и даже когда свекровь привела Витальку и тот, свежий от мороза, сразу, с порога, потребовал чаю и блинов, Ольга не засуетилась, выставляя напоказ свои кулинарные способности, равнодушно отмахнулась: "Сыр, колбаса есть. Перебьёшься!?
   Виталька поегозил, настроил на паласе дворцов из кубиков, пересмотрел по несколько раз картинки в новой книжке русских сказок, поканючил:" М-а-ам, почитай", но быстро сообразил, что она не в настроении и принялся рисовать ушастых зайцев. Свекровь что-то монотонно рассказывала о своих болячках, жаловалась на соседей с их оглушающей стереустановкой, но поскольну Ольга не проявляла к этим темам привычного интереса, быстренько засобиралась обратно.
   Как только дверь за ней закрылась, Витальке была дана команда ложиться спать. Потом Ольга сидела на кухне, пила чай и размышляла о том, почему эти скоты мужики гуляют направо и налево, чего им не хватает? Ну да, впору завопить как Цветаева: "Мой милый, что тебе я сделала?"
   В конце концов, ей стало совсем тоскливо, и она легла спать на неразобранный диван. Чтобы Соловьёв, когда вернется ночью с рыбалки, не вздумал устроиться рядом. Любые его прикосновения были бы ей противны.
   Соловьёв обнаружился утром на кухне. Он лежал на низкой раскладушке, прикрытый тяжелым овчинным тулупом - вместо одеяла. Синяя щетина на подбородке и щеках, темные коричневые круги вокруг глаз, обвислые, неаккуратные усы, обветренные, подернутые блеклой плёнкой губы - всё в его лице казалось Ольге противным, особенно эта щетина! Но против своей воли она почувствовала неясный, пугливый жар - он пробежал по коже лица, сладко кольнул ямочки на щеках, и, нежно-грубый, заставил-таки, вспомнить полузабытое, прекрасное ощущение радости первых дней после свадьбы. Ольга провела ладонью по лбу и нарочно громко, в пространство произнесла:
   - Разлёгся тут, ни пройти - ни проехать!
   Но Соловьёв усердно дышал - равномерно, глубоко, веки плотно прикрыты, и все-таки по едва уловимому подрагиванию ресниц И крыльев носа Ольга верно определила: он не спал - притворялся.
   - Хорошо, видно, нарыбачился!
   Соловьёв открыл глаза и вздохнул;
   - Дадут в этом доме когда-нибудь нормально выспаться?
   - Разлёгся тут как кот после масленицы!
   - Дурашечка, - сказал Соловьёв.- Ничего ты не поняла.
   - Где уж нам? - Оля бочком протиснулась к плите, загремела
   кастрюлями. - Нам одно понимать надо: как борщ сварить, белье
   постирать, пол помыть.
   -Всяк сверчок знай свой шесток! Ну-у, - Соловьёв улыбнулся. - Замуж выходят, вроде, для того, чтобы мужа любить, детей кормить, дом вести...
   - Я в домработницы к тебе не нанималась!
   Ольга открыла кран и забренчала в мойке ложками-вилками. Соловьёв окинул взглядом её спину - сутулится жена, плечи опущены, волосы забраны в пучок, на шее редкие волнистые завитки: хоть бы в парикмахерскую, что ли, сходила; на бедрах топорщится серый халат в блеклых незабудках - и чего бережёт югославский бежевый пеньюар? Наверное, иной был бы у неё вид, если бы стоял сейчас на кухне, восстав с раскладушки, не он, Соловьёв, а тот, другой, которого Ольга наверняка помнила и - кто знает? - вольно или невольно сравнивала с мужем.
   Соловьёв живо вообразил Ольгу веселой, с распущенными по плечам волосами, улыбчивую, покладистую. И вздохнул.
   - Не нарыбачился, что ли? Это сейчас называется - рыбачить,
   так?
   - Брось ты...
   - Прямо сейчас бросать? - Ольга повертела в руках тарелку. - Жалко на тебя тратить. Подарок свекрови. Как-никак.
   - Ну, зачем ты так?
   Ольга принялась драить и без того сверкавшую серебром турчанку, только брызги летели во все стороны. Соловьёв прислонялся к косяку, скрестил руки на груди. Интересно всё-таки, помнит она или нет, давнюю, на первом году их совместной жизни, обмолвку? Сказала: "Он несвободным был, но женился бы. Тебе, Соловьёв, бояться больше нечего: его нет, совсем нет". И ещё что-то хотела сказать, но Соловьёв перебил: "Не надо. Разве я похож на взломщика? Не хочу взламывать твою душу." Больше они об этом не говорили, но Соловьёв напрасно думал, будто неревнив. И будто ему безразлично всё, что было в жизни Ольги до него. Но прошло опьянение, наивность и мудрость первых месяцев семейной жизни, и однажды Соловьёв понял: не он, а кто-то другой вылепил из Ольги женщину, и её привычки - это привычки того, другого. Наверное, она ничего не поняла, когда он стал противиться её особенным ласкам - резко отстранялся, однажды чуть не ударил Ольгу, но сдержался. Причин своей ярости, пожалуй, и сам не донимал. Как не понимал и другого: почему морщился, когда жена напевала песенку Булата Окуджавы про шарик, который улетел. Петь она перестала. И только когда запиралась в ванной, сквозь шум душа доносилось глухое: "Женщина плачет... А шарик летит !"
   - И что же, дорогой, ты скажешь о моей находке? Всё-таки - что?
   - Нехорошо рыться в бумагах мужа. Ведь у меня может быть своя тайна.
   - Сейчас это называется тайной? Интересно.
   - Думай как хочешь...
   Плечи Ольги задрожали; она засмеялась - быстро, скороговоркой пыталась что-то сказать, но тихий, клокочущий смех не давал ей выдавить из себя хотя бы одно связное слово. И тут Соловьёв испытал острый, мгновенно ослепивший его сознание, приступ радости, гордости, облегчения. Ольга мучилась, и eё боль была ему необходима. Необходима! Соловьёв даже почувствовал, как светлеет лицом, наливается внутренней волшебной легкостью, и губы, не в силах сдержать облегчение души, скрываются в улыбке. И тут он испугался этого необыкновенного состояния, и радость, нырнув куда-то вглубь сердца, исчезла: он ощутил лишь мгновенный её укол, и тяжёлый, физически явственный камешек боли, вспучившись, рассыпался на колючие, сладко ноющие осколки.
   Ольга закрыла лицо руками и плакала. И дрожала. Соловьёву сделалось нехорошо, муторно, как бывает со всяким отличным игроком - задал и провел особенную комбинацию, но партнер, не желая вписываться в схему, сделал неожиданный ход и блестящая, тщательно, подготовленная партия оказалась, если не под угрозой проигрыша, то, во всяком случае, безнадёжно лишилась своего изящества.
   - Извини, - вздохнул Соловьёв. - Я злой, нехороший, гадкий...
   - Знаю, знаю, знаю!
   - Я хотел, чтобы ты очутилась в положении его жены...
   - Его жены? - Ольга повернула к нему красное, ставшее некрасивым
   лицо. - Но зачем?
   - Он обманывал свою жену, понимаешь? А для тебя был прекрасным...
   - Боже! Что ты делаешь?
   - Захотел, чтобы ты всё это поняла. И чтобы не сравнивала нас. Я это чувствую. И почему бы это я стал хуже его, если бы по-настоящему ходил на сторону, а? И та, другая женщина, вообразила бы меня идеальным и прекрасным...
   - Тебя?
   - Ну да! Меня, со всеми моими комплексами, недостатками и
   этой вот шевелюрой, начинающей редеть.
   - Глупый. Боже, какой ты глупый!
   Они говорили долго, странно блестели их глаза, путалась речь и, ничего не понимая, смотрел на них через стеклянный прямоугольник дверей ясноглазый Виталька. Наконец, ему надоело стоять незамечаемым, и, толкнув дверь, он опросил:
   - Папа, а ты поймал щуку? Ту, которая - по щучьему веленью, во моему хотенью.
   - Нет, сынок! - улыбнулся Соловьёв. - Такая щука пусть живёт в сказках. Зачем нам её оттуда забирать? Сказка перестанет быть сказкой...
   И Виталька, наморщив лобик, заплакал, и Ольга кинулась его успокаивать и, поглаживая сына по плечам, всё повторяла: "Папа не смог её поймать, вот она и осталась там, в сказке, вот и осталась там. Но папа может ловить волшебную щуку, я точно знаю. Просто ему надо захотеть. Вот поедет в следующий раз на рыбалку, поймает её и скажет: "По моему веленью, по щучьему хотенью..."
   ЦВЕТОК КАКТУСА
   У Константина Аркадьевича пропало две странички из записной книжки. Он давно хотел приклеить их, но как-то всё время забывал.
   Перед тем, как закрыть за собой дверь рабочего кабинета, положил записную книжку во внутренний карман пиджака, в очередной раз укорив себя за то, что опять не наказал секретарше принести ему клей. И вот потерял...
   Где и как это случилось, он не мог вспомнить. Приехал домой, разделся и сразу же полез под душ. Он был совсем маленьким начальником, жил на честно заработанную зарплату, и машины у него не было. Потому ездил в общественном транспорте. В трамвае его так сжимали, расплющивали и уплотняли, что он совсем ошалел от духоты, крепких запахов пота, чужой парфюмерии, мокрых рубашек и сумок, которыми пихались женщины, - и единственным желанием, которое заставило Константина Аркадьевича ускорить шаг и, не дожидаясь лифта, взбежать на пятый этаж, было стремление поскорее встать под благодатную струю воды.
   Какое это всё-таки наслаждение: не вытираясь полотенцем досуха, выйти из ванной и сразу ощутить легкие, ласкающие, поистине волшебные прикосновения ветерка. Уходя на работу, он специально раскрывал все окна, чтобы за день из квартиры выдуло вчерашний сигаретный дым, запах жареной рыбы, эти тяжелые ароматы из туалета: сколько не брызгай освежителем воздуха - всё равно воняло. Видимо, запахи проникали через общую вентиляционную камеру.
   Наталья, бывшая жена Константина Аркадьевича, ругала его за те сквозняки, что он устраивал добровольно. И, недовольная, занималась прорицаниями: " Вот подожди, схватишь воспаление лёгких...И вообще, открытые окна - это прямой доступ ворам. Спустятся с крыши на верёвках - всю квартиру очистят!"
   Наталья, не смотря ни на какую жару, всегда выходила из ванной чинно в тяжелом, до пят махровом халате и чалме, сооруженной из полотенца. Она терпеть не могла разгуливаний мужа по квартире голышом. Наталья почему-то считала это неприличным. Вот смотреть, допустим, на обнажённого Аполлона в музее - это ничего, всё в порядке, а на собственного мужа - вроде как изврат, нельзя! Хотя Константин Аркадьевич для своих чуть-чуть за сорок и выглядел ещё вполне сносно: крепкий, ладный, длинные ноги мускулисты, плечевые бицепсы так и перекатываются под смуглой кожей. Правда, с брюшным прессом не совсем в порядке: незаметно накопился жирок, который сгонять было недосуг. А так, в общем-то, стесняться своего тела он не стеснялся, не то что некоторые его одногодки - расплывшиеся, толстопузые, спящие с женами раз в неделю, и то с грехом пополам. А у Константина Аркадьевича с этим никаких проблем не было, даже наоборот: Наталья, утомленная его вниманием, бывало, просила: " Костик, дорогой, такой трудный день был - устала, голова болит, никаких сил!"
   Он не понимал, как это так - нет сил? Да и зачем женщине сила, лежи себе полёживай, лови кайф, всего и делов-то, вот дурёха!
   - Извини, но это похоже на насилие, - сказала однажды Наталья. Он почувствовал, как напряглось и будто окаменело её тело, а ладонь, нечаянно скользнувшая по его бедру, была холодной, неприятной, неживой.
   Константин Аркадьевич разжал руки, отодвинулся на край дивана и с каким-то жутким равнодушием подумал, что, в принципе, они никогда не подходили друг другу, и если он женился на Наталье, то только потому, что она долго не обращала на него никакого внимания, и он просто извелся из-за этого. Женщины к нему так и липли, он их будто магнитом притягивал, и как это у него получалось, сам не знал. А Наталья - ноль внимания, равнодушные желтые глаза, едва заметный, какой-то снисходительный кивок в ответ на приветствие, никаких разговоров дальше привычного "как дела? Спасибо, хорошо". Это его бесило, заводило, не давало покоя, заставляло выдумывать массу хитростей, чтобы, как говорится, поймать пташку в свои сети. Но то ли она была осторожной, то ли он её мало интересовал, развития сюжета не получалось, пока как-то по телевизору он не увидел репортаж с выставки кактусов.
   В его квартире из всех цветов, которые так любила разводить покойная мать, выжил лишь странный жёлто-зеленый уродец: искривлённые короткие палочки-стебельки в фиолетовых колючках, а на ребристых вершинках растения торчали пучки сухих, бесцветных нитей. Мать называла это чудо-юдо "белым дедом" и очень его любила.
   Так вот, в том телевизионном репортаже Констанин Аркадьевич неожиданно увидел Наташу. Она улыбалась, и так замечательно светились её глаза - ясные, лучистые, словно звёздочки!
   Оказывается, Наталья разводила кактусы. Её коллекция была одной из лучших в городе, с чем журналист её и поздравил. "Но у меня есть мечта, казала Наташа, - найти кактус, который называется...", - и она произнесла какое-то латинское название.
   На следующее утро Константин Аркадьевич зашёл в комнату, где работала Наталья, и сказал:
   - Видел вас по телевизору. Поздравляю! И мой "белый дед" тоже шлёт вам привет...
   - Белый дед? - встрепенулась Наталья. - Вы сказали: белый дед? А какой он?
   Константин Аркадьевич описал, и оказалось, что тот зеленый уродец, который почти зачах на кухонном подоконнике, - это и есть то сокровище, которое Наталья разыскивала. Ну надо же!
   Потом, когда Наталья переселилась к нему, его квартира вновь стала похожа на оранжерею. Кактусы стояли в два яруса на всех подоконниках и мыслимых-немыслимых подставках. Они потеснили даже книги с полок. А какое-нибудь очередное колючее чудо-юдо, только что раздобытое и потому особо опекаемое, непременно устанавливалось на обеденном столе: Наталья без конца то любовалась им - молча, сосредоточенно, восторженно, то ставила под стеклянный колпак, то подкармливала какими-то удобрениями, то поливала водой из пипетки, считая каждую каплю.
   Константин Аркадьевич поначалу этому даже умилялся. Но необычное хобби требовало много времени, забирало Наталью полностью, и потому она готовила обеды на скорую руку, не мудрствуя над приправами и не придавая значения всяким кулинарным тонкостям. Впрочем, жидкие супы, разваренная вермишель или лапша, подгоревшая "глазунья" - всё это ерунда по сравнению с тем, как ухоженная, даже франтоватая квартира Константина Аркадьевича быстро и незаметно оказалась заваленной старыми газетами, какими-то баночками, коробочками, пакетами, нужными и ненужными бумагами; на всех дверях, стульях, креслах лежали юбки и платья, недовязанные свитера и носки, среди которых стояли пластмассовые коробочки с зелеными горошинами кактусят, а на полу и - о, ужас! - на коврах то там, то тут валялись обертки от шоколадных конфет, обрезки картона, нитки и хлебные крошки: Наталья обычно перекусывала бутербродами на ходу, чтобы понапрасну не терять драгоценных минут обеденного перерыва.
   Может, он и смирился бы со всем этим срачем, если бы Наталья затмила собой всех тех женщин, которых он знал. Она, однако, ходила по дому в крепко запахнутом халате, ещё умудриться надо так затянуть пояс, чтобы четверть часа промучиться с его развязыванием, а сбросишь его на пол - новая головоломка: кружевная комбинация, лифчик на каких-то невероятных петельках и кнопочках, колготки и прочая амуниция, обеспечивающая возню ещё надолго. А Константин Аркадьевич в натиске предпочитал быстроту, иначе весь запал у него проходил. Да и что за удовольствие обнимать красивую женщину, которая ко всем ласкам либо безучастна, либо отзывается слабым, каким-то нервическим подёргиваньем, лишь отдаленно напоминающим страсть.
   Он себя слишком любил и знал, что способен вызвать интерес дам, но терялся, чувствовал неуверенность, когда при всём старании не вызывал ответных движений, не обязательно души, а хотя бы тела. Впрочем, чужая душа интересовала его мало, и всю эту романическую дребедень насчёт слияния душ Константин Аркадьевич даже высмеивал как романтические фантазии поэтов-бездельников. Сердце всегда билось мерно, не щемило и не покалывало. Он не ощущал его в груди даже в самые страстные и горячие минуты. И это при его-то темпераменте!
   С Натальей они не съезжались. И потому проблем с разменом квартиры не возникло: он остался в своей, а Наталья переселилась с кактусами обратно в коммуналку. И "белый дед" тоже уехал с ней. На опустевшем подоконнике остался слабо-коричневый кругляшок - отпечаток дна жестянки, в которой неказистый уродец просидел лет пятнадцать. Интересно, как долог их век? "Белый дед" достался матери после смерти одинокой сослуживицы, кажется, её звали тетя Нина: она оставила подробную опись своих вещей - кому и что забрать, всё равно никого роднее, чем коллектив, у неё не было. А коллектив, растащив тёти Нинино барахло, ещё и судачить принялся: " Куда она деньги девала? Тряпок - минимум, мебели - кровать, стул да стол, телевизор сломанный. Может, плохо деньги искали? Надо бы линолеум поднять..."
   Отдирать линолеум не пришлось. В контору принесли телеграмму из далёкого воронежского детского дома, директор которого сообщал, что благодарит бывшую воспитанницу Нину Терентьевну Ланину за крупный денежный взнос.
   Константина Аркадьевича это, помнится, поразило крепко. Тетя Нина, как рассказывала мать, экономила на всём, даже магазинное молоко разбавляла водой, чтоб, значит, его наподольше хватило - всё меньше трат на жрачку.
   Наверное, и кактусы она любила за их не привередливость: растут в любой плошке, земля - чем хуже, тем лучше, и частой поливки не требуют. Даже странно, что "белый дед" при таком спартанском содержании регулярно, обычно в конце июня, выбрасывал упругий стебель, на котором быстро набухал продолговатый зеленый бутон. И однажды ночью квартира наполнялась туманяще-сладким ароматом - это распускался золотистый цветок. Его длинные лепестки срывали влажный белый зев, из которого к свету тянулись язычки тычинок и толстый оранжевый пестик.
   К вечеру цветок серел, съёживался, и от него тянуло запахом болотной гнили. За ночь вся его роскошь превращалась в липкий тёмный комочек, который даже отдалённо н напоминал цветок.
   Константин Аркадьевич, однако, и не заметил бы отсутствия кактуса, если бы не это жёлтое пятно на подоконнике. Лиза даже принесла баночку белил и попыталась его закрасить, но желтизна всё равно проступала. И тогда она купила на рынке маленькую пластмассовую плошку, посреди которой сидел зеленый колючий шар. Вместо "белого деда" на подоконнике поселился другой кактус.
   А сама Лиза вошла в жизнь Константина Аркадьевича на "седьмом небе". Так служащие называли седьмой этаж стеклянной коробки своей конторы.
   В тот день Константин Аркадьевич вышел из переполненного лифта и, неловко повернувшись, наткнулся на женщину. Из её рук выпала и глухо стукнулась о паркет кожаная папка.
   Тысяча извинений! - Константин Аркадьевич наклонился, взял папку и, выпрямляясь, скользнул взглядом снизу вверх: стройные ножки, обтянутые черными чулками; короткая юбка, слишком, пожалуй, короткая, но, Боже, как плавно и легко её линия переходила в тонкий, небрежными складками, свитер, на который упал желтый кленовый листик, - Константин Аркадьевич даже принял его за настоящий, но оказалось: брошь.
   -Я сама виновата, не посторонилась, - сказала женщина, принимая от него папку. - И вообще, не на тот этаж попала. Мне надо на шестой...
   -К кому? - вопрос вырвался сам собой. Просто Константин Аркадьевич хорошо знал всех этих канцелярских крыс, которые сидели внизу.. Интересно, к кому из мужиков, одуревших от ненужных бумаг и скуки присутственных часов, направлялось это милое созданье?
   Женщина сказала, к кому. И Константин Аркадьевич радостно воскликнул:
   - А он пять минут назад уехал в мэрию! Я его в вестибюле встретил. Если не возражаете, я вас напою кофе. Вы всё равно будете его ждать? Ну не в коридоре же томиться! Нет-нет, никакого беспокойства вы не причините, честное слово. Я хочу хоть как-то загладить свою неловкость...
   И тут она чуть заметно улыбнулась, посмотрела ему в глаза прямо, как-то оценивающе, снова улыбнулась и небрежно, будто старому знакомому сказала:
   - Я пью кофе в семь часов вечера в кафе "Утёс".
   Константин Аркадьевич даже растерялся, пык-мык, слов не находил, хотя их уже и не требовалось: свиданье назначено. Так быстро! И неожиданно легко.
   - А зовут меня Лиза. И я не люблю, когда опаздывают...
   Тяжело отдуваясь, приполз снизу лифт, вздохнул - дверцы, скрипнув, распахнулись, выпорхнула стайка чирикающих секретарш, Лиза вошла в кабинку и, полуобернувшись, многозначительно, как бы даже и развязно, но очень мило сделала ручкой: пока!
   И было в этом жесте нечто такое, что Константина Аркадьевича то ли смутило, то ли насторожило, то ли смутно встревожило - он, впрочем, не разобрался, только почувствовал : в этой женщине, определённо, есть что-то особенное, необычное. Может, походка? Лиза двигалась чуть картинно: вроде бы легко и непринуждённо, но в то же время немного угловато, будто девочка, которая учится ходить как настоящая дама. И когда она пила кофе, оставляя мизинец в сторону, и когда курила, затягиваясь глубоко, и когда небрежно, но с како-то нарочитой многозначительностью поправляла кофточку на груди, чувствовался не столько недостаток воспитания, сколько милая непосредственность, которую Лиза, видимо, хотела побороть, но это у неё получалось ещё не совсем хорошо.
   Зато у неё отлично получалось другое: каким-то совершенно непостижимым образом Лиза понимала, чего хочет Константин Аркадьевич, что ему нравится и как сделать так, чтобы доставить ему небывалую радость или довести до невыносимого, почти смертельно-жуткого ощущения в себе неземной, холодной, безграничной пустоты: кажется, немного, ещё чуть-чуть, несколько томительных долей секунды - и нечто оборвёт серебристую нить, которая удерживает душу, отлетевшую прочь, куда-то высоко-высоко, в неземные просторы блаженства и покоя.
   Он ещё никогда и ни с кем не испытывал такое странное, болезненно-острое и в то же время невыносимое, до замирания сердца, блаженство - от прикосновения, поглаживания, объятия. И он был по-настоящему счастлив, чего уж там лицемерить перед самим собой: он всегда хотел любить телом, и, кстати, понимал в этом толк, но от него всегда просили совсем другого - может, души, совсем немного, чуть-чуть, и чтобы он заботился не столько о своих ощущениях, сколько о том, чтобы с ним было хорошо. А он совершенно искренне считал: если ему хорошо, то значит, и женщине - тоже.
   ***
   Лиза оказалась первой в его жизни женщиной, которая вела себя, не стесняясь, и даже не пыталась скрыть, что хорошо знает мужчин и все их тайные устремления, желания и фантазии. Сначала он даже подумал, что она телепат, ясновидящая, колдунья.
   -Нет, нет и нет! - смеялась Лиза. - Просто в своей прошлой жизни я была мужчиной, потому и понимаю тебя без слов...
   - Ерунда, - серьёзно отвечал он. - Не верю во все эти переселения душ и прочую чепуху.
   - Ты можешь вообще ни во что не верить, - говорила она. - Но это не будет означать, что то, что ты отрицаешь, не существует. Оно и не нуждается в твоей вере...
   - Ну и как ты себя чувствуешь в другом теле, если и вправду была когда-то мужчиной? - улыбнувшись, спрашивал он. - Мне кажется, что гораздо лучше!
   - Милый, ты даже представить себе не можешь, как это ужасно мучительно: жить в чужом теле, - объясняла Лиза. - Вот представь: на тебя надевают платье, туфли на высоком каблуке, опутывают шею бусами, унизывают пальцы кольцами и выталкивают за дверь. Ты бьёшься, колотишься, просишься обратно, но проходит какое-то время и ты понимаешь, что лучше принять предложенные условия игры, шагнуть вперёд и попытаться сыграть свою роль...
   - Сюр какой-то! - вздохнул Константин Аркадьевич. - На меня хоть десять платьев надень, я всё равно останусь мужчиной.
   - Нет, каков, а? - рассмеялась Лиза. - А ты подумал, какое ты произведёшь впечатление на общество: женщина приударяет за другими женщинами! Никто же не догадывается, что твой наряд - всего лишь игра, нелепый маскарад, не более того...
   - Трудно представить, - честно сознался Константин Аркадьевич. - Но ещё труднее поверить во все эти перевоплощения, тем более в то, что есть люди, которые помнят, кем они якобы были в предшествующих жизнях...
   - А ты поверь, милый, мне. Я это знаю.
   - Откуда?
   - Не скажу. Ты испугаешься!
   Странным казалась Константину Аркадьевичу и одна небольшая, но существенная особенность в поседении Лизы: она мягко, но настойчиво убирала его руки, если он прикасался к тугим, гладким, картинно-правильным её грудям. Они были слишком правильной формы и по-девичьи упруги, всегда чуть-чуть прохладнее, чем остальное тело. Возможно, это был результат операции, о которой Лиза ему никогда не говорила. Да и зачем говорить, если он сам однажды наткнулся кончиками пальцев на аккуратные, тонкие полоски шва.