Страница:
Люди неспокойные возражали на это, что еще до варшавского сейма сеймик в Гродно держал, по уговору короля, совет о защите великопольских рубежей и составил роспись податей и войск, чего он не стал бы делать, когда бы опасность не была близка.
Так надежда сменялась опасением и тяжелая неуверенность угнетала души людей, когда этому внезапно положил предел универсал генерального старосты великопольского[48] Богуслава Лещинского, которым созывалось шляхетское ополчение познанского и калишского воеводств для защиты границ от грозящего стране шведского нашествия.
Сомнений больше не было. Клич: «Война!» — разнесся по всей Великой Польше и по всем землям Речи Посполитой.
Это была не просто война, а новая война. Хмельницкий, которому помогал Бутурлин, грозился на юге и на востоке, Хованский и Трубецкой — на севере и востоке, швед приближался с запада! Огненная лента обращалась в огненное кольцо.
Страна была подобна осажденному лагерю.
А в этом лагере недобрые творились дела. Один предатель, Радзеёвский[49], уже бежал во вражеский стан. Это он направлял врагов на готовую добычу, он указывал на слабые стороны, он должен был склонять к предательству гарнизоны. Сколько было, помимо того, неприязни и зависти, сколько было магнатов, враждовавших друг с другом или косо смотревших на короля за то, что он отказал им в чинах, и ради личных выгод готовых в любую минуту пожертвовать благом отчизны; сколько было иноверцев, стремившихся отпраздновать свое торжество пусть даже на могиле отчизны; но еще больше было своевольников и людей равнодушных и ленивых, которые любили только самих себя, свое богатство и свою праздную жизнь.
Однако богатая и еще не опустошенная войною Великая Польша не жалела денег на оборону. Города и шляхетские деревни выставили столько пехоты, сколько полагалось по росписи, и прежде чем шляхта самолично двинулась в стан, туда потянулись уже пестрые полки ратников под командой ротмистров, назначенных сеймиками из людей, искушенных в военном деле.
Станислав Дембинский вел познанских ратников; Владислав Влостовский — костянских, а Гольц, славный солдат и инженер, — валецких. У калишских мужиков булаву ротмистра держал Станислав Скшетуский, принадлежавший к семье храбрых воителей, племянник Яна, знаменитого участника битвы под Збаражем. Кацпер Жихлинский вел конинских мельников и солтысов. Ратников из Пыздров возглавлял Станислав Ярачевский, который провел молодые годы в иноземных войсках; ратников из Кцини — Петр Скорашевский, а из Накла — Квилецкий. Однако никто из них в военном опыте не мог сравниться с Владиславом Скорашевским, к голосу которого прислушивались даже сам командующий великопольским войском и воеводы.
В трех местах: под Пилой, Уйстем и Веленем заняли ротмистры рубежи по реке Нотец и стали ждать приближения шляхты, созванной в ополчение. С утра до вечера пехотинцы рыли шанцы, все время оглядываясь, не едет ли долгожданная конница.
Тем временем прибыл первый вельможа, пан Анджей Грудзинский, калишский воевода, и со всей своей большой свитой в белых и голубых мундирах остановился в доме бурмистра. Он думал, что его тотчас окружит калишская шляхта; однако никто не явился, и он послал тогда за ротмистром, Станиславом Скшетуским, который следил за рытьем шанцев на берегу реки.
— А где же мои люди? — спросил он после первых приветствий у ротмистра, которого знал с малых лет.
— Какие люди? — спросил Скшетуский.
— А калишское ополчение?
Полупрезрительная, полустрадальческая улыбка скользнула по темному лицу солдата.
— Ясновельможный воевода, — сказал он, — сейчас время стрижки овец, а за плохо промытую шерсть в Гданске платить не станут. Всякий шляхтич следит теперь у пруда за мойкой шерсти или стоит у весов, справедливо полагая, что шведы не убегут.
— Как так? — смутился воевода. — Еще никого нет?
— Ни живой души, кроме ратников… А там, смотришь, жатва на носу. Добрый хозяин в такую пору из дому не уезжает.
— Что ты мне, пан, толкуешь?
— А шведы не убегут, они только подступят поближе, — повторил ротмистр.
Рябое лицо воеводы вдруг покраснело.
— Что мне до шведов? Мне перед другими воеводами будет стыдно, если я останусь здесь один как перст!
Скшетуский снова улыбнулся.
— Позволь заметить, ясновельможный воевода, — возразил он, — что главное все-таки шведы, а стыд уж потом. Да и какой там стыд, когда нет еще не только калишской, но и никакой другой шляхты.
— С ума они, что ли, посходили! — воскликнул Грудзинский.
— Нет, они только уверены в том, что коли им не захочется к шведам, так шведы не замедлят явиться к ним.
— Погоди, пан! — сказал воевода.
Он хлопнул в ладоши и, когда явился слуга, велел подать чернила, бумагу и перья и уселся писать.
По прошествии получаса он посыпал лист бумаги песком, стряхнул песок и сказал:
— Я посылаю еще одно воззвание, чтобы ополченцы явились pro die 27 praesentis[50], не позднее, думаю, что в этот последний срок они non deesse patriae[51]. А теперь скажи мне, пан, есть ли вести о неприятеле?
— Есть. Виттенберг обучает свои войска на лугах под Дамой.
— Много ли их у него?
— Одни говорят, семнадцать тысяч, другие — что больше.
— Гм! Нас и столько не наберется. Как ты думаешь, сможем мы дать им отпор?
— Коли шляхта не явится, об этом нечего и думать.
— Как не явиться — явится! Дело известное, ополченцы никогда не торопятся. Ну, а вместе с шляхтой справимся?
— Нет, не справимся, — холодно ответил Скшетуский. — Ясновельможный воевода, у нас ведь совсем нет солдат.
— Как так нет солдат?
— Ты, ясновельможный воевода, так же, как и я, знаешь, что все войско на Украине. Нам оттуда и двух хоругвей не прислали, хотя богу одному ведомо, где гроза опасней.
— А ратники, а шляхта?
— На двадцать мужиков едва ли один нюхал порох, а на десять едва ли один умеет держать ружье. Из них получатся добрые солдаты, но только после первой войны, не теперь. Что ж до шляхты, то спроси, ясновельможный воевода, любого, кто хоть немного знаком с военным делом, может ли шляхетское ополчение устоять против регулярных войск, да еще таких, как шведские, ветеранов всей Лютеровой войны[52], привыкших к победам.
— Так вот ты как превозносишь шведов?
— Не превозношу я их! Будь тут у нас тысяч пятнадцать таких солдат, какие были под Збаражем, постоянного войска да конницы, я бы их не боялся, а с нашими дай бог хоть что-нибудь сделать.
Воевода положил руки на колени и в упор поглядел на Скшетуского, точно хотел прочитать в его глазах какую-то тайную мысль.
— Тогда зачем же мы пришли сюда? Уж не думаешь ли ты, что лучше было бы сдаться?
Скшетуский вспыхнул при этих словах.
— Коли я такое помыслил, вели, ясновельможный воевода, на кол меня посадить. Ты спрашиваешь, верю ли я в победу, я отвечаю как солдат: не верю! А зачем мы сюда пришли, это дело другое. Как гражданин, я отвечаю: чтобы нанести врагу первый удар, чтобы задержать его и позволить снарядиться и выступить другим воеводствам, чтобы нашими телами до той поры сдерживать натиск, покуда все мы не поляжем до последнего человека!
— Похвальное намерение, — холодно возразил воевода, — но вам, солдатам, легче говорить о смерти, нежели нам, кому придется ответ держать за море напрасно пролитой шляхетской крови.
— На то у шляхты и кровь, чтоб проливать ее.
— Так-то оно так! Все мы готовы голову сложить, это ведь самое легкое дело. Но долг тех, кто по воле провидения поставлен начальником, не одной только славы искать, но и о пользе дела думать. Это верно, что война уже как будто началась; но ведь Карл Густав родич нашему королю и должен об этом помнить. Потому и надлежит попытаться вступить в переговоры, ибо словом можно иной раз добиться большего, нежели оружием.
— Не мое это дело! — сухо ответил пан Станислав.
Воевода, видно, то же подумал, потому что кивнул головой и простился с ротмистром.
Однако Скшетуский лишь наполовину был прав, когда говорил о медлительности шляхты, призванной в ряды ополчения. Правда, до окончания стрижки овец в стан между Пилой и Уйстем мало кто явился, но к двадцать седьмому июня, то есть к тому сроку, который был указан в новом воззвании, съехалось довольно много шляхты.
Погода давно уже стояла ясная, сухая, и тучи пыли поднимались каждый день, возвещая о приближении все новых и новых отрядов. Шляхта ехала шумно, верхами и на колесах, с целой оравой слуг, с запасами провианта, с повозками и всякими иными удобствами и с таким множеством копий, ружей, мушкетонов, сабель, тяжелых мечей и забытых уже к тому времени гусарских молотков, служивших для того, чтобы разбивать доспехи, что нередко какой-нибудь шляхтич был увешан оружием, которого с избытком хватило бы на троих. По этому вооружению ветераны тотчас узнавали людей неопытных, не нюхавших пороха.
Из всей шляхты, жившей на обширных пространствах Речи Посполитой, великопольская была наименее воинственной. Татары, турки и казаки никогда не попирали этих мест, где со времен крестоносцев почти совсем забыли, что значит воевать на родной земле. Кто из великопольской шляхты ощущал в себе воинственный пыл, тот вступал в коронные войска и сражался так же доблестно, как и прочие шляхтичи, а кто предпочитал отсиживаться дома, превращался в заправского домоседа, который любил и богатство приумножить, и повеселиться, — в ретивого хозяина, который заваливал шерстью и особенно хлебом рынки прусских городов.
Поэтому теперь, когда нашествие шведов оторвало великопольскую шляхту от мирных трудов, ей казалось, что, сколько ни возьми на войну оружия, запасов и слуг для защиты тела и имущества господина, — все будет мало.
Странные это были солдаты, и ротмистры никак не могли с ними сладить. Один, к примеру, становился в строй с копьем длиною в девятнадцать футов и в панцире, но зато в соломенной шляпе «для холодка», другой во время ученья жаловался на жару, этот зевал, ел или пил, тот звал слугу, и все, не видя в этом ничего особенного, так галдели в строю, что никто не слышал команды офицеров. Трудно было приучить шляхетскую братию к дисциплине, очень она обижалась, полагая, что дисциплина противна ее гражданскому достоинству. Правда, в строю читали «артикулы», но их никто и слушать не хотел.
Цепями на ногах этого войска было множество повозок, запасных и упряжных лошадей, скота, предназначенного для довольствия, и особенно слуг, которые стерегли шатры, снаряжение, пшено и прочую крупу и снедь и по малейшему поводу затевали ссоры и драки.
Навстречу такому вот войску со стороны Щецина и пойм реки Одры приближался, ведя семнадцать тысяч ветеранов, скованных железной дисциплиной, старый военачальник, Арвид Виттенберг, который молодость провел на Тридцатилетней войне.
С одной стороны стоял беспорядочный польский стан, похожий на ярмарочное сборище, шумный, недовольный, с неумолчными спорами и разговорами о приказах начальников, состоявший из степенных мужичков, которые наспех были превращены в пехотинцев, и господ, которых оторвали прямо от стрижки овец. С другой стороны двигался лес копий и мушкетных дул, шли маршем грозные, безмолвные колонны, которые, по мановению руки военачальника, с регулярностью машин развертывались в линии и полукруги, смыкались в клинья и треугольники, ловкие, как меч в руке фехтовальщика, шли настоящие воители, холодные, невозмутимые, достигшие высшего мастерства в военном своем ремесле. Кто же из людей опытных мог сомневаться в том, чем кончится встреча и на чьей стороне будет победа?
Тем не менее в стан съезжалось все больше шляхты, а еще раньше стали прибывать вельможи из Великой Польши и других провинций с состоявшими при них войсками и слугами. Вскоре после воеводы Грудзинского в Пилу явился могущественный воевода познанский Кшиштоф Опалинский. Три сотни гайдуков, наряженных в желтые с красным мундиры и вооруженных мушкетами, выступало перед каретой воеводы; придворные и шляхта толпою окружали его высокую особу; за ними в боевом строю следовал отряд рейтар в таких же мундирах, как и гайдуки; а сам воевода ехал в карете, имея при своей особе шута, Стаха Острожку, который обязан был увеселять в дороге своего угрюмого господина.
Приезд столь славного вельможи ободрил и воодушевил войско, ибо всем тем, кто взирал на царственное величие воеводы, на гордый его лик с высоким, как свод, челом и умными, суровыми очами, на всю его сенаторскую осанку, и в голову не могло прийти, что такого властителя может постичь какая-нибудь неудача.
Людям, привыкшим почитать чины и лица, казалось, что даже шведы не посмеют поднять святотатственную руку на такого магната. Те, у кого в груди билось робкое сердце, под его крылом сразу почувствовали себя в безопасности. Воеводу приветствовали горячо и радостно; клики раздавались вдоль всей улицы, по которой кортеж медленно подвигался к дому бурмистра; головы склонялись перед воеводой, который был виден как на ладони сквозь стекла раззолоченной кареты. Вместе с воеводой на поклоны отвечал и Острожка, притом с таким достоинством и важностью, точно толпы народа кланялись ему одному.
Не успела улечься пыль после приезда познанского воеводы, как прискакали гонцы с вестью, что едет его двоюродный брат, подляшский воевода Петр Опалинский со своим шурином, Якубом Роздражевским, воеводой иновроцлавским. Кроме придворных и слуг, они привели по полторы сотни вооруженных людей. А потом дня не проходило, чтобы не прибыл кто-нибудь из вельмож: приехал Сендзивой Чарнковский, шурин Кшиштофа Опалинского, каштелян познанский, затем Станислав Погожельский, каштелян калишский, Максимилиан Мясковский, каштелян кшивинский, и Павел Гембицкий, каштелян мендзижецкий. Местечко переполнили толпы людей, так что негде было разместить даже придворных. Прилегающие луга запестрели шатрами ополчения. Можно было подумать, что в Пилу со всей Речи Посполитой слетелись разноперые птицы.
Мелькали красные, зеленые, голубые, синие, белые кафтаны и полукафтанья, жупаны и кунтуши, ибо, не говоря уж о шляхетском ополчении, в котором каждый шляхтич носил другое платье, не говоря о придворных и слугах, даже ратники от каждого повета были одеты в мундиры разных цветов.
Явились и маркитанты, которые не могли разместиться на рынке и построили палатки за местечком. В них продавалось военное снаряжение — от мундиров до оружия — и продовольствие. Одни харчевни дымили день и ночь, разнося запах бигоса, пшенной каши, жареного мяса, в других продавались напитки. Толпы шляхтичей, вооруженных не только мечами, но и ложками, толкались перед ними; они ели, пили и вели разговоры то о неприятеле, которого еще не было видно, то о подъезжающих вельможах, на чей счет отпускалось немало соленых шуток.
Среди кучек шляхты с самым невинным видом прохаживался Острожка в платье, сшитом из пестрых лоскутьев, и со скипетром, украшенным бубенцами. Везде, где он только показывался, его тотчас окружала толпа, а он, подливая масла в огонь, помогал высмеивать вельмож и задавал загадки одна другой ядовитей, так что шляхта со смеху покатывалась.
В них Острожка никому не давал спуску.
Однажды в полдень на рынок вышел сам воевода познанский и, вмешавшись в толпу, стал благосклонно беседовать то с отдельными шляхтичами, то сразу со всей толпою, осторожно сетуя на короля за то, что он, несмотря на приближение неприятеля, не прислал ни одной регулярной хоругви.
— Никто о нас не думает, — говорил он, — оставили нас без подмоги. В Варшаве толкуют, что на Украине и так слишком мало войска и что гетманы не могут справиться с Хмельницким. Что поделаешь! Видно, кое-кому Украина милей, чем Великая Польша… В немилости мы с вами, в немилости! Отдали нас на съедение!
— А кто в этом повинен? — спрашивал Шлихтинг, всховский судья.
— Кто повинен во всех бедах Речи Посполитой? — воскликнул воевода. — Да уж конечно, не мы, братья шляхтичи, мы ведь грудью ее защищаем.
Шляхтичам, которые слушали его, очень польстило, что «граф бнинский и опаленицкий» почитает себя за ровню им и называет «братьями».
— Ясновельможный воевода, — тотчас подхватил Кошуцкий, — побольше бы его величеству таких советников, как твоя милость, уж, верно бы, нас не бросили тогда на съедение врагу. Но, похоже, там правят те, кто гнет спину.
— Спасибо, брат, на добром слове! Во всем повинен тот, кто слушает злого совета. Наши вольности кое-кому как бельмо на глазу. Чем больше погибнет шляхты, тем легче будет ввести absolutum dominium.[53] (лат.).
— Неужто же нам ради того погибать, чтобы дети наши стонали в неволе?
Воевода ничего не ответил, а изумленная шляхта переглянулась.
— Так вот оно дело какое? — раздались многочисленные голоса. — Так это нас сюда на убой послали? Теперь мы поняли! Не сегодня начались эти разговоры об absolutum dominium! Но коли на то пошло, так и мы сумеем позаботиться о наших головах!
— И о наших детях!
— И о нашем имении, которое враг будет опустошать igne et ferro.[54]
Воевода молчал.
Весьма странным способом воодушевлял своих солдат этот военачальник.
— Король всему виною! — кричало все больше голосов.
— А вы помните историю Яна Ольбрахта[55]? — спросил воевода.
— «При короле Ольбрахте погибла вся шляхта!» Измена, братья!
— Король, король изменник! — крикнул чей-то смелый голос.
Воевода молчал.
Но тут Острожка, стоявший рядом с ним, захлопал себя по ляжкам и так пронзительно запел петухом, что все взоры обратились на него.
— Братья шляхтичи, голубчики! Послушайте мою загадку!
Шляхтичи, переменчивые, как погода в марте, мгновенно забыли о своем негодовании; сгорая от любопытства, они хотели теперь одного — поскорее услышать новую остроту шута.
— Слушаем! Слушаем! — раздались голоса.
Шут, как обезьяна, заморгал глазами и стал читать пискливым голосом:
Получил он от брата жену и венец,
Только тут же пришел нашей славе конец.
Он подканцлера выгнал и нынче, ей-ей,
Сам подканцлером стал при… супруге своей
— Король, король! Клянусь богом, Ян Казимир! — раздались голоса со всех сторон.
И толпа разразилась громовым хохотом.
— А чтоб его, как здорово сочинил! — кричала шляхта.
Воевода смеялся вместе со всеми; но когда толпа поутихла, сказал глубокомысленно:
— И за такое дело мы должны теперь кровь проливать, сложить свои головы!.. Вот до чего дошло! На тебе, шут, дукат за добрую загадку!
— Кшиштофек! Кших, дорогой мой! — ответил Острожка. — Почему ты нападаешь на других за то, что они держат скоморохов, а сам не только держишь меня, но еще и за загадки приплачиваешь? Дай же мне еще дукат, я загадаю тебе другую загадку.
— Такую же хорошую?
— Только подлинней. Дай сперва дукат.
— Бери!
Шут снова захлопал руками, как крыльями, снова запел петухом и крикнул:
— Братья шляхтичи, послушайте, кто это такой:
Воевода побагровел и совсем смешался, ибо все взоры были устремлены на него, а шут все поглядывал на шляхтичей, а потом спросил:
— Так как же, дорогие мои, никто из вас не может отгадать, кто это такой?
Немое молчание было ответом, тогда Острожка с пренахальным видом обратился к воеводе:
— Неужто и ты, Кших, не знаешь, о каком бездельнике был тут разговор? Не знаешь? Тогда плати дукат!
— Бери! — ответил воевода.
— Бог тебя вознаградит!.. Скажи, Кших, а ты не старался получить подканцлерство после бегства Радзеёвского?
— Не время шутки шутить! — отрезал Кшиштоф Опалинский.
И, сняв шапку, поклонился шляхте:
— Будьте здоровы! Мне пора на военный совет.
— Ты, Кших, хотел сказать: на семейный совет, — поправил его Острожка. — Вы ведь там все родичи, и совет будете держать о том, как бы дать отсюда тягу. — После этого он повернулся к шляхте и, сняв шапку, поклонился, точь-в-точь как воевода: — А вам, — сказал он, — только этого и надо!
И они ушли вдвоем, но не успели сделать и двух десятков шагов, как поднялся оглушительный хохот; он звучал в ушах воеводы до тех пор, пока не потонул в общем шуме стана.
Военный совет и впрямь состоялся, и председательствовал на нем воевода познанский. Это был небывалый совет! В нем принимали участие одни только вельможи, не знавшие военного дела. Они были великопольскими магнатами и не следовали, да и не могли следовать примеру литовских или украинских «самовластителей», которые, как саламандры, жили в непрестанном огне.
Там что ни воевода или каштелян, то был военачальник, у которого никогда не пропадали на теле красные следы от кольчуги, который молодость проводил на востоке, в степях и лесах, в станах и лагерях, среди битв, засад и преследований. Здесь же были одни вельможи, занимавшие высокие посты, и хотя во время войн они тоже выступали в походы с шляхетским ополчением, однако никогда не бывали военачальниками. Мир ненарушимый охладил боевой пыл и у потомков тех рыцарей, перед которыми некогда не могли устоять железные когорты крестоносцев, превратил их в державных мужей, ученых, сочинителей. Только суровая шведская школа научила их тому, что они успели забыть.
А пока вельможи, собравшиеся на совет, неуверенно переглядывались и, боясь заговорить первыми, ждали, что скажет «Агамемнон», воевода познанский.
«Агамемнон» же ровно ничего не смыслил в военном деле, и речь свою снова начал с жалоб на неблагодарность и бездействие короля, который всю Великую Польшу и их самих с легким сердцем отдал на растерзание врагу. И как же был красноречив воевода, какую величественную принял осанку, достойную, право же, римского сенатора: голову он держал высоко, черные глаза его метали молнии, уста — громы, а седеющая борода тряслась от воодушевления, когда он живописал грядущие бедствия отчизны.
— Кто же страждет в отчизне, — говорил он, — как не сыны ее, а здесь нам придется пострадать первым. Наши земли, наши поместья, дарованные предкам за заслуги и кровь, будет первыми попирать враг, который, как вихрь, приближается к нам с моря. За что же мы страдаем? За что угонят наши стада, потопчут наши хлеба, сожгут деревни, построенные нашими трудами? Разве это мы нанесли обиды Радзеёвскому, разве мы несправедливо осудили его и преследовали как преступника, так что он вынужден был искать покровительства у иноземцев? Нет! Разве мы настаиваем на том, чтобы пустой титул шведского короля, который стоил уже моря крови, был сохранен в подписи нашего Яна Казимира[57]? Нет! Две войны пылают на двух границах — так им понадобилось вызвать еще третью? Пусть бог, пусть отчизна судят того, кто во всем этом повинен!.. Мы же умоем руки, ибо не повинны мы в крови, которая прольется…
Так надежда сменялась опасением и тяжелая неуверенность угнетала души людей, когда этому внезапно положил предел универсал генерального старосты великопольского[48] Богуслава Лещинского, которым созывалось шляхетское ополчение познанского и калишского воеводств для защиты границ от грозящего стране шведского нашествия.
Сомнений больше не было. Клич: «Война!» — разнесся по всей Великой Польше и по всем землям Речи Посполитой.
Это была не просто война, а новая война. Хмельницкий, которому помогал Бутурлин, грозился на юге и на востоке, Хованский и Трубецкой — на севере и востоке, швед приближался с запада! Огненная лента обращалась в огненное кольцо.
Страна была подобна осажденному лагерю.
А в этом лагере недобрые творились дела. Один предатель, Радзеёвский[49], уже бежал во вражеский стан. Это он направлял врагов на готовую добычу, он указывал на слабые стороны, он должен был склонять к предательству гарнизоны. Сколько было, помимо того, неприязни и зависти, сколько было магнатов, враждовавших друг с другом или косо смотревших на короля за то, что он отказал им в чинах, и ради личных выгод готовых в любую минуту пожертвовать благом отчизны; сколько было иноверцев, стремившихся отпраздновать свое торжество пусть даже на могиле отчизны; но еще больше было своевольников и людей равнодушных и ленивых, которые любили только самих себя, свое богатство и свою праздную жизнь.
Однако богатая и еще не опустошенная войною Великая Польша не жалела денег на оборону. Города и шляхетские деревни выставили столько пехоты, сколько полагалось по росписи, и прежде чем шляхта самолично двинулась в стан, туда потянулись уже пестрые полки ратников под командой ротмистров, назначенных сеймиками из людей, искушенных в военном деле.
Станислав Дембинский вел познанских ратников; Владислав Влостовский — костянских, а Гольц, славный солдат и инженер, — валецких. У калишских мужиков булаву ротмистра держал Станислав Скшетуский, принадлежавший к семье храбрых воителей, племянник Яна, знаменитого участника битвы под Збаражем. Кацпер Жихлинский вел конинских мельников и солтысов. Ратников из Пыздров возглавлял Станислав Ярачевский, который провел молодые годы в иноземных войсках; ратников из Кцини — Петр Скорашевский, а из Накла — Квилецкий. Однако никто из них в военном опыте не мог сравниться с Владиславом Скорашевским, к голосу которого прислушивались даже сам командующий великопольским войском и воеводы.
В трех местах: под Пилой, Уйстем и Веленем заняли ротмистры рубежи по реке Нотец и стали ждать приближения шляхты, созванной в ополчение. С утра до вечера пехотинцы рыли шанцы, все время оглядываясь, не едет ли долгожданная конница.
Тем временем прибыл первый вельможа, пан Анджей Грудзинский, калишский воевода, и со всей своей большой свитой в белых и голубых мундирах остановился в доме бурмистра. Он думал, что его тотчас окружит калишская шляхта; однако никто не явился, и он послал тогда за ротмистром, Станиславом Скшетуским, который следил за рытьем шанцев на берегу реки.
— А где же мои люди? — спросил он после первых приветствий у ротмистра, которого знал с малых лет.
— Какие люди? — спросил Скшетуский.
— А калишское ополчение?
Полупрезрительная, полустрадальческая улыбка скользнула по темному лицу солдата.
— Ясновельможный воевода, — сказал он, — сейчас время стрижки овец, а за плохо промытую шерсть в Гданске платить не станут. Всякий шляхтич следит теперь у пруда за мойкой шерсти или стоит у весов, справедливо полагая, что шведы не убегут.
— Как так? — смутился воевода. — Еще никого нет?
— Ни живой души, кроме ратников… А там, смотришь, жатва на носу. Добрый хозяин в такую пору из дому не уезжает.
— Что ты мне, пан, толкуешь?
— А шведы не убегут, они только подступят поближе, — повторил ротмистр.
Рябое лицо воеводы вдруг покраснело.
— Что мне до шведов? Мне перед другими воеводами будет стыдно, если я останусь здесь один как перст!
Скшетуский снова улыбнулся.
— Позволь заметить, ясновельможный воевода, — возразил он, — что главное все-таки шведы, а стыд уж потом. Да и какой там стыд, когда нет еще не только калишской, но и никакой другой шляхты.
— С ума они, что ли, посходили! — воскликнул Грудзинский.
— Нет, они только уверены в том, что коли им не захочется к шведам, так шведы не замедлят явиться к ним.
— Погоди, пан! — сказал воевода.
Он хлопнул в ладоши и, когда явился слуга, велел подать чернила, бумагу и перья и уселся писать.
По прошествии получаса он посыпал лист бумаги песком, стряхнул песок и сказал:
— Я посылаю еще одно воззвание, чтобы ополченцы явились pro die 27 praesentis[50], не позднее, думаю, что в этот последний срок они non deesse patriae[51]. А теперь скажи мне, пан, есть ли вести о неприятеле?
— Есть. Виттенберг обучает свои войска на лугах под Дамой.
— Много ли их у него?
— Одни говорят, семнадцать тысяч, другие — что больше.
— Гм! Нас и столько не наберется. Как ты думаешь, сможем мы дать им отпор?
— Коли шляхта не явится, об этом нечего и думать.
— Как не явиться — явится! Дело известное, ополченцы никогда не торопятся. Ну, а вместе с шляхтой справимся?
— Нет, не справимся, — холодно ответил Скшетуский. — Ясновельможный воевода, у нас ведь совсем нет солдат.
— Как так нет солдат?
— Ты, ясновельможный воевода, так же, как и я, знаешь, что все войско на Украине. Нам оттуда и двух хоругвей не прислали, хотя богу одному ведомо, где гроза опасней.
— А ратники, а шляхта?
— На двадцать мужиков едва ли один нюхал порох, а на десять едва ли один умеет держать ружье. Из них получатся добрые солдаты, но только после первой войны, не теперь. Что ж до шляхты, то спроси, ясновельможный воевода, любого, кто хоть немного знаком с военным делом, может ли шляхетское ополчение устоять против регулярных войск, да еще таких, как шведские, ветеранов всей Лютеровой войны[52], привыкших к победам.
— Так вот ты как превозносишь шведов?
— Не превозношу я их! Будь тут у нас тысяч пятнадцать таких солдат, какие были под Збаражем, постоянного войска да конницы, я бы их не боялся, а с нашими дай бог хоть что-нибудь сделать.
Воевода положил руки на колени и в упор поглядел на Скшетуского, точно хотел прочитать в его глазах какую-то тайную мысль.
— Тогда зачем же мы пришли сюда? Уж не думаешь ли ты, что лучше было бы сдаться?
Скшетуский вспыхнул при этих словах.
— Коли я такое помыслил, вели, ясновельможный воевода, на кол меня посадить. Ты спрашиваешь, верю ли я в победу, я отвечаю как солдат: не верю! А зачем мы сюда пришли, это дело другое. Как гражданин, я отвечаю: чтобы нанести врагу первый удар, чтобы задержать его и позволить снарядиться и выступить другим воеводствам, чтобы нашими телами до той поры сдерживать натиск, покуда все мы не поляжем до последнего человека!
— Похвальное намерение, — холодно возразил воевода, — но вам, солдатам, легче говорить о смерти, нежели нам, кому придется ответ держать за море напрасно пролитой шляхетской крови.
— На то у шляхты и кровь, чтоб проливать ее.
— Так-то оно так! Все мы готовы голову сложить, это ведь самое легкое дело. Но долг тех, кто по воле провидения поставлен начальником, не одной только славы искать, но и о пользе дела думать. Это верно, что война уже как будто началась; но ведь Карл Густав родич нашему королю и должен об этом помнить. Потому и надлежит попытаться вступить в переговоры, ибо словом можно иной раз добиться большего, нежели оружием.
— Не мое это дело! — сухо ответил пан Станислав.
Воевода, видно, то же подумал, потому что кивнул головой и простился с ротмистром.
Однако Скшетуский лишь наполовину был прав, когда говорил о медлительности шляхты, призванной в ряды ополчения. Правда, до окончания стрижки овец в стан между Пилой и Уйстем мало кто явился, но к двадцать седьмому июня, то есть к тому сроку, который был указан в новом воззвании, съехалось довольно много шляхты.
Погода давно уже стояла ясная, сухая, и тучи пыли поднимались каждый день, возвещая о приближении все новых и новых отрядов. Шляхта ехала шумно, верхами и на колесах, с целой оравой слуг, с запасами провианта, с повозками и всякими иными удобствами и с таким множеством копий, ружей, мушкетонов, сабель, тяжелых мечей и забытых уже к тому времени гусарских молотков, служивших для того, чтобы разбивать доспехи, что нередко какой-нибудь шляхтич был увешан оружием, которого с избытком хватило бы на троих. По этому вооружению ветераны тотчас узнавали людей неопытных, не нюхавших пороха.
Из всей шляхты, жившей на обширных пространствах Речи Посполитой, великопольская была наименее воинственной. Татары, турки и казаки никогда не попирали этих мест, где со времен крестоносцев почти совсем забыли, что значит воевать на родной земле. Кто из великопольской шляхты ощущал в себе воинственный пыл, тот вступал в коронные войска и сражался так же доблестно, как и прочие шляхтичи, а кто предпочитал отсиживаться дома, превращался в заправского домоседа, который любил и богатство приумножить, и повеселиться, — в ретивого хозяина, который заваливал шерстью и особенно хлебом рынки прусских городов.
Поэтому теперь, когда нашествие шведов оторвало великопольскую шляхту от мирных трудов, ей казалось, что, сколько ни возьми на войну оружия, запасов и слуг для защиты тела и имущества господина, — все будет мало.
Странные это были солдаты, и ротмистры никак не могли с ними сладить. Один, к примеру, становился в строй с копьем длиною в девятнадцать футов и в панцире, но зато в соломенной шляпе «для холодка», другой во время ученья жаловался на жару, этот зевал, ел или пил, тот звал слугу, и все, не видя в этом ничего особенного, так галдели в строю, что никто не слышал команды офицеров. Трудно было приучить шляхетскую братию к дисциплине, очень она обижалась, полагая, что дисциплина противна ее гражданскому достоинству. Правда, в строю читали «артикулы», но их никто и слушать не хотел.
Цепями на ногах этого войска было множество повозок, запасных и упряжных лошадей, скота, предназначенного для довольствия, и особенно слуг, которые стерегли шатры, снаряжение, пшено и прочую крупу и снедь и по малейшему поводу затевали ссоры и драки.
Навстречу такому вот войску со стороны Щецина и пойм реки Одры приближался, ведя семнадцать тысяч ветеранов, скованных железной дисциплиной, старый военачальник, Арвид Виттенберг, который молодость провел на Тридцатилетней войне.
С одной стороны стоял беспорядочный польский стан, похожий на ярмарочное сборище, шумный, недовольный, с неумолчными спорами и разговорами о приказах начальников, состоявший из степенных мужичков, которые наспех были превращены в пехотинцев, и господ, которых оторвали прямо от стрижки овец. С другой стороны двигался лес копий и мушкетных дул, шли маршем грозные, безмолвные колонны, которые, по мановению руки военачальника, с регулярностью машин развертывались в линии и полукруги, смыкались в клинья и треугольники, ловкие, как меч в руке фехтовальщика, шли настоящие воители, холодные, невозмутимые, достигшие высшего мастерства в военном своем ремесле. Кто же из людей опытных мог сомневаться в том, чем кончится встреча и на чьей стороне будет победа?
Тем не менее в стан съезжалось все больше шляхты, а еще раньше стали прибывать вельможи из Великой Польши и других провинций с состоявшими при них войсками и слугами. Вскоре после воеводы Грудзинского в Пилу явился могущественный воевода познанский Кшиштоф Опалинский. Три сотни гайдуков, наряженных в желтые с красным мундиры и вооруженных мушкетами, выступало перед каретой воеводы; придворные и шляхта толпою окружали его высокую особу; за ними в боевом строю следовал отряд рейтар в таких же мундирах, как и гайдуки; а сам воевода ехал в карете, имея при своей особе шута, Стаха Острожку, который обязан был увеселять в дороге своего угрюмого господина.
Приезд столь славного вельможи ободрил и воодушевил войско, ибо всем тем, кто взирал на царственное величие воеводы, на гордый его лик с высоким, как свод, челом и умными, суровыми очами, на всю его сенаторскую осанку, и в голову не могло прийти, что такого властителя может постичь какая-нибудь неудача.
Людям, привыкшим почитать чины и лица, казалось, что даже шведы не посмеют поднять святотатственную руку на такого магната. Те, у кого в груди билось робкое сердце, под его крылом сразу почувствовали себя в безопасности. Воеводу приветствовали горячо и радостно; клики раздавались вдоль всей улицы, по которой кортеж медленно подвигался к дому бурмистра; головы склонялись перед воеводой, который был виден как на ладони сквозь стекла раззолоченной кареты. Вместе с воеводой на поклоны отвечал и Острожка, притом с таким достоинством и важностью, точно толпы народа кланялись ему одному.
Не успела улечься пыль после приезда познанского воеводы, как прискакали гонцы с вестью, что едет его двоюродный брат, подляшский воевода Петр Опалинский со своим шурином, Якубом Роздражевским, воеводой иновроцлавским. Кроме придворных и слуг, они привели по полторы сотни вооруженных людей. А потом дня не проходило, чтобы не прибыл кто-нибудь из вельмож: приехал Сендзивой Чарнковский, шурин Кшиштофа Опалинского, каштелян познанский, затем Станислав Погожельский, каштелян калишский, Максимилиан Мясковский, каштелян кшивинский, и Павел Гембицкий, каштелян мендзижецкий. Местечко переполнили толпы людей, так что негде было разместить даже придворных. Прилегающие луга запестрели шатрами ополчения. Можно было подумать, что в Пилу со всей Речи Посполитой слетелись разноперые птицы.
Мелькали красные, зеленые, голубые, синие, белые кафтаны и полукафтанья, жупаны и кунтуши, ибо, не говоря уж о шляхетском ополчении, в котором каждый шляхтич носил другое платье, не говоря о придворных и слугах, даже ратники от каждого повета были одеты в мундиры разных цветов.
Явились и маркитанты, которые не могли разместиться на рынке и построили палатки за местечком. В них продавалось военное снаряжение — от мундиров до оружия — и продовольствие. Одни харчевни дымили день и ночь, разнося запах бигоса, пшенной каши, жареного мяса, в других продавались напитки. Толпы шляхтичей, вооруженных не только мечами, но и ложками, толкались перед ними; они ели, пили и вели разговоры то о неприятеле, которого еще не было видно, то о подъезжающих вельможах, на чей счет отпускалось немало соленых шуток.
Среди кучек шляхты с самым невинным видом прохаживался Острожка в платье, сшитом из пестрых лоскутьев, и со скипетром, украшенным бубенцами. Везде, где он только показывался, его тотчас окружала толпа, а он, подливая масла в огонь, помогал высмеивать вельмож и задавал загадки одна другой ядовитей, так что шляхта со смеху покатывалась.
В них Острожка никому не давал спуску.
Однажды в полдень на рынок вышел сам воевода познанский и, вмешавшись в толпу, стал благосклонно беседовать то с отдельными шляхтичами, то сразу со всей толпою, осторожно сетуя на короля за то, что он, несмотря на приближение неприятеля, не прислал ни одной регулярной хоругви.
— Никто о нас не думает, — говорил он, — оставили нас без подмоги. В Варшаве толкуют, что на Украине и так слишком мало войска и что гетманы не могут справиться с Хмельницким. Что поделаешь! Видно, кое-кому Украина милей, чем Великая Польша… В немилости мы с вами, в немилости! Отдали нас на съедение!
— А кто в этом повинен? — спрашивал Шлихтинг, всховский судья.
— Кто повинен во всех бедах Речи Посполитой? — воскликнул воевода. — Да уж конечно, не мы, братья шляхтичи, мы ведь грудью ее защищаем.
Шляхтичам, которые слушали его, очень польстило, что «граф бнинский и опаленицкий» почитает себя за ровню им и называет «братьями».
— Ясновельможный воевода, — тотчас подхватил Кошуцкий, — побольше бы его величеству таких советников, как твоя милость, уж, верно бы, нас не бросили тогда на съедение врагу. Но, похоже, там правят те, кто гнет спину.
— Спасибо, брат, на добром слове! Во всем повинен тот, кто слушает злого совета. Наши вольности кое-кому как бельмо на глазу. Чем больше погибнет шляхты, тем легче будет ввести absolutum dominium.[53] (лат.).
— Неужто же нам ради того погибать, чтобы дети наши стонали в неволе?
Воевода ничего не ответил, а изумленная шляхта переглянулась.
— Так вот оно дело какое? — раздались многочисленные голоса. — Так это нас сюда на убой послали? Теперь мы поняли! Не сегодня начались эти разговоры об absolutum dominium! Но коли на то пошло, так и мы сумеем позаботиться о наших головах!
— И о наших детях!
— И о нашем имении, которое враг будет опустошать igne et ferro.[54]
Воевода молчал.
Весьма странным способом воодушевлял своих солдат этот военачальник.
— Король всему виною! — кричало все больше голосов.
— А вы помните историю Яна Ольбрахта[55]? — спросил воевода.
— «При короле Ольбрахте погибла вся шляхта!» Измена, братья!
— Король, король изменник! — крикнул чей-то смелый голос.
Воевода молчал.
Но тут Острожка, стоявший рядом с ним, захлопал себя по ляжкам и так пронзительно запел петухом, что все взоры обратились на него.
— Братья шляхтичи, голубчики! Послушайте мою загадку!
Шляхтичи, переменчивые, как погода в марте, мгновенно забыли о своем негодовании; сгорая от любопытства, они хотели теперь одного — поскорее услышать новую остроту шута.
— Слушаем! Слушаем! — раздались голоса.
Шут, как обезьяна, заморгал глазами и стал читать пискливым голосом:
Получил он от брата жену и венец,
Только тут же пришел нашей славе конец.
Он подканцлера выгнал и нынче, ей-ей,
Сам подканцлером стал при… супруге своей
— Король, король! Клянусь богом, Ян Казимир! — раздались голоса со всех сторон.
И толпа разразилась громовым хохотом.
— А чтоб его, как здорово сочинил! — кричала шляхта.
Воевода смеялся вместе со всеми; но когда толпа поутихла, сказал глубокомысленно:
— И за такое дело мы должны теперь кровь проливать, сложить свои головы!.. Вот до чего дошло! На тебе, шут, дукат за добрую загадку!
— Кшиштофек! Кших, дорогой мой! — ответил Острожка. — Почему ты нападаешь на других за то, что они держат скоморохов, а сам не только держишь меня, но еще и за загадки приплачиваешь? Дай же мне еще дукат, я загадаю тебе другую загадку.
— Такую же хорошую?
— Только подлинней. Дай сперва дукат.
— Бери!
Шут снова захлопал руками, как крыльями, снова запел петухом и крикнул:
— Братья шляхтичи, послушайте, кто это такой:
Все присутствующие тотчас отгадали и эту загадку. Два-три сдавленных смешка раздались в толпе, после чего воцарилось глубокое молчание.
Катоном он прослыл, оружьем взял сатиру,
Не саблю, а перо он предпочел и лиру;
Но обошел король сатирика чинами,
И освистал Катон Retpublicat[56]
стихами.
Любил бы саблю он, и были б меньше беды,
Сатир его пустых не побоятся шведы.
Да он бы сам небось охотно им продался,
Как пан, чей важный чин он получить старался.
Воевода побагровел и совсем смешался, ибо все взоры были устремлены на него, а шут все поглядывал на шляхтичей, а потом спросил:
— Так как же, дорогие мои, никто из вас не может отгадать, кто это такой?
Немое молчание было ответом, тогда Острожка с пренахальным видом обратился к воеводе:
— Неужто и ты, Кших, не знаешь, о каком бездельнике был тут разговор? Не знаешь? Тогда плати дукат!
— Бери! — ответил воевода.
— Бог тебя вознаградит!.. Скажи, Кших, а ты не старался получить подканцлерство после бегства Радзеёвского?
— Не время шутки шутить! — отрезал Кшиштоф Опалинский.
И, сняв шапку, поклонился шляхте:
— Будьте здоровы! Мне пора на военный совет.
— Ты, Кших, хотел сказать: на семейный совет, — поправил его Острожка. — Вы ведь там все родичи, и совет будете держать о том, как бы дать отсюда тягу. — После этого он повернулся к шляхте и, сняв шапку, поклонился, точь-в-точь как воевода: — А вам, — сказал он, — только этого и надо!
И они ушли вдвоем, но не успели сделать и двух десятков шагов, как поднялся оглушительный хохот; он звучал в ушах воеводы до тех пор, пока не потонул в общем шуме стана.
Военный совет и впрямь состоялся, и председательствовал на нем воевода познанский. Это был небывалый совет! В нем принимали участие одни только вельможи, не знавшие военного дела. Они были великопольскими магнатами и не следовали, да и не могли следовать примеру литовских или украинских «самовластителей», которые, как саламандры, жили в непрестанном огне.
Там что ни воевода или каштелян, то был военачальник, у которого никогда не пропадали на теле красные следы от кольчуги, который молодость проводил на востоке, в степях и лесах, в станах и лагерях, среди битв, засад и преследований. Здесь же были одни вельможи, занимавшие высокие посты, и хотя во время войн они тоже выступали в походы с шляхетским ополчением, однако никогда не бывали военачальниками. Мир ненарушимый охладил боевой пыл и у потомков тех рыцарей, перед которыми некогда не могли устоять железные когорты крестоносцев, превратил их в державных мужей, ученых, сочинителей. Только суровая шведская школа научила их тому, что они успели забыть.
А пока вельможи, собравшиеся на совет, неуверенно переглядывались и, боясь заговорить первыми, ждали, что скажет «Агамемнон», воевода познанский.
«Агамемнон» же ровно ничего не смыслил в военном деле, и речь свою снова начал с жалоб на неблагодарность и бездействие короля, который всю Великую Польшу и их самих с легким сердцем отдал на растерзание врагу. И как же был красноречив воевода, какую величественную принял осанку, достойную, право же, римского сенатора: голову он держал высоко, черные глаза его метали молнии, уста — громы, а седеющая борода тряслась от воодушевления, когда он живописал грядущие бедствия отчизны.
— Кто же страждет в отчизне, — говорил он, — как не сыны ее, а здесь нам придется пострадать первым. Наши земли, наши поместья, дарованные предкам за заслуги и кровь, будет первыми попирать враг, который, как вихрь, приближается к нам с моря. За что же мы страдаем? За что угонят наши стада, потопчут наши хлеба, сожгут деревни, построенные нашими трудами? Разве это мы нанесли обиды Радзеёвскому, разве мы несправедливо осудили его и преследовали как преступника, так что он вынужден был искать покровительства у иноземцев? Нет! Разве мы настаиваем на том, чтобы пустой титул шведского короля, который стоил уже моря крови, был сохранен в подписи нашего Яна Казимира[57]? Нет! Две войны пылают на двух границах — так им понадобилось вызвать еще третью? Пусть бог, пусть отчизна судят того, кто во всем этом повинен!.. Мы же умоем руки, ибо не повинны мы в крови, которая прольется…