При этом осмелюсь обратиться к Вам еще с одною просьбою: рептильный фонд, выделенный на работу с секретными сотрудниками Охраны, а также с официальной прессою, никак не может позволить мне выдавать нужным людям для важных мероприятий необходимые ссуды. Поэтому, коли Ваше Высокопревосходительство сочтет разумным продолжать начатую мною работу, покорнейше просил бы переговорить с известными Вам лицами о выделении дополнительных средств.
   Заранее благодарный.
   Вашего Высокопревосходительства покорнейший слуга
   полковник Е. В. Отдельного корпуса
   жандармов В. Шевяков".
   (Поскольку документ этот Шевяков составлял три дня, ибо приходилось переписывать по нескольку раз - с грамотой у Владимира Ивановича было не ахти как, а помощникам такое не доверишь, самому надобно, - Глазов с черновичком познакомился, случайно познакомился, но выводы сделал не случайные: Шевяков идет в гору, если нашел через председателя "Союза Михаила Архангела" Егора Саввича Храмова ход к самому Трепову, петербургскому хозяину, который к Государю в любое время суток может явиться без положенной по протоколу предварительной записи.)
   ...Финансовый инспектор краковского муниципалитета на этот раз поглядел на пана Норовского спокойно, с улыбкой, понимая, что сейчас старик станет просить его, взывать к сердцу, обещать, унижать себя, а это для маленького человечка с л а д к о, оттого как на этом-то именно он начинает ощущать свою нужность и значимость.
   - Хорошо, что пришли без напоминания, - сказал чиновник, - а то бы завтра мы отправили к вам команду - ломать стены.
   Указание было ему передано уже неделю назад, об этом позаботился лейтенант Зирах, державший дело Доманского под постоянным контролем: сумму в полторы тысячи марок, которую старик должен был уплатить, именно он назвал, зная, что такие деньги революционерам долго надо собирать, да и то вряд ли все целиком найдут.
   Норовский садиться на указанный ему стул не стал, вытащил из кармана бумажник и молча отсчитал полторы тысячи.
   - Вот, пожалуйста, - сказал он, с трудом сдерживая торжество, - здесь та сумма, о которой вы говорили.
   Чиновник почувствовал себя маленьким-маленьким, растерялся, но деньги начал пересчитывать, почтительно прикасаясь быстрыми пальцами к большим, хрустящим купюрам (спасибо Кириллу Прокопьевичу Николаеву - дал новенькими, п р е с т и ж н ы м и).
   - Владимир Карлович, - сказал Глазов, встретившись с Ноттеном на конспиративной квартире, которую снимал на окраине Варшавы, в большом барском доме, ныне запущенном, кроме тех комнат, которые оборудовал под свое бюро, - я к вам с идеей, потому и решил вытащить вас в свою берлогу, подальше от чужих глаз...
   Ноттен смотрел на Глазова со странным чувством, в котором переплелись интерес, недоверие и ожидание: действительно, после того разговора в охране, когда его выпустили, жандармы ни разу не беспокоили, типография Гуровской чудом работала, а сам он - особенно в кругах молодежи - стал широко известен благодаря тем рассказам, которые публиковал по-польски, без цензорского, маленького, ко всемогущественного штампика.
   - Чай будем пить? - предложил Глазов. - Или позволим себе по рюмке джина? У меня отменный джин есть.
   - Давайте джина.
   - Англичане его разбавляют лимонным соком и льдом. Увы, ни того, ни другого у меня нет - скифы, вдали от комфорта выросли, ничего не поделаешь.
   - Если бы только этим ограничивались наши заботы - беда невелика, можно перетерпеть.
   - Ваше здоровье!
   - И вы не болейте, - аккуратно пошутил Ноттен.
   Глазов задышал лимончиком, обваляв его в сахарной пудре, легко поднялся, сразу поймешь - из кавалеристов; пружинисто походил по комнате, потер сильными холеными пальцами лицо, остановился напротив Ноттена и спросил:
   - Владимир Карлович, вопрос я вам ставлю умозрительный и совершенно не обязывающий вас к ответу: бремя славы - сладко?
   - Какую славу вы имеете в виду?
   - Слава - категория однозначная. Ежели хотите конкретики - извольте: ваша.
   - Во-первых, я ее не очень-то и ощущаю, а во-вторых, слава - мнение мое умозрительно - должна налагать громадную меру ответственности на человека. Иначе он мотыльком пропорхнет по первым успехам и следа по себе не оставит. Какая же слава, если бесследно?
   - Ответ евангельский, Владимир Карлович. Я так высоко не глядел. Разумно, в общем-то: единственно, что дарует человецем бессмертие - это память, как ни крути.
   - И я об том же...
   - Ну и отменно, что поняли друг друга. Но я бы хотел от памяти возвратиться к ответственности. Вы великолепно сказали: слава - это мера ответственности.
   Глазов присел напротив Ноттена, разлил еще по одной, посмотрел рюмку с джином на свет и вдруг спросил:
   - Предательство - что за категория? Однозначная или можно варьировать?
   - Варьировать нельзя.
   - А Гоголь? Он ведь варьировал с Андрием, сыном Тараса...
   - Я знаю свой потолок: что позволено Юпитеру, то не позволено быку.
   - Если бы я открыл вам имя человека, близкого к головке, к руководству польских социал-демократов, который в то же самое время работает на Шевякова, - как бы вы к этому отнеслись?
   - Разоблачил бы.
   - Каким образом?
   - Пока еще вы не арестовали типографию, где я работаю... Выпущу листовку...
   - Понятно, - задумчиво произнес Глазов и джин свой выпил. - А что, если я назову вам такое имя, которое опрокинет вас, поразит и сомнет?
   Ноттен приблизился к Глазову, близоруко заглядывая ему в глаза:
   - Кого вы имеете в виду?
   - Сначала вы должны дать честное слово, что не станете ничего предпринимать, не посоветовавшись со мною предварительно.
   - Дал.
   - Хорошо. Допустим, я скажу вам, что Елена Казимировна работает с Шевяковым. Допустим, повторяю я. Как бы вы отнеслись к такого рода известию?
   Ноттен отодвинул рюмку:
   - Сослагательность в таком вопросе невозможна.
   - Ну, хорошо, я говорю вам, что Гуровская - агент Шевякова.
   - Ее я не стану разоблачать, - после долгого молчания ответил Ноттен.
   - Я понимаю. Вы многим ей обязаны, вы ей обязаны всем, говоря точнее...
   - Ее я пристрелю, если она агент Шевякова, - сказал Ноттен.
   - Вы с ума сошли, - Глазов вздохнул. - Вы сошли с ума. Агент может быть предателем вольным, а может - невольным, Владимир Карлович. Слава, приложимая к литератору, требует милосердия от него - об этом вы не помянули. А - зря. Вы Шевякова знаете, а уж Елену Казимировну - тем более. Совместимо?
   - Что именно?
   - Елена Казимировна и Шевяков.
   - Налейте еще.
   - Я налью, а вы лимоном закусывайте; это - трезвит.
   - Как же Шевяков мне ненавистен, морда его, глазенки маленькие, лбишко. Отсюда уберут - в другом месте вынырнет: эдакие на вашей службе необходимы, он ценен для вашей профессии.
   - Это неверно, - возразил Глазов. - Он мешает нашей профессии, потому что хоть и хитер, но глуп, кругозора нет, будущего себе представить не может, о детях своих не болеет сердцем: каково будет им, когда он уйдет вместе с той институцией, которую столь ревностно и так глупо охраняет?
   - Вы-то вместе с ним охраняете...
   - Охраняю, Владимир Карлович, милый, я тоже охраняю, но ведь каждый охраняет свое! Он - свое, я - наше! Под властью мужика вы тоже жить не сможете, дорогой мой человек! Это вы сейчас так злобны на трон, потому что он окружен недоразвитыми, маленькими людишками, а если б на троне сидел какой-нибудь Эдвард?! Или Густав?! Все ведь дело не в форме, а в сути! Кто правит страной: дурак, вроде Шевякова, который над Вербицкой плачет, потому что Щедрина не читал, или просвещенный интеллигент, воспитанный в Европе?! Вот в чем секрет, Владимир Карлович! Со мной-то вы беседуете, как с равным, как с союзником, а с Шевяковым не стали бы! И правильно б сделали, что не стали! Лучше уж с корягой беседовать, с пнем в лесу, чем с ним. Думаете, у меня все внутри не холодеет, когда я его вижу?! А ведь он сейчас - после того, как Гуровская отдала, - это термин у нас такой есть "отдавать", проваливать, значит, - типографию Грыбаса, склад нелегальной литературы, восемь кружков и адреса Дзержинского, когда он сюда приезжает, - стал звездою! Он полковник теперь, понятно вам?! А потом уйдет в Санкт-Петербург, в департамент, и будет оттуда пользоваться вами, Еленой Казимировной и, если хотите, мной, чтобы делать себе карьеру на нашем уме!
   - Я ее убью, - повторил Ноттен уверенно, и снова быстро выпил.
   - Погодите. Рассуждайте вместе со мной: я вам достаточно раскрылся. Вы с Ледером вошли в контакт?
   - Да.
   - Он к вам обращался с просьбами?
   - Нет.
   - Это неправда.
   - Вы следите за мной?
   - Конечно.
   - Зачем же тогда спрашиваете?
   - Потому что у нас, кроме Елены Казимировны, хорошей агентуры нет, а она, кстати, Ледера одной рукой Шевякову отдает, а второй - снимает ему квартиру на шевяковские же деньги... Да, да, она получает у него семьдесят пять рублей ежемесячно, и на расходы по поездкам тоже.
   - Господи, какой ужас...
   - Давайте-ка мы без эмоций поговорим, Владимир Карлович, а то вы будто присяжный поверенный какой. Успокойтесь и возьмите себя в руки. Что говорил вам тогда, в первый раз Винценты Матушевский, когда вы назвали ему мою фамилию?
   - Ничего. Это правда. Ничего. Он сказал мне продолжать работать, слушал очень внимательно.
   - А другой раз?
   - Другой раз я с трудом нашел его...
   - Через кого?
   - На это я вам не отвечу.
   - Но не через Елену Казимировну?
   - Нет.
   - Вы открыли ему, что работаете у Гуровской?
   - Нет.
   - Почему?
   - Не знаю. Я хочу сам отвечать за свои поступки: перед собою ли, перед ним, перед вами - сам, один.
   - Вы у него встречались?
   - Нет.
   - Адрес его знаете?
   - Нет.
   - Он вам не сказал, где его искать?
   - Нет. Он сказал, что найдет меня, когда я ему понадоблюсь,
   - Никаких просьб?
   - Никаких.
   - Вы говорите правду?
   - Да.
   - Ничего не утаиваете?
   - Вы такие вопросы не ставьте, не надо, они - бестактны.
   - Я ставлю эти вопросы в ваших же интересах. Коли вы Матушевского встречали, а сейчас имеете дело с его единомышленниками, вас все равно обнаружат. Тогда я не смогу помочь вам - я не всемогущий. Вас посчитают двойником, а меня - доверчивым дурнем. Я могу помогать вам и оберегать только в том случае, если верю вам и убежден, что вы не таитесь. Поэтому спрашиваю еще раз.
   - Я даю вам слово, - сказал Ноттен. - Я не вижусь с ним. Я очень хочу видаться и с ним, но они меня обходят. Я жду, понимаете? Все время жду...
   - Они вам не верят, - убежденно сказал Глазов и придвинулся еще ближе к Ноттену. - Они не верят вам.
   - Что нужно сделать, чтобы поверили?
   - Для этого вы должны казнить Шевякова, - тихо сказал Глазов и откинулся на спинку дивана. - Понимаете? Казнить.
   - Как?
   - Это - вопрос техники, это надо думать - как. Важно принять решение, Владимир Карлович.
   - Решение принято.
   - Не торопитесь, не торопитесь. Семь раз мерь, один раз режь. С Еленой Казимировной станете говорить? Послушайте меня: она человек отнюдь не потерянный для порядочного общества. Она - несчастный человек, запутавшийся, и к Шевякову пришла для того, чтоб вам помочь...
   - Мне?!
   - Кому ж еще-то? Конечно, вам. Вы ее, кстати, по-прежнему любите, Владимир Карлович? А? Только правду себе отвечайте. Вы ж теперь, когда Елены Казимировны нет в Варшаве, у Гали Ричестер, у танцовщицы ночуете. Или - так, суета, тянет на стройные ножки?
   - Господи, в какой я себя грязи чувствую, - беспомощно сказал Ноттен, - вы что, за каждым моим шагом глядели?
   - А вы как думали? - раздраженно ответил Глазов. - Если подставляетесь смотрим. Чтоб не смотрели, надо было затаиться, как рыба на грунте, а вы резвитесь, вас видно кругом. И видно великолепнейшим образом, что Елена Казимировна вас тяготит. Не надо, не надо, не лгите себе...
   - Налейте.
   - Пиявки пробовали ставить на шею? Вон как лицо у вас играет: то белое, то багровое. Словом, подведете Елену Казимировну к нужному выводу. Это еще думать надо - как. Выход у вас обоих один - убрать Шевякова. Она к нему ездит на такую же квартиру: Сенаторска, 3, второй этаж. Он там один ее принимает. Уйти Елене Казимировне можно спокойно: вы подождете в пролетке и отвезете на вокзал. Это - легко. Трудно срепетировать, к а к вы ее подведете к д е л у. Этим займемся завтра, она ж через неделю приедет, в Берлине она сейчас. Еще налить позволите?
   - Да.
   - Без моего сигнала ничего не делайте, уговорились?
   - Да.
   - Попробуйте когда-нибудь, идучи по пустому гостиничному коридору, желательно ночью, подбросить над головой апельсин. Можно, впрочем, и яблоко. Вы сделаете три шага, и поймаете апельсин, а ведь по всем законам он был обязан упасть у вас за спиной... Мы все связаны, Владимир Карлович, мы все связаны незримыми, таинственными узами, которые, в силу невидимости их, нерасторжимы вовек. 9
   - Встать, суд идет!
   Мацея Грыбаса ввели первым, следом за ним товарищей из подпольной типографии; судьи на бритоголовых арестантов не глядели, быстро и бестолково перебирали бумажки в своих папках.
   Дзержинский, загримированный, в окладистой бороде, глядя на то, как судьи сортировали эти ненужные им бумажки, понял - приговор предрешен и ничто не спасет: ни речь петербургского присяжного поверенного Александра Федоровича Веженского, на удивление всем взявшегося защищать Мацея безвозмездно, ни осторожные, но тем не менее настойчивые переговоры Здислава Ледера и Винценты Матушевского с родственником помощника судьи, который, говорили, симпатизировал полякам.
   - Подсудимый Грыбас, вам предоставляется последнее слово.
   Мацей медленно поднялся, оглядел лица людей, собравшихся в большом зале, хотел было задержаться глазами на Феликсе, Винценты, Здиславе, но - не мог, знал, что за его глазами следят десятки чужих. А как хотелось ему сейчас заглянуть в зеленые глаза Феликса, почувствовать их братство, боль, слезы, как бы хотелось ему остановиться в глазах Винценты и ощутить его весомую, неторопливую надежность, но нельзя, Мацей, ты правильно поступаешь, товарищ, ты поступаешь гордо, взяв на себя - свое: до конца и безответно.
   - Я буду краток. - Грыбас чуть откашлялся. - Если бы мне вернули возможность начать жизнь сначала, я бы повторил ее точь-в-точь, как прожил эту. Я ни в чем не виноват, ибо виновны люди перед законом, а я ваш закон отвергаю, потому что он служит щитом для тысяч, которые под этим страшным щитом таятся от миллионов.
   - Грыбас! - Судья ударил ладонью по столу.
   - Всю вину с точки зрения вашего законоположения, - обернулся Мацей, - я принимаю на себя. Остальные товарищи не несут ответственности за мои деяния. Я приму любой ваш приговор спокойно, потому что я занимался тем лишь, что говорил людям правду.
   - Грыбас! - крикнул судья.
   - Да не суетитесь вы, - усмехнулся Мацей. - Я закончил.
   Генрих, специально приехавший из Домбровского бассейна, был единственным легальным, кто мог ходить по улицам, жить в гостинице по своему паспорту и встречаться с теми, с кем нужно было увидаться.
   Он-то и привез Веженского на квартиру, где за длинным, пустым столом сидел Дзержинский.
   - Здравствуйте, - сказал присяжный поверенный, пожимая руку Дзержинского. - Ваш товарищ был аккуратен: кажется, мы без хвостов. Сегодня в три часа у меня свидание с Грыбасом. Расстрел можно заменить, если он попросит государя о помиловании.
   - Гарантия?
   - Абсолютной - нет.
   - Вероятие?
   - Половина на половину.
   - Он не пойдет на это.
   - Я успел его узнать и полюбить. Я согласен - он не пойдет, поэтому я попросил, чтобы меня свели с вами. Нужно, чтобы Грыбас получил указание партии. Он выполнит такое указание.
   - Чем заменят расстрел?
   - Пятнадцатью годами каторги.
   - В Сибири бывали?
   - Да.
   - Где?
   - Всюду - я проезжал через Сибирь в Японию. Глаза Дзержинского, вспыхнувшие, было, - решил, что Веженский тоже отбывал ссылку, - вновь потухли.
   - Пятнадцать лет каторги - тоже смерть, только медленная, - сказал Дзержинский.
   - Не рассчитываете на революцию?
   - Рассчитываю.
   - Сколько ждать?
   - Столько, сколько потребуется.
   ...Веженский увидел Грыбаса через большую, как в зоопарке, решетку. Между большой стальной решеткой была протянута тонкая металлическая сетка, и была она очень частой: из-за этого лицо Мацея казалось мучнисто-серым, более бледным, чем на самом деле.
   - Я протестую, - сказал Веженский охранникам. - Я хочу говорить с моим подзащитным в нормальной обстановке.
   - Это нормальная обстановка для приговоренных к казни.
   - Я напишу жалобу.
   Грыбас заставил себя улыбнуться:
   - Бесполезно, Александр Федорович. Это их закон.
   - Мацей, я только что видел ваших добрых друзей. Вы понимаете?
   - Да. Понимаю.
   - Наше мнение совпало: вы обязаны написать прошение о помиловании. Вам сохранят жизнь.
   - Что сохранят? - удивился Грыбас. - Жизнь? А кто сохранит честь? Вы скажете моим друзьям, что я знал, на что иду.
   - Неужели вам не хочется дожить?
   - Говорить можно, а вот бить не надо, Александр Федорович.
   - Простите. Простите, Мацей. Бога ради, простите. Но я правда же хочу спасти вас.
   - Разве бесчестьем спасают?
   (Месяц назад граф Балашов сказал Веженскому: - Сейчас нужен крен - я твои слова про Зубатова помню. Все развивается так, как задумывалось. Позиции наши справа и в центре крепки. Я не знаю, как будет, но то, что будет, - в этом не ошибаюсь. Поэтому надо делать крен, ты прав. Мы должны вербовать друзей слева - не в братство, конечно, а для того, чтобы контролировать все рычаги. Поедешь в Варшаву, защищать поляка... Я запамятовал его фамилию... Коли сможешь спасти его от петли - мы подойдем к левым. А это важно, ты прав, спору нет - весьма важно. Масонство, великое братство наше, должно быть всюду, знать все, понимать всех - тогда сможем свершить главное.)
   ...Веженский ехал из тюрьмы, забившись в угол пролетки. Перед его глазами стоял Грыбас за частой решеткой, как зверь в клетке: худой, высокий, бритый наголо, и улыбка по губам скользит, не сделанная улыбка, и до того открытая, что стало Веженскому самого себя страшно..,
   Гуровская закрыла дверь, тихо поставила баул у ног, вдохнула прогорклый запах "кэпстэна", любимого табака Влодека, и поняла, что он дома - работает.
   - Можно? - она приложилась ладонями к двери, крашенной "слоновой" масляною краскою. - Влодек...
   - Да, да! - Ноттен поднялся из-за стола и растерянно потер лицо. Здравствуй, Геленка!
   Она бросилась к нему на шею, стала быстро обцеловывать его лоб, глаза, нос, подбородок, губы.
   - Бог мой, как я там скучала по тебе, как скучала! Почему сердитый? Ты сердитый, Влодек?
   - Что ты?! Устал.
   - У тебя глаза больные. Хворал?
   - Нет, нет. Здоров.
   - Знаешь, твоя книга на днях выйдет в Берлине. Я договорилась с издателем. "Рассказы о горе" - я сама дала такое название, некогда было тебе писать, да и цензура...
   - Боишься цензуры?
   - Кто ее сейчас не боится. А что? Отчего ты спросил так?
   - Как?
   - Ну, не знаю... Так...
   - Это ты с дороги так нервна, Гелена.
   - Почему "Гелена"? Я не люблю, когда ты меня так называешь.
   - Я очень устал, Геленка. Давай я приму пальто.
   - У тебя жарко.
   - Я не отворял окон, мерзну что-то.
   На кухне, глянув на Гуровскую, которая сразу же начала хлопотать у стола, Ноттен закрыл глаза и снова стал растирать лицо так, что появились красные жирные полосы.
   - Ой, ты похож на жирафу, - рассмеялась Елена Казимировна, - такой же полосатый!
   - Нервы расходились. Все жду, жду, жду, когда придут - а они не приходят.
   - Кто? ...
   - Жандармы.
   - Ты с Красовским не встречался?
   - С кем?! - испуганно переспросил Ноттен, вспомнив сразу же лицо Глазова и его слова о "псевдониме".
   - Что ты, милый? - улыбнулась Гуровская. - Будто испугался чего...
   - Нет, нет, чего мне пугаться? Какого Красовского ты имеешь в виду?
   - Историк. Публицист. Профессор Красовский?
   - Адам Красовский. Пан Адам?
   - Кажется. Ты знаешь его?
   - Шапочно. А что?
   - Нет, ничего.
   - Почему ты спросила о нем?
   - Роза Люксембург считает, что он к нам близок, она мечтает привлечь его к работе в газете. Как ты думаешь - согласится?
   - Никакой он не близкий к вам и не согласится ни на какую запрещенную работу.
   - Кто тебе сковородки чистит? Меланья?
   - Что?! - в ужасе спросил Ноттен.
   - Сковородки плохо чищены. Песком надо и кипятить. Сала - в палец.
   - Я не замечал.
   - Ты ничего не пишешь о деле Грыбаса?
   - Написал.
   - Тебе яичницу сделать с салом или с постной ветчиной, Влодек?
   "Теперь я до конца верю Глазову", - понял Ноттен и замер, Прикрыв руками лицо.
   - Сделай глазунью.
   - В Берлине говорят, что тут всё очень напряженно из-за процесса над Грыбасом.
   - Ты знаешь его?
   - Да. В Париже напечатали статью, - предлагают отбить его из тюрьмы. Здесь об этом не думают?
   - Я не слыхал.
   - А где подставка, Влодек? Ах, мужчины, мужчины, оставь вас одних на месяц - ничего потом в доме не сыщешь.
   - Ставь на тарелку.
   - Ты же знаешь, я не люблю, если некрасиво.
   - Поставь мне на руку, - тихо сказал Ноттен, - послушаем, как зашипит мясо...
   Гуровская резко обернулась:
   - Что с тобой?
   В глазах у нее появился испуг, потому что в голосе Ноттена сейчас было что-то похожее на голос Дзержинского, когда они расставались в "Адлере".
   - Ничего.
   - Я тебя заберу с собой в Берлин. Съезжу туда на пять дней, по делам партии, и вернусь за тобою. Право. Не отказывайся. Тебе нельзя больше здесь. Ешь, родной. Соли достаточно?
   Профессор Красовский визиту Дзержинского не удивился, потому что двери его дома были открыты с утра и до вечера - особенно для студентов и гимназистов. Библиотека польских классиков, книги по географии Польши, истории, философии, юриспруденции - все это привлекало молодежь: где еще найдешь нецензурированиого Мицкевича и полного, изданного в Париже Словацкого?!
   - Чем могу? - спросил Красовский, усаживаясь в кресло. - Слушаю вас.
   - У меня несколько необычное дело...
   - Представьтесь, пожалуйста.
   - Доманский. Юзеф Доманский.
   - Студент? Какого факультета?
   Дзержинский оглядел взъерошенную седую голову Красовского, подслеповатые, голубые глаза большого ребенка, улыбнулся чему-то:
   - Я с тюремного факультета, профессор.
   - Простите? - Красовский не понял. - Тюремного? Вы эдак о российской юриспруденции?
   - Нет, меня следует понимать буквально. Я бежал из ссылки, сейчас здесь нелегально.
   - Хм... А если вас арестуют у меня?
   - Не должны. Я довольно долго готовился к тому, чтобы прийти к вам, слежки за мною не было.
   - Надеюсь, вы понимаете, что задал этот вопрос, опасаясь не за себя?
   - Понимаю, пан профессор.
   - Итак, слушаю вас.
   - Нам нужна помощь.
   - "Нам"? Кого вы имеете в виду? Польских социалистов?
   - Нет. Социал-демократов.
   - Странно. Насколько мне известно, социал-демократы чаще обращаются за помощью к русским, немецким или еврейским ученым: чисто польская проблематика вас не очень-то волнует.
   - От кого у вас эдакий вздор? - Дзержинский не сумел скрыть гнева. - Я не думал, что интеллигент может быть таким предвзятым.
   - Это не предвзятость, господин Доманский. Это факт. Пожалуй, что только ППС и "Лига народова" ставят во главу угла наши проблемы, их волнуют прежде всего мытарства, чаяния и надежды нашего народа.
   - Что может сделать для своего освобождения наш народ - один, сам по себе? Погибнуть на баррикадах? Спровоцировать самодержавие на очередную антипольскую бойню? Наш с вами народ может обрести свободу лишь в совместной борьбе - без помощи русских мы обречены: надо смотреть правде в глаза, и никто еще не отменил закон массы и примат совместной направленности. Брат Пилсудского, Бронислав, понимал точнее Юзефа, что совместная борьба с русскими революционерами может свалить самодержавие, а это и будет наша свобода.
   - Закон массы предполагает примат той или иной силы. Вы говорите "русские и польские рабочие"; вы, таким образом, отводите полякам второе место, подчиненное.
   - Где и когда мы это говорили? Вы читали наши газеты?
   - Нет.
   - Как же можно повторять то, что говорят друзья Юзефа Пилсудского? Я никак не сомневаюсь в его человеческой порядочности, но что касается наших партийных позиций - мы полярны. Однако когда мои друзья критикуют товарищей социалистов, мы доказательны и пользуемся не слухами, но фактами, пан профессор. Мы представляем рабочих Королевства Польского - всех национальностей, говоря кстати. Рабочему человеку национализм, каким бы он ни был, омерзителен. Интерес рабочего не национален, а классов.
   - А как быть с польскими студентами и учителями? С интеллигенцией, словом? Их интересы вас не волнуют?
   - Я думаю, что интеллигенция, победи рабочие, вздохнет полной грудью. Я думаю, что только после революции польские интеллигенты смогут творить в полной мере, не оглядываясь на произвол полиции, цензуры, губернаторств. И потом вычленять из общего следует то, что кровоточит, пан Красовский.
   После долгого молчания Красовский сказал:
   - Я слушаю вас...
   Звонок дзенькнул тихо, но Красовскому он показался особым, тревожным, громким. Дзержинский поднялся, мягко ступая, подошел к окну, выглянул осторожно из-за портьеры: улица была пуста, однако возле парадного подъезда стояла пролетка.
   - Черный ход в квартире есть? - спросил Дзержинский.
   - Пойдемте.
   Красовский провел его на кухню, открыл маленькую дверь:
   - Спускайтесь во двор, там есть выход на Маршалковскую.