Когда шофер медленно свернул с набережной, лицо Дона Баллоне в одно мгновение изменилось, стало жестким, морщинистым.
   — Резво, — сказал он.
   Шофер нажал газ, машина рванулась, словно бы кто-то перерезал невидимые канаты, ее державшие, проскочил под желтый свет, скрипуче повернул в маленький переулок, затормозил у магазина; Дон Баллоне быстро, не по годам легко выскочил, вбежал в магазин, прошел его насквозь, вышел на параллельную улицу, проверился, стремительно оглянувшись, толкнул дверь бара, кивнул хозяину, который вытирал стойку, и быстро спустился по крутым ступенькам вниз, к телефонным кабинам.
   В кармане, как всегда, были припасены мелкие монеты.
   Первый звонок Дона Баллоне был в Берн.
   — Здравствуйте, — сказал он глухо, изменив голос, услышав брата, — это я, Витторе. Мой племянник сегодня прибыл. Проследите за тем, чтобы он хорошо отдохнул. У него завтра хлопотный день.
   — Я постараюсь, — ответил Дон Аурелио, поняв то, что ему надлежало понять, и положил трубку.
   Второй звонок в Вашингтон.
   — Алло, это я, все будет в порядке, только пусть позаботятся, чтобы лакеи как следует посмотрели за костюмами для завтрашней гала-партии.
   — Постараемся, — ответил первый заместитель директора ЦРУ Майкл Вэлш. — Лакеи вполне квалифицированные.
   Разговор закодирован, голос изменен, однако каждое слово имеет свой смысл, расшифровать невозможно.
   Потом Дон Баллоне позвонил в Нью-Йорк сказав лишь одно слово:
   — Скандальте!

7

   11.10.83 (18 часов 55 минут)
   Полковник Санчес понял, что сидеть за столом нет больше смысла: переизбыток информации; он приехал во дворец в восемь утра, прочитал шифротелеграммы, переданные из МИДа, министерства общественной безопасности и генерального штаба; внимательно изучил статьи, опубликованные мировой прессой в связи с его проектом экономической модернизации; провел совещание с директором энергетического проекта Хорхе Кристобалем, с управляющим Банком развития Веласко и министром энергетики и планирования Энрике Прадо; внес коррективы в речь, подготовленную для него аппаратом по случаю открытия библиотеки иностранной литературы; обсудил текущие дела с министром обороны Лопесом; принял посла Испании — беседа носила отнюдь не протокольный характер, Санчес дал понять, что Гаривас заинтересован в тесном экономическом сотрудничестве с Мадридом и готов, как это предлагает Леопольдо Грацио, самым серьезным образом учесть интересы тех банков за Пиренеями, которые решат включиться в решение экономической программы Гариваса.
   Санчес посмотрел на часы, поднялся из-за стола, вышел в секретариат, сказал дежурному, что уезжает минут на сорок в «Клаб де Пескадорес» сгонять партию на биллиарде — единственная теперь возможность собраться перед работой ночью, до трех утра (ездить к Эухенно и Кармен под блицы фоторепортеров, которые постоянно караулят ее, нельзя — в правой прессе сразу же появятся статьи о «распутстве одного из полковников, взявшего себе в любовницы прима-балерину Гариваса»; а откуда им знать, что Кармен никакая не любовница, а верный дружочек, как и ее Эухенно, что самый любимый человек, Мари Кровс, далеко и никогда — во всяком случае, пока он сидит во дворце — сюда не прилетит; им не суждено быть вместе, ему не простят иностранку, таков характер его народа, слишком уж натерпелся от них; обжегшись на молоке, дует на воду; националистическая слепота исчезнет лишь тогда, когда люди будут иметь равные права на свободу и достаток, иначе, декретом, национализм не изжить.
   Начальник охраны премьера майор Карденас поинтересовался, на каком автомобиле поедет премьер; он знал, что Санчес никому не отдаст руль машины, это его страсть. С трудом, по решению правительства, под нажимом майора Лопеса после покушения полковник согласился, чтобы теперь его повсюду сопровождали две машины с вооруженными до зубов офицерами из соединений «красных беретов», находящихся под командованием министра обороны.
   — Слушай, майор, давай поедем на «альфа ромео», но не бери ты этих молодцов, право же! Если меня захотят кокнуть, то кокнут.
   Карденас пожал плечами.
   — Меня эти головорезы раздражают не меньше, чем тебя, полковник… Добейся отмены решения правительства…
   Санчес и Карденас заканчивали одну школу, их связывала юношеская дружба; вместе примкнули к движению «патриотических офицеров за прогресс родины»; вместе вышли под пули диктатора, когда чаша терпения народа переполнилась; Карденас восторженно любил Санчеса с той еще поры, когда ходили в бойскаутские походы; это и решило его судьбу — после победы именно Карденаса назначили возглавлять охрану правительства; потом, впрочем, майор Лопес вошел с предложением доверить ему охрану одного лишь премьера.
   «В конечном счете, — доказывал он членам кабинета, собравшимся на экстренное заседание после того, как правые террористы предприняли попытку взорвать центральный телеграф, — судьба страны всегда зависит от судьбы лидера, поэтому, полагаю, армия вместе с силами безопасности сможет обеспечить охрану членов кабинета, а вот охрану полковника Санчеса я предлагаю поручить Карденасу, и все мы знаем, отчего я называю именно это имя».
   Санчес тогда укоризненно посмотрел на полковника Диаса, передвинутого на пост начальника генерального штаба вопреки воле Лопеса; на этом настоял министр общественной безопасности Пеле Аурелио; он, как и Диас, не верил Лопесу; полковника Санчеса это раздражало: «Нельзя поддаваться ощущениям; Вест-Пойнт ни о чем еще не говорит! Хуан Мануэль (так звали министра финансов) получил образование в Бонне, нельзя же из-за этого подозревать его в тайных связях с Геншером или Штраусом!» Шеф общественной безопасности, искренне преданный Санчесу, вынужден был пойти на маневр: «Диас нужен рядом с майором Лопесом для того, чтобы нашим ведомствам было легче координировать работу по защите родины; Диас имеет опыт штабной школы, он и в моем министерстве просидел три месяца на закордонной разведке; ситуация такова, что с Лопесом должен быть человек-координатор, у меня нет никаких претензий к майору, видимо, я неловко пошутил».
   Санчес досадливо заметил: «Вопрос не в неумелой шутке, Пеле, а в том, что ты действительно не любишь Лопеса… Это твое право, но надо уметь скрывать свои симпатии и антипатии во имя общего дела, которое невозможно без единства… И потом, не сердись, Пеле, шизофрения начинается с бестактности… Я порою восторгаюсь выдержкой майора Лопеса, когда ты — не называя, конечно же, по имени — обвиняешь его во всех смертных грехах…»
   Шеф общественной безопасности долго с горестным недоумением смотрел на Санчеса, словно бы заново оценивая раннюю седину, что так контрастировала с молодыми глазами и губами, в которых угадывалась недавняя юность (Санчесу только что исполнилось двадцать девять лет), а потом, поднявшись, сказал: «Хорошо, полковник, я обещаю тебе посетить психиатра и если доктор скажет, что я шизофреник, то завтра же попрошу об отставке». Он хотел было добавить, что перед тем, как уйти в отставку, передаст ему, Санчесу, неподтвержденные, правда, агентурные данные о том, что Лопес проявляет весьма подозрительную активность в тех округах, где наиболее мощные плантации какао-бобов, и что он дважды встречался с личностями, которые находятся под подозрением по поводу тайных контактов с «дипломатами» из американского посольства.
   Он, однако, не знал и не мог знать, что у Санчеса есть более тревожные сведения об активности Лопеса, полученные от Леопольдо Грацио. Как человек талантливый и честный, Санчес требовал неопровержимых улик; он вполне допускал возможность провокации со стороны его противников — нет ничего проще погубить прогрессивное движение, как посеять семена вражды между теми, кто составляет костяк руководства.
   Воистину справедливо сказано было: всякое царство, разделенное внутренней враждой, обращается в пустыню, и дом на дом падает.
   Стратегический план Санчеса строился на факторе времени: как только соглашение об энергопрограмме будет подписано, как только страна получит заем, то есть реальные деньги, главная опора, на которой держались правые, спекулируя на экономических трудностях, будет выбита у них из-под ног. Санчес, впрочем, никогда не думал, что тягучка, связанная с получением займа, столь изматывающа; Грацио, однако, говорит, что это в порядке вещей, эксперты банков перепроверяют через свои разведслужбы надежность режима, платежеспособность гаривасской валюты, компетентность министерств финансов и экономики. А что делать? Вкладывают ведь не что-нибудь, но золото, дьяволов металл.
   Санчес верил Грацио; он, конечно же, отдавал себе отчет в том, что этот человек лелеет честолюбивую мечту сделаться отцом нации, оттеснить американцев, доказать всем в третьем мире выгоду «европейской ставки»; пусть себе, дадим ему лавры «отца нации», только бы сделал дело. Однако чем дальше, тем больше Санчесу казалось, что Грацио несколько утерял реальную перспективу, поскольку был человеком могучим, жил собою, своим миром и не очень-то оглядывался. Санчес в аккуратной форме сказал ему об этом, Грацио рассмеялся: «Моя мама всегда жалела меня и говорила, что я бездумно трачу деньги, верю не тем людям и люблю не тех женщин… Но ведь я жив, и дела мои идут неплохо, и женщины пока еще не жалуются на меня, и друзья рядом, хотя кое-кто порою продает по мелочи, я смотрю на это сквозь пальцы».
   …Санчес жил сейчас особой жизнью: он тревожно ощущал каждую минуту, понимая, что реализовать себя, то есть свою мечту, он может лишь во времени. А время — оно никому из смертных неподвластно.
 
   …В машине, пристегнув ремень безопасности, Санчес с усмешкой посмотрел на Карденаса, который передвинул маузер на колени.
   — Дружище, неужели ты вправду считаешь, что твоя штука может гарантировать нам жизнь, если кто-то хочет ее у нас отнять?
   — Конечно, нет, — ответил Карденас. — Мы все живем в мире приспособлений, как артисты. Тем не менее так мне спокойнее, хотя я понимаю, что никакой маузер не спасет, если из-за угла снова выскочат два негодяя со «шмайссерами».
 
   …В клубе полковник Санчес обычно играл несколько партий со стариком Рамиресом, маркером, работавшим здесь полвека. Рука у старика тряслась, он с трудом двигался вокруг огромного стола, но в момент удара лицо его было словно вырубленным из мрамора, морщины расходились, глаз бесенел, а рука становилась собранной, никакой дрожи. Он давал Санчесу фору, научив его диковинной польско-русской игре в «пирамиду». В молодости, семнадцатилетним палубным матросом, Рамирес ходил на кораблях в Европу, крепко перепил в Петербурге, отстал от экипажа и год прожил в северной столице, помирая от промозглого холода; спас его трактирщик Влас Егорович Сырников, оставил посудомоем и одновременно учителем испанского языка для своих сыновей. Те однажды привели Рамиреса в биллиардный зал, дали кий в руки, и, на удивление всем, матрос начал класть такие шары, что все только диву давались. Здесь молодой испанец заработал на приличную одежду, выучился объясняться по-русски, поднакопил денег, нанялся на американский корабль и вернулся за океан, сначала в Нью-Йорк, а оттуда уже в Гаривас.
   Было старику сейчас восемьдесят девять, однако именно к нему, сюда приезжали учиться удару и стратегии игры не только со всего Гариваса, но из Штатов, Бразилии, Чили.
   Он жил игрою, зарабатывал хорошо, все деньги тратил на своего единственного внука Пепе, тридцатилетнего хлыща; больше у старика никого на свете не осталось. Пепе работал в баре «Эль Бодегон», щипал гитару, мечтал о карьере актера; старик Рамирес отправлял его в Мексику на съемки, пробоваться; все было хорошо, пока парню не надо было выходить на площадку под «юпитеры» — он цепенел, двигался, как робот на батарейках; старик хотел было пристрастить его к биллиарду, но внук ответил: "Вьехо3, тут надо считать и думать, а мне скучно, я хочу просто-напросто жить".
   Именно Рамирес научил Санчеса, когда тот был еще лейтенантом, хитрости оттяжки шара на дальний борт, умению прятать от противника тяжелый костяной «свояк», словом, стратегии этой мудрой, рискованной игры, поэтому и сейчас, когда полковник приезжал в полутемный зал, где низкие старомодные абажуры высвечивали изумрудное поле столов, старик по-прежнему называл его Малышом и грубо бранил за плохие удары.
   — Хочешь похитрить? — спросил он, подавая Санчесу кий с монограммой. — Устал?
   — Немного, — ответил Санчес, — ты, как всегда, прав, дорогой Бейлис.
   (Рамирес однажды рассказал ему про русского мастера Николу Березина, который обыгрывал всех подряд; его звали Бейлис, потому что в Киеве он играл так рискованно, что продулся до нитки, сделал последнюю ставку на свой костюм и его просадил; профессионалы собрали ему деньги на пиджак и брюки; в Киеве тогда шел процесс Бейлиса, обвинявшегося черносотенцами в ритуальном убийстве русского мальчика. Тому тоже собирали деньги по «подписньм листам»; с тех пор Березина звали Бейлисом, и Санчесу очень понравилась эта история. Рамирес вообще был напичкан всякого рода историями. Санчес слушал его завороженно. «Ты очень хороший человек, Малыш, — сказал ему как-то Рамирес, — ты умеешь слушать. А это большая редкость в наш век — хороший человек на посту премьера».)
   — Сколько даешь форы, вьехо? — спросил Санчес.
   — И не стыдно тебе брать у старика фору, Малыш?
   — Совсем не стыдно, потому что ты играешь в десять раз лучше меня.
   — В семь. В семь, а не в десять. Наша партия будет стоить десять песос, о'кэй?
   — О'кэй.
   — Я дам тебе десять очков форы, сынок, и этого достаточно, ты стал классным игроком…
   Рамирес легко подкатил шар к пирамиде, еще раз помазал кий синим мелком и сказал:
   — Ну, давай…
   Санчес, чуть тронув «своим» пирамиду, спросил:
   — Сильно меня ругают твои аристократические гости?
   — Достается, — ответил Рамирес. — Я попробую сыграть пятерку от двух бортов в угол, Малыш. — Он мастерски положил шар. — Но тебя ругают слишком зло, значит, наступаешь кому-то на пятки. Надо ли так резко? Может, как я учу тебя на пирамиде, не стоит особенно торопиться? Начнешь свои реформы попозже, когда люди поверят, что это не есть насилие во имя насилия, а принуждение для их же блага. Десятку к себе в угол.
   Наблюдая за тем, как Рамирес собирался перед ударом, Санчес ответил:
   — Ты прав, нужно уметь ждать, но еще страшнее опоздать. И потом те, которым мы наступаем на пятки, имеют возможность посещать этот прекрасный клуб, а девяносто пять процентов нашего народа и не знают, что даже днем, в жару здесь можно отдыхать при температуре двадцать градусов, когда жужжит кондиционер и ты вправе вызвать чико, который принесет виски со льдом, или раздеться и залезть в мраморный бассейн… Если бы хоть четверть нашего населения жила в мало-мальски сносных условиях, вьехо, можно было бы погодить, но, когда нищенствует большинство, приходится наступать на пятки тем, кого не волнует судьба сограждан…
   — Смотри, — вздохнул Рамирес. — Ты слишком смело машешь красной тряпкой перед мордами очень крепких быков, килограммов по пятьсот каждый, и рога у них острые, как шило… Смотри, Малыш…
   Рамирес промахнулся на этот раз, шар остановился возле лузы, и Санчес красиво положил его, а потом положил еще два шара и почувствовал, что началась кладка.
   — Послушай, Малыш, мой внук Пепе, я рассказывал тебе о нем много раз, неплохо поет… Ты говорил в последней речи по телевидению, что намерен открыть театр для народа… Он мечтает спеть тебе несколько песен, может быть, его примут в труппу?
   — Я плохой ценитель, вьехо, — ответил Санчес, но, заметив, как огорчился старик, заключил: — Пусть придет в следующий раз, пусть споет… Если мне понравится, я скажу ему честно, пусть тогда идет в театр и, не ссылаясь на меня, запишется на конкурс.
   (Агент ЦРУ Орландо Негро вплотную работал с Пепе Рамиресом последние три месяца по плану, разработанному в Лэнгли. Он доказывал парню, что время художественного кино кончилось, сейчас настала пора хроники, документального кадра, триумф Якопетти и все такое прочее. Звездою экрана и сцены можно стать, совершив нечто такое, о чем заговорит мир. Пепе на это клюнул. «А что, по-твоему, может заинтересовать мир?» Орландо ответил: «Ну, не знаю… Человек входит в клетку к львам, выпрыгивает из самолета, терпящего катастрофу, и спасается, лезет в извергающийся вулкан или участвует в заключительном акте революции, когда герой устраняет тирана». Орландо увидел страх в глазах Пепе. Тот спросил, понизив голос: «Какого тирана ты имеешь в виду?» — «Сальвадорского, — ответил Орландо. — Или гватемальского. Не считаешь же ты нашего Санчеса тираном?» — «Он друг моего деда, а дед не стал бы дружить с тираном». — «Санчес — не тиран, смешно и говорить об этом, а вот ты дурак. Используй это знакомство, он подтолкнет тебя коленом под зад на сцену. Я дам тебе двух лучших гитаристов из Мексики, подготовь номер и попроси деда сделать так, чтобы тебя послушал премьер. Об этом через час узнают на телевидении, назавтра ты выступишь солистом в ночной программе».
   Гитаристами из Мексики были ребята из группы «завершающих операций ЦРУ».
   Дворец охраняют силы безопасности, верные Санчесу; штурм поэтому невозможен.
   Компрометировать майора Лопеса не входило в план Майкла Вэлша, ибо Лопес должен провозгласить себя преемником дела Санчеса, он обязан поклясться в верности погибшему герою.
   Оставался один выход — ликвидация премьера фанатиками из специальной группы, которым будет сказано, что «красные береты» из охраны дадут им возможность беспрепятственно уйти из «Клаб де Пескадорес», на пирсе их ждет сверхмощный катер.
   В свою очередь, Лопес проинструктирует «красные береты» об особой бдительности — после того, как дело будет сделано, Пепе и гитаристов изрешетят пулями, никаких следов.
   Это был один из проектов ликвидации Санчеса. Помимо этого проекта существовало еще девять, проработанных и отрепетированных до мелочей.)
   — Когда ты приедешь ко мне в следующий раз? — спросил Рамирес. — Я бы предупредил Пепе…
   — Не могу сказать, вьехо… Я бью четырнадцатого налево в угол…
   Старик достал из кармана рубашки алюминиевый цилиндр, открыл его, достал толстую сигару «упман», заметив:
   — Плохо целишь, бери левее.
   — Спасибо, вьехо, — Санчес ловко положил шар. — Сейчас предстоит много дел, понимаешь… Но, видимо, в пятницу я вырвусь к тебе. Или в субботу. Предупреди Пепе, чтоб ждал твоего звонка… Восемь к себе в середину.
   — Не стоит. Слишком рискованный шар.
   — Кто не рискует, тот не выигрывает.
   — Это в политике. В биллиарде все по-другому.
   Санчес промазал, рассмеялся.
   — Вот я и отдохнул у тебя, вьехо.
   — Это правда, Малыш, что ты собираешься жениться на балерине Кармен?
   — И об этом говорят?
   — Еще как… Девять налево в угол.
   — Мы просто-напросто друзья с нею, жениться я не собираюсь ни на ком, даже на той, которую люблю, вьехо, потому что нельзя себя делить: я принадлежу этой стране, а если рядом будет любимая, я стану отдавать ей слишком много сердца…
   Рамирес положил десятку и вздохнул.
   — Малыш, мне очень тебя жаль… Когда ты был лейтенантом, жилось тебе легче и беззаботнее… А за этот год ты стал седым, и хотя в газетах пишут, что у тебя молодые глаза, но я-то помню, какими они были, когда ты был действительно молодым…

8

   11.10.83 (23 часа 06 минут)
   Последний раз Леопольдо Грацио позвонил из отеля «Континенталь», где, как обычно, остановился в президентском пятикомнатном люксе.
   Он попросил фрау Дорн, свою секретаршу из франкфуртского филиала корпорации, прилететь первым же рейсом в Берн; никто, кроме нее, не умел оформлять стенограммы особо важных совещаний; завтра предстояло именно такое совещание с представителями американской «Юнайтед фрут» и голландской «Ройял Шелл».
   Затем Леопольдо Грацио заказал себе ромашкового чая — ничто так не помогает пищеварению; попросил метрдотеля приготовить на завтрак кусок полусырого мяса и авокадо с икрой, пошутив при этом:
   — Бюнюэль назвал свой фильм, обращенный против нас, замученных бизнесменов, «Большая жратва», но вы-то знаете, что я позволяю себе шиковать лишь в исключительных случаях…
   — О да, — почтительно согласился метрдотель, не посчитавший возможным заметить, что автором фильма «Большая жратва» был вовсе не Бюнюэль, — они все обозлены на мир, эти режиссеры, полная безответственность.
   Положив трубку телефона, метрдотель в сердцах сплюнул: как и всякий человек, вынужденный лакействовать, он в глубине души ненавидел тех, кого обслуживал и чьею милостью жил в довольстве, если не сказать — роскошестве.

9

   11.10.83 (23 часа 07 минут)
   — Месье Лыско, через три хода я объявлю вам мат, — сказал Серж, хозяин маленького кафе, куда советский журналист приходил почти каждый вечер — выпить чашку крепкого чая и сыграть пару партий в шахматы. Он жил в этом же доме на Рю Курнёф; квартиру занимал маленькую: редакция срезала бюджет на жилье; одинокий, вполне хватит двух комнат, кабинет можно оборудовать и под гостиную, холостяку не обязательна столовая, тем более многие иностранцы знают, что москвичи принимают порой гостей по-домашнему, на кухне — самый обжитой уголок в доме, даже тахту умудряются поставить, чтобы телевизор было удобнее смотреть.
   — Через два хода вы согласитесь на ничью, месье Не, — ответил Лыско задумчиво.
   В кафе никого уже не было, только парень в парижской сине-красной кепочке с помпоном тянул свой «пастис»4, устроившись возле запотевшего окна так, словно он намерен остаться здесь на ночь.
   — Может быть, еще одну чашку сладкого чая? — спросил Серж. — Чтобы горечь поражения не так была ощутима?
   — Я готов угостить вас рюмкой кальвадоса, чтобы не было слишком грустно просадить выигрышную партию, месье Не.
   — Объясните, месье Лыско, отчего в России нельзя играть в шахматы в таких кафе, как мое?
   — Это необъяснимо. Я за то, чтобы играть в наших кафе в шахматы. Впрочем, культура быта нарабатывается не сразу; мой покойный отец впервые увидел телевизор в пятьдесят первом году, и экран был величиной с консервную банку, а мой пятнадцатилетний племянник родился в доме, где уже стоял цветной ящик, и это считалось само собой разумеющимся. Как и то, что я мог только мечтать о мопеде, а он гоняет на нем в техникум… Когда-нибудь доживем и до того, что станем в кафе играть в шахматы…
   — Вы мыслите так четко и, несмотря на это, проигрываете в шахматы, месье Лыско. Я обещал вам мат?
   — Обещали.
   — Может, вам угодно сдаться?
   — Никогда, — ответил Лыско, понимая, что партия проиграна. Ему очень нравилось это французское «жамэ»5, оно казалось ему столь же абсолютным, как и наше «никогда»; слово это особенно понравилось ему, когда он, юношей еще, увидел его на киноафишах — фильм Поженяна так и назывался «Никогда»; все-таки талант не может не быть дерзким, так и надо, вот я не талантлив, оттого и дерзости во мне ни на грош, подумал он и, поднявшись, пошел к телефону, что стоял на стойке бара.
   — Итак, вы сдаетесь, — торжествовал Серж, — не правда ли, господин красный коммунист?
   — Я проиграл данную конкретную партию, господин мелкий буржуа, но общий счет тем не менее в мою пользу.
   Набрав номер, Лыско сказал:
   — Мари, я закончил дело. Ты приедешь ко мне завтра утром? Жаль, я начну диктовать первый кусок в десять, хотелось, чтобы ты посмотрела все начисто… А когда? Ладно, я попробую перенести разговор с редакцией на час… Отчего у тебя грустный голос? Ну-ну… Ладно, обнимаю тебя, спокойной ночи… Что? Не знаю…
   Парень в парижской сине-красной кепочке с помпончиком бросил на стол пять франков, лающе зевнул и вышел из кафе.
   Серж налил себе глоток кальвадоса, медленно выпил терпкую яблочную водку и убрал фигуры в большую инкрустированную доску.
   Лыско медленно опустил трубку, усмехнулся чему-то, пожелав месье Не доброй ночи, пошел к себе, хотя спать ему не хотелось — он жил ожиданием завтрашнего утра…

10

   12.10.83 (8 часов 45 минут)
   Полицейский инспектор криминальной полиции Шор долго сидел на белом стуле с высокой золоченой спинкой, разглядывая Леопольдо Грацио; голова его была разнесена пулей, огромная кровать залита темно-бурой кровью; пистолет валялся на белом мохнатом ковре; когда эксперт поднял на инспектора глаза и отрицательно покачал головою, Шор снял трубку телефона и набрал номер шефа, комиссара Матэна.
   — Отпечатков нет.
   Матэн долго молчал, потом сказал сухо, рубяще:
   — Никаких контактов с прессой! Постарайся сделать все, чтобы информация не попала в вечерние газеты!