Аристократы имели сотни лошадей и десятки оруженосцев, а потому претендовали на большее. Тайные аристократические ордена, противоположные по своему социальному смыслу рыцарям, претендовали на захваченное папством, а не на то, что принадлежало несчастным арабам и туркам, куда ринулись Иоаниты и Тевтоны, подталкиваемые церковью. Об этой "особости целей аристократов" нашептывали нунции в Ватикане, об этом приходили доносы в Святую Инквизицию. Церковь решила задушить гидру чужими руками и обратилась к королям французским и испанским. Замысел был дальний - подчинить себе светскую власть монархов, утвердить невозможное в дохристианские времена, когда владыка был н а д жрецом. Церковь решила изменить прежнее - она сочла необходимым подчинить силу - духу, придав, таким образом, духу атрибут земного владычества. Ватикан ловко застращал монархов заговорами образованных, свободных в мысли аристократов: "Тайное сообщество имущих, вышедшее из подчинения - что может быть опаснее для режима абсолютной власти?" Монархи пребывали в тяжелом раздумье: Ватикан подталкивал к гонению с в о и х. Монархи решили поначалу испугать с в о и х кровавым п р и м е р о м на других.
   С молчаливого согласья папы Клементия монархия начала преследование бедного рыцарского ордена Тамплиеров (созданного, говоря кстати, с благословения Ватикана), желая этим искоренить крамолу в кругах свободомыслящих аристократов. Цирюльник учится своему искусству на голове сироты - полетели головы странствующих рыцарей для того, чтобы имущие вольнодумцы, дерзнувшие требовать, воочию увидели, чем оканчивается желание жить по своим, не подвластным папству законам. (Владения ордена Тамплиеров в Париже - после кровавых дней и ночей - перешли в собственность короны Ватикан у с т у п и л. Главным владением, кстати говоря, был тот дом, который через четыреста пятьдесят лет оказался последним пристанищем потомка короля Филиппа, казнившего при согласии церкви Тамплиеров, - Людовика, обезглавленного безбожниками - республиканцами.)
   Шли века. Монархия и церковь объединились в единую силу.
   Однако и тайные сообщества, отстаивавшие свои права на владение, расширялись не только вглубь, но и вширь; приглядываясь к коалициям аристократов, мужики тоже решили соединиться. Так, в 1493 году возник в Эльзасе тайный орден "Крестьянский лапоть" во главе с бургомистром Шлетштадта Гансом Ульманом. Последователь Тиберия Гракха, Ульман мечтал провести в жизнь аграрную реформу римлянина дохристианской поры. За это Ульман взошел на эшафот с вывернутыми суставами и перебитыми пальцами.
   - "Лапоть" еще возродится! - крикнул он перед тем, как на бритую его и хрупкую шею опустился точеный до переливной синевы хрясткий топор палача.
   "Лапоть" возродился спустя три года. На знамени союза был изображен Христос, а с двух сторон от него - лапоть и крестьянин, застывший в молитве.
   Члены тайного союза узнавали друг друга по паролю и отзыву.
   - Что теперь за жизнь?
   - Жизни нет - есть гнет попов и дворян.
   В Брухрайне все было готово к восстанию. Победа, казалось, была обеспечена. В ночь перед выступлением один из членов тайного союза исповедовался у священника. Он открыл ему святую тайну. Несчастного схватили у ворот храма. Тайный орден был растоптан, сожжен, обезглавлен.
   ...А франкмасоны, то есть "вольные каменщики", растоптаны не были, потому что образовались они уже после того, как в Англии победил парламент, "дитя буржуазии". Престол занимался охраною и расширением имперских владений; с о б с т в е н н и к и же обязаны были думать о спектре своего интереса, смыкавшегося с интересом короны. Завоевав право строить, надо было строить так, чтобы стать бастионом мировой силы, - отсюда и родилось: "свободный каменщик".
   Объединялись умелые, чтобы быть опорою сильных, от которых требовалось только одно: обеспечить гарантии благополучия, охрану уже добытого, дозволения добывать больше, ловчее и всеохватней.
   Масоны позволяли себе критиковать тупых ортодоксов от религии, слепо принимавших в с е - даже травлю Галилея, Бруно, Коперника и Ньютона; ведь только дураку не понятно, что в открытиях ученых сокрыта выгода, живой чистоган - сумей только обернуть на пользу дела.
   Однако, критикуя в той или иной мере Ватикан, от основополагающей доктрины внешне не отступали, понимая, что с толпой без вечной догмы не справишься кнутом не удержишь, святым, привычным, постоянно повторяемым словом - можно.
   Поскольку в России книги о франкмасонах цензурою не дозволялись, Иван Манусевич-Мануйлов, агент охраны, шулер, прохиндей, игрок и сожитель престарелого князя Мещерского, издателя черносотенного "Гражданина", личного информатора государя Александра и сына его Николая, сделал на известной в Европе каждому интеллигенту "тайне" масонства хороший гешефт: продал Департаменту полиции сведения (переписал из книг, найденных на развалах возле Сены) за пять тысяч рублей, сообщив в шифрованной телеграмме, что данные эти он добыл с помощью француза Жебрена, масона, и что тот сначала требовал десять тысяч, но он, Манусевич-Мануйлов, долго торговался, чтобы сохранить трону столь потребное для других нужд золото, и пять тысяч выторговал. В своей справке о "таинственной зловредности масонства" Манусевич-Мануйлов писал:
   "Ложи каждой страны подчинены общему Правлению, именуемому "Великой ложей" или "Великим Востоком". В Правление входят выборные от Лож и избранные ими на определенное число лет должностные лица. Главный из членов правления называется "великим мастером". Он должен быть "человеком государственного ума", "философом, понимающим дух времени и глубоко проникающим в сущность человеческой деятельности, человеком с организаторским талантом и твердой волей". г
   В франкмасонский союз принимаются совершеннолетние "свободные мужчины с хорошей репутацией". Один из членов братства должен поручиться за надежность кандидата. Наводятся при этом детальнейшие справки о личных качествах, связях, привычках и наклонностях нового члена. Если все условия соблюдены и отзыв испытательной комиссии благоприятен, то вопрос о приеме решается путем баллотировки шарами. Ни один франкмасон не может "перестать быть тем, чем он есть, отказаться от исполнения своих священных франкмасонских обязанностей".
   Прием делится на три стадии: "Искания, допущения, подготовки"; "вступления, странствования, принятия обязательств"; "распространения света, обучения, приветствования".
   Франкмасонство различает девять "главных символов". К первым относятся три великих светоча (Священное писание, наугольник, циркуль), "три столпа" (мудрость, сила, красота), "три неподвижных драгоценности" (чертежная доска, неотесанный камень, кубический камень); сюда же относятся "три молодых светоча" (солнце, луна, мастер), "три украшения" (пылающая звезда, мозаичная плита, зубчатая оправа), "три подвижных драгоценности" (молоток, ватерпас, отвес).
   В чем значение этих символов?
   В древнем Египте наугольник был атрибутом судьи мертвых - Озириса; у древних пифагорейцев означал меру времени, пространства и количества. В масонской символике наугольник означает з а к о н о м е р н о с т ь, как основу общественного строя.
   Циркуль очерчивает совершеннейшую линию, не имеющую начала и конца, во всех своих частях равно отстоящую от центра. Вследствие этого он символизирует замкнутый круг франкмасонов, общность и единение.
   "Три столпа": мудрость составляет план и руководит постройкой, сила выполняет ее, красота разукрашивает.
   "Три драгоценности" означают три ступени - ученик, подмастерье, мастер. "Неотесанный камень" по символике масонства - человек, не достигший совершенства разума и сердца. "Неотесанный камень" олицетворяет важнейшие обязанности масона: самопознание, самообуздание и самосовершенствование. Масон должен при помощи масштаба и ваяльного молотка обработать "неотесанный камень" и превратить его в куб с гладкими, пересекающимися под прямым углом плоскостями. Неотесанные камни, собранные вместе - представляют бесформенную груду. Только кубический камень может плотно и прочно соединяться с другими при постройке великого масонского храма.
   При помощи "масштаба истины", "наугольника права" и "циркуля долга" гроссмейстер чертит таинственные планы различных частей постройки, которые должен выполнить каждый "вольный каменщик", не ведая всего замысла".
   (Знал, что продавать департаменту полиции Манусевич-Мануйлов - умный не поймет, а дурак испугается. Этого он и хотел: когда вступал в ложу, ему сказано было: "пугни". Зачем - не открыли. А по размышлении здравом все проще простого: торговаться с испуганным легче; дешевле отдаст и смотреть будет с острым, в чем-то даже завистливым, любопытством - это тоже сгодится: когда дело на зависти замешено - оно надежней...)
   ...Балашов выслушал Веженского внимательно, долго молчал, а потом сказал:
   - Вы слишком сумбурно открывали мне сомнения, которые вас обуревают, - то чувства, брат. А теперь, пожалуйста, сформулируйте точно, по-деловому: каковы предложения? Что предлагаете делать?
   - Зубатов ушел. Мы сделали так, что он ушел. У него была программа. Какая-никакая, но программа. Какова будет программа преемника и будет ли? Можем ли мы предложить свою программу охраны устоев? Нет у нас такой программы. А у Плеханова, Гоца, Кропоткина и Ленина есть, причем Ленин обращается как раз к той фабрично-заводской массе, которую мы ныне оставили обезглавленной.
   - У Ленина? - Балашов наморщил лоб. - Не думаю. У Плеханова - да. Но он очень устал, мне кажется. Парламент, то есть наша тактическая цель, должен его устроить - будет себе выступать с интерпеляциями... Это даже приятно - держать при себе умную оппозицию, есть на ком о т т а ч и в а т ь с я. Чернов с Гоцем, - террор, кровь, - на пользу дела, пусть себе вызывают ненависть к термину "революция", коль они называют себя "социалистами-революционерами". Приват-доцента Милюкова знаю, и он годен нам; либерал - хочет гарантии порядка.
   - Вы не правы, - тихо сказал Веженский. - Боюсь, что вы ошибаетесь. У тех, кого вы помянули, есть программа. У нас - нет. Нам нужна своя программа, четкая, зримая, определенная, потому что без этого нашими победами воспользуются другие силы. Нам нужны управляемые партии, которые имели бы выход на массы.
   - Есть Гучков, есть люди дела, которые знают, что и к а к, - словно продолжая спор с кем-то, заметил Балашов.
   - А что, если нашему мастерку и ватерпасу, - тихо спросил Веженский, противопоставят не только общество фабрично-заводских, но и крестьянский лапоть? Если б в России умели умно сдерживать - так нет ведь, либо вовсе не разрешают, либо уж берега не видно, как все разрешено. Вот о чем тревожусь.
   Балашов, не скрывая более раздражения, спросил:
   - Что ж, просить Плеве вернуть Зубатова?
   - Не в этом суть. Пришла пора выдвигать нашу программу, - настойчиво повторил Веженский. - Пришла пора п р о р а с т а т ь, мастер. 6
   - Пан Норовский? - вахмистр краковского отделения политической полиции Австро-Венгрии, хмурый, апоплексически толстый, с синевой вокруг глаз, смотрел на поляка безо всякого выражения в глазах. Не трогало его то, что свет, пробивавшийся сквозь пыльное, зарешеченное стекло, делал лицо старика, вызванного к лейтенанту Зираху, тюремным, клетчатым, до синевы бледным.
   - Вы меня окликаете уже пятый раз, господин офицер.
   - Я не офицер. Я вахмистр.
   - У меня дома внуки. Они там одни... Маленькие дети, господин вахмистр.
   - Я понимаю и сочувствую вам, однако не могу ничем помочь: когда господин лейтенант сочтет нужным, он позовет.
   - Но меня пригласили к девяти утра, а сейчас шесть вечера.
   - Я все понимаю и сострадаю вам. Однако господин лейтенант Зирах занят, иначе он бы давно вас вызвал.
   Вызвали Норовского лишь в восемь. В кабинете лейтенант Зирах был не один, а с Дрешновским, начальником краковской уголовной полиции. (В отличие от Петербурга, который, пыжась, тщился проводить линию, Вена себя вела хитрее: на те посты, где надо было карать поляков, - поляков же и ставила, пусть себе единокровцы губы друг другу рвут - за арбитражем к австрийцу обратятся, а чего ж еще желать господствующей народности в многонациональной монархии?)
   - Садитесь, - сказал Дрешновский старику, - можете курить.
   - Я не курю.
   - Все политики курят.
   - Я не политик.
   - А что ж тогда волнуетесь?
   - Я волнуюсь оттого, что внуков надобно кормить.
   - Поэтому и связались с анархистами, что их надо кормить?
   - Я не связан с анархистами.
   - А с кем же вы связаны? Что, Доманский скрывает от вас рад занятий? Вы набираете его газету с завязанными глазами?!
   - По какому праву вы поднимаете на меня голос? - спросил Норовский, пожевав медленно побелевшими губами. - Если я арестован, вы вольны запереть меня в камеру, а коли я вызван на беседу, я вправе подняться и уйти.
   - Пан Норовский, не следует вам пикироваться с моим помощником, - устало вздохнул Зирах, - как-никак, но именно он следит за тем, чтобы вашу типографию не разграбили злоумышленники. Ее ведь так легко ограбить - запоры пустяковые, решеток на окнах нет. А то, что он взволнован, так это ведь понятно... Поляку по крови, верноподданному Австро-Венгерской монархии, пану Дрешновскому приходится выслушивать нарекания из столицы по поводу того, что польские анархисты из Российской империи ведут здесь, в его епархии, работу против дружественного соседа. Поставьте себя на его место! Вена, как и любая столица, требует немедленного ответа от господина Дрешновского, а что он может ответить, не побеседовав с вами?
   - Я готов говорить, но не намерен сносить оскорбления.
   - Ну, это не верно, - заметил Зирах, - вас никто не оскорбил. А то, что господин Дрешновский взволнован, так это извинительно, я объяснил вам причину.
   - Я готов ответить на вопросы, - повторил Норовский и глянул на большие часы с боем, стоявшие в углу холодной комнаты - без обязательного портрета Франца-Иосифа над столом, без кожаного дивана, портьер и громоздкого секретера - стол, стулья, зарешеченные окна, белая изразцовая печка в углу, и больше ничего.
   - Что вам известно о Доманском? - спросил Дрешновский.
   - То же, что и вам.
   - Вы разделяете его политические взгляды?
   - Нет.
   - Вы готовы подтвердить это под присягою?
   - Да.
   - Тогда отчего же вы продолжаете сдавать ему типографию? Он вам задолжал за пять месяцев! Вы ж до сих пор не внесли арендной платы!
   - Я внесу.
   - Когда?
   - Этот вопрос вправе задать финансовый департамент.
   - Задаст, - пообещал Зирах. - Я прослежу за этим.
   - Откуда Доманский получает деньги? - продолжал п ы т а т ь Дрешновский.
   - Такого рода вопросы задавать бестактно.
   - Мне - вам, или вам - ему?
   - И так и эдак.
   - Где ваша совесть?! - воскликнул Дрешновский. - Как вам не совестно лгать мне?!
   - Не смейте повышать голос!
   - Я буду повышать голос до тех пор, пока вы не скажете правду! И я добьюсь правды!
   - Пан Норовский, я хочу дать вам совет, - тихо сказал Зирах и, взяв из папки тоненькую линеечку, начал ударять ею в такт своим словам по зеленому сукну стола. - Вы не в том возрасте, когда можно позволять себе роскошь ссориться с властями. У вас четверо внуков. Их отец умер. Мать безумна, и вам приходится довольно много платить за ее содержание в доме убогих. Я читал ее скорбный лист - на выздоровление надежды нет. Я точен, не так ли? Хорошо, что вы не стали возражать. Власть есть власть, пан Норовский. Мы можем всё. Согласны? Всё! Доманский одинок и молод, мера его ответственности одна, ваша совсем иная. Он вправе мечтать, а вам следует думать. О хлебе насущном для внуков.
   - И убогой дочери, - добавил Дрешновский.
   - Словом, мы просим вас сообщать все, что вы знаете, и особенно то, что сможете узнать о намерениях, друзьях и - финансовых средствах Доманского. У нас есть основания предполагать, что он принадлежит к союзу анархистов, а наша монархия входит в международную конвенцию по борьбе с ними.
   - Это ложь.
   - Это правда! - воскликнул Дрешновский.
   Зирах поднял руки, словно в плен сдавался:
   - Как говорят в боксе? "Угол"? В угол, господа, в угол! Я буду рад, пан Норовский, если вы поможете нам опровергнуть эти подозрения. Если же вы решите уклониться - мы вправе посчитать вас сообщником Доманского. Со сводом законов знакомы?
   - Нет.
   - Напрасно. Каждый свой поступок, каждый шаг, любое намерение человек обязан проверять, соотносясь со статьями законоположения. Вот, извольте, параграф сорок девятый: "пособничество, укрывательство или несообщение властям о деятельности государственного преступника карается заточением в крепость на срок от шести месяцев до двух с половиной лет". Накиньте следствие - месяцев семь. Плохо, очень плохо, пан Норовский. Внуки за это время погибнут. Что поделаешь: когда идет поезд, надо соблюдать правила безопасности. Власть - тот же поезд. Благодарю вас за то, что нашли время прийти. Мы ждем вашего ответа на этой неделе, - Зирах открыл стол, достал оттуда коробку конфет и протянул Норовскому. - А это шоколад для ваших малышей. Не отказывайтесь, я сам скоро буду дедом.
   Норовский вошел в квартиру запыхавшись. В комнате, где обедали, стол был отодвинут в угол, стулья сложены на кухне, а посредине, усадив на спину трех мал мала меньше - внуков, Дзержинский изображал лошадь; старший, Яцек, размахивал над головой веревкой, на которой дед развешивал стираное белье.
   - У нас цирк! - крикнул Яцек и стеганул Дзержинского. - Поднимайся на копыта! Я что сказал?!
   Норовский прислонился к косяку - бледный до синевы. Яцек растерянно посмотрел на Дзержинского, подошел к деду, взял его за руку, потеребил пальцы. Норовский, опустившись на колени, обнял мальчика и прижал к себе.
   Мальчик увидал в кармане деда плоскую длинную коробку конфет.
   - Деда шоколад принес! - закричал он.
   - Это не шоколад, - ответил Норовский, - это гадость, пойди выброси в ведро.
   - Я же видал такие коробки в витринах, дед...
   - Выброси в ведро, - повторил Норовский.
   Яцек взял коробку, прижал ее к груди и вышел на кухню. Слышно было, как коробка ударилась об оцинкованную жесть мусорного ведра. Мальчик вернулся в комнату - нахохлившийся, как воробышек.
   - Наездники, марш в кроватки! Спать! - сказал Дзержинский. - Деда устал, у него сердечко болит!
   Он поднял Яцека на руки, шепнул:
   - Ты у нас старший, смотри, чтобы маленькие на бочок легли и не шалили, ладно? А я дедушку чаем напою и дам ему лекарства.
   Дети ушли - тихие, испуганные.
   - Что? - спросил Дзержинский. - Плохо? Пойдемте, чай горячий еще, мы давно вас ждем.
   - Утром оставался суп в тагане.
   - Мы и его съели, и на завтра сварили. Давайте руку. Пальцы-то ледяные. Где запропастились? Я Франтишка просил поехать в больницу, решил, не у Марыси ли вы. Пошли на кухню.
   Норовский сел у плиты, обхватил стакан плоскими пальцами, в которые навечно въелась типографская краска, согнулся над шатким кухонным столом, голову опустил на грудь.
   - Может, достать капель? - спросил Дзержинский. - Вы очень бледны.
   - Ничего. Пройдет. Надо согреться.
   - Пейте чай.
   - Я пью.
   - Наколоть сахара? Я принес головку сахара. Хотите?
   - Что, денег достали?
   - Нет. Мне подарили. Когда начинает болеть грудь, надо делать жженый сахар. Сейчас я здоров - мальчикам принес.
   - Что у вас с грудью?
   - Меня посадили первый раз, когда было девятнадцать, и сильно избили. Я очнулся на полу и почувствовал, будто к плитам примерз. Вот с тех пор. Вы пейте, пейте...
   - Не устали с детьми?
   - Ну что вы! Они у вас чудные. Я завидую вам.
   - Не надо завидовать...
   - Я добро.
   - Не верю. Зависть - всегда плохо.
   - Нет. Добрая зависть помогает миру обновлять самое себя. Это не соперничество, не состязание, это новое качество, это чисто. - Дзержинский подвинул старику стакан чая и ванильные сухари. - В будущем - хочу верить зависть исчезнет. Мне кажется, зависть - приобретенное человеком качество, это не врожденное; это от неравенства, трусости, забитости, от тьмы.
   - Сколько вам?
   - Двадцать семь.
   - Что?!
   - Двадцать семь.
   - Смотритесь на все сорок.
   - Устал. Отдохну - снова буду самим собой.
   - Все проходит, кроме усталости.
   Дзержинский улыбнулся:
   - Можно заносить на скрижали.
   Норовский сжал стакан, задержал его у рта, потом с размаху бросил его об пол; высверкнуло быстрым сине-красно-белым.
   - Я был в полиции, Доманский. Они хотят, чтобы я стал мерзавцем.
   "Дорогая Альдона!
   Спасибо за твои сердечные слова. Действительно, я чувствую себя довольно плохо. Хуже всего то, что на меня теперь нашла апатия и мне не хочется ничего делать. Единственно, о чем я мечтаю, это о том, чтобы выехать куда-нибудь в деревню, но это лишь мечты, - я должен оставаться здесь и продолжать свою жизнь. Никто меня к этому не понуждает, это лишь моя внутренняя потребность. Жизнь отняла у меня в борьбе одно за другим почти все, что я вынес из дома, из семьи, со школьной скамьи, и осталась во мне лишь одна пружина воли, которая толкает меня с неумолимой силой... Крепко поцелуй от меня деток своих. Тебя также крепко целую. С каким наслаждением я обнял бы наши леса и луга, дом, сосны во дворе и в саду и все наши родные места! по если я вернусь, то ведь и они не такие, как прежде, и я так изменился. Столько лет прошло, столько лет жизни, страданий, радостей и горя... Будьте здоровы. Крепко вас обнимаю.
   Ваш тот же".
   ...Дзержинский письмо не подписал, потому что опустил его в ящик уже на территории Варшавской губернии, перейдя нелегально границу - в который уже раз...
   Шевяков предложил Глазову присесть, достал из ящика стола пачку сигарет:
   - Попробуйте, Глеб Витальевич, германские. Гартинг прислал в подарок. Дарить начал, - усмехнулся Шевяков. - Это хорошо, когда дарят - силу, значит, признали. В России слабым не дарят.
   - А вдруг какой слабый силу наберет? Не простит сильному-то, сомнет.
   - Значит, дурак сильный, коли позволил тому, кто под собой, высунуться. Умом, так сказать, обделен. Ладно, эмпиреи сие... - Шевяков помолчал, пролистывая бумаги, а потом тихо поинтересовался: - Чего ж не поправляете? Надо ведь по-ученому "эмпиреи" выговаривать...
   - Силу берегу, - ответил Глазов. - Вашему совету следую.
   - Это хорошо. Это - пригодится, - согласился Шевяков. - Я вас вот зачем позвал, Глеб Витальевич... Я хочу вам сеточку показать. Пока еще она ячеею крупна, даже щука проскочит, надобно подмельчить. Глядите: вот Краков. Там типография Дзержинского. На улице Коллонтая. Дом шесть. Я было задумал ее пожечь, но Феликс Эдмундович там теперь сам изволит жить - заместо ночного сторожа, австрияки пугнули, видно. В Берлин когда ездит, к Люксембург поселяет наборщика Франтишека или дед Норовский с внуками поддежуривает. Значит, жечь не тоже - шум, так сказать, лишний шум. Бить - так наверняка и без свидетелей. В Берлине с ним тоже трудно сладить - депутат рейхстага Бебель его обожает, глазом теплеет, ставит в пример. Так что, думаю, бить типографию в Кракове надобно здесь, у нас, в России, в Варшаве, Лодзи и Домброве. Сблаговолите озаботить своих сотрудников вопросом: где и через кого Дзержинский после ареста Грыбаса распространяет газету. Надобно не только партийцев взять под неусыпное наблюдение, но и симпатиков. Надобно бросить все лучшие силы на заарестование Дзержинского, а сделать это можно здесь во-первых, и, во-вторых, в г у с т ы х рабочих районах.
   Изъяв Дзержинского, мы в ы п у с к "Червового Штандара" приостановим, серьезно приостановим - он там пружина, он - главное действующее лицо. Задача, так сказать, ясна? Ну, и слава богу.
   Поселок рудокопов в Домброве был страшен: покосившиеся дома, грязь, пьянка, по ночам - непроглядная темень, тишина, и только ухает сердце района шахта, живая могила, сырость и смрад.
   Дзержинский шел от станции по полю, с трудом вытаскивая ноги из чавкающей жижи: дорогу контролировали городовые, рабочий край без надзора оставлять негоже, днем и ночью за фабричными глаз надобен, они как солома, если умело подпалить.
   Возле крайнего дома Дзержинский остановился, вытер пот со лба и долго отмывал грязь с высоких калош. Вода в луже пахла углем, здесь все пахло углем, даже пот и кровь.
   Услыхав условный стук в окно, Людвиг Козловский взметнулся со скрипучей узенькой кроватки, прошлепал к двери, распахнул, сказал быстро:
   - Проходи. Я уж волноваться начал - жандармы в последнее время зачастили.
   - Свет зажжешь? Мне бы калоши снять - наслежу.
   - Не. Свет зажигать опасно: донесут, что по ночам гости ходят.
   - Тогда подвинь стул какой - пол не хочу топтать.
   - Стул, - хмыкнул Людвиг, - откуда ж у меня стул? Табуретку дам, это можно.
   Дзержинский снял калоши, прошел в маленькую горницу - на второй кровати, возле печки, тихонько посапывали старики Козловские.
   - Садись к столу, сейчас накрою поесть, - сказал Людвиг.
   - Тише, разбудишь.
   - Не, они за день умаялись, можно с пушки палить.
   - Мне бы помыться - взмок, пока шел полем.
   - Пойдем.
   Дзержинский положил рубашку на подоконник, Людвиг полил водою из кружки ему на руки и, глядя, как мылся его товарищ, покачал головой:
   - В шахту ты не лазаешь, а тощий, страх смотреть.
   - Не тощий - жилистый, - заметил Дзержинский, - такие, как я, живут долго.
   - Садись теперь, мамаша картошки наварила, рассыпчатая картошка. Не взыщи - мяса нет, деньги только завтра будут давать.