Через минуту снова:
   — Вот последняя почта! Наша победа! Ян Казимир разбит под Видавой и Жарновом[122]! Войско оставляет его! Сам он бежит в Краков, шведы его преследуют! Брат пишет, что Краков тоже должен пасть!
   — Порадуемся же друзья! — странным голосом сказал Шанецкий.
   — Да, да, порадуемся! — повторил гетман, не заметив, каким голосом произнес эти слова Шанецкий.
   Он был вне себя от радости, лицо его в минуту словно помолодело, глаза заблестели; дрожащими от счастья руками взломал он печать на последнем письме, посмотрел, весь просиял, как солнце, и крикнул:
   — Варшава взята! Да здравствует Карл Густав!
   И тут только заметил, что на гостей эти вести произвели совсем не такое впечатление, как на него самого. Все сидели в молчании, неуверенно поглядывая друг на друга. Одни нахмурились, другие закрыли руками лица. Даже придворные гетмана, даже люди слабые духом, не смели разделить радости князя при известии о том, что Варшава пала, что неминуемо падет и Краков и что воеводства одно за другим отрекаются от законного своего господина и предаются врагу. Было нечто чудовищное в этом удовлетворении, с каким предводитель половины войск Речи Посполитой и один из высших ее сенаторов сообщал о ее поражениях. Князь понял, что надо смягчить впечатление.
   — Друзья мои, — сказал он, — я бы первый плакал вместе с вами, когда бы речь шла об уроне для Речи Посполитой; но Речь Посполитая не несет урона, она лишь меняет своего господина. Вместо неудачливого Яна Казимира у нее будет великий и счастливый воитель. Я вижу уже, что кончены все войны и разбиты все враги.
   — Ты прав, ясновельможный князь! — произнес Шанецкий. — Точь-в-точь такие слова говорили Радзеёвский и Опалинский под Уйстем. Порадуемся, друзья! На погибель Яну Казимиру!
   С этими словами Шанецкий с шумом отодвинул кресло, встал и вышел вон.
   — Вин, самых лучших, какие только есть в погребах! — крикнул князь.
   Дворецкий бросился исполнять приказ. Зала зашумела, как улей. Когда прошло первое впечатление, шляхта стала обсуждать вести, спорить. Суханца расспрашивали о положении на Подляшье и в соседней Мазовии, которую уже заняли шведы.
   Через минуту в залу вкатили смоленые бочонки и стали выбивать гвозди. Все повеселели, глаза разгорались оживлением.
   Все чаще раздавались голоса:
   — Все пропало! Ничего не поделаешь!
   — Может, оно и к лучшему! Надо примириться с судьбой!
   — Князь не даст нас в обиду!
   — Нам лучше, чем прочим!
   — Да здравствует Януш Радзивилл, воевода наш, гетман и князь!
   — Великий князь литовский! — снова крикнул Южиц. Однако на этот раз ему ответили ни молчанием, ни смехом; напротив, несколько десятков охриплых глоток рявкнули хором:
   — Желаем ему этого от всего сердца и от всей души! Да здравствует наш князь! Пусть правит нами!
   Магнат встал, лицо его было красным, как пурпур.
   — Спасибо вам, братья! — сказал он важно.
   От пылающих светильников и дыхания людей в зале стало душно, как в бане.
   Панна Александра перегнулась за спиной Кмицица и сказала россиенскому мечнику.
   — Голова у меня кружится, уйдем отсюда.
   Лицо ее было бледно, на лбу блестели капли пота.
   Но россиенский мечник бросил беспокойный взгляд на гетмана, опасаясь, как бы уход не вменили ему в вину. На поле боя это был отважный солдат, но Радзивилла он боялся пуще огня.
   А тут гетман, как назло, воскликнул:
   — Враг мой, кто не выпьет со мною до дна всех заздравных чащ, ибо сегодня я весел!
   — Слыхала? — сказал мечник.
   — Дядя, не могу я больше, голова кружится! — умоляющим голосом шепнула Оленька.
   — Тогда уходи одна, — ответил мечник.
   Панна Александра встала, пытаясь уйти так, чтобы не привлечь к себе внимания; но силы оставили ее, и она схватилась за подлокотник кресла.
   Она бы упала без памяти, если бы ее не подхватила вдруг и не поддержала сильная рыцарская рука.
   — Я провожу тебя, панна Александра! — сказал Кмициц.
   И, не спрашивая позволения, обнял и сжал ее стан, а она стала клониться все больше к нему и, не успели они дойти до дверей, бессильно повисла на железной его руке.
   Тогда он легко, как ребенка, взял ее на руки и вынес из залы.

ГЛАВА XXIII

   В тот же вечер, после окончания пиршества, пан Анджей непременно хотел видеть Радзивилла, но ему сказали, что у князя тайный разговор с Суханцем.
   Он пришел на следующий день утром и тут же был допущен к своему господину.
   — Ясновельможный князь, — сказал он, — я пришел к тебе с просьбой.
   — Что я должен для тебя сделать?
   — Не могу я больше жить здесь. Что ни день, горшую муку терплю. Нечего мне делать в Кейданах. Какое хочешь придумай мне дело, ушли куда хочешь. Слыхал я, будто должны двинуться полки против Золотаренко. Пойду я с ними.
   — Золотаренко и рад бы затеять с нами драку, да никак ему этого нельзя, тут уже шведы, а мы без шведов против него тоже не можем пойти. Граф Магнус наступать не торопится, а почему, это мы знаем! Потому, что мне не доверяет. Неужто так тебе худо в Кейданах под нашим крылом?
   — Милостив ты ко мне, ясновельможный князь, а все же так мне худо, что и сказать нельзя. Я, по правде, думал, все будет иначе. Думал, драться будем, жить будем в огне и дыму сражений, день и ночь в седле. Для этого сотворен я богом. А тут сиди, слушай разговоры да споры, прозябай или за своими охоться, вместо того чтобы врага бить. Нет больше сил моих, нет! Стократ лучше смерть, клянусь богом! Одно мученье!
   — Знаю я, отчего ты отчаялся. Любовь, только и всего! Войдешь в лета, сам над этим мученьем будешь смеяться! Видал я вчера, сердитесь вы с нею друг на дружку, и все пуще да пуще.
   — Не нужна она мне, а я ей. Что было, то прошло!
   — А что это, она вчера захворала?
   — Да.
   Князь помолчал с минуту времени.
   — Я уже советовал тебе и еще раз советую, — снова заговорил он, — коли в ней все дело, бери ее по доброй ли воле, против ли воли. Я велю обвенчать вас. Ну, покричит, поплачет… Пустое это все! После свадьбы возьмешь ее к себе в покои… И коли на другой день она все еще будет плакать, грош тебе цена!
   — Ясновельможный князь, я не женить прошу меня, прошу в дело послать! — отрезал Кмициц.
   — Стало быть, ты ее не хочешь?
   — Не хочу, ни я ее, ни она меня! Пусть сердце у меня пополам разорвется, ни о чем я не стану просить ее. Хочу только уйти от нее подальше, чтобы забыть обо всем, покуда совсем я не помешался в уме. Ты вспомни, ясновельможный князь, как худо тебе было вчера, покуда не пришли добрые вести. Вот так же худо мне нынче и так же будет худо. Что мне делать? За голову схватиться, чтобы не разорвалась она от горьких дум, и сидеть? Что же я тут высижу? Бог один знает, что за времена нынче такие. Бог один знает, что это за война такая, которую ни понять, ни постигнуть нет ума… отчего еще тяжелей. Клянусь, ясновельможный князь, не пошлешь в дело — сам сбегу, соберу ватагу и буду бить…
   — Кого? — прервал его князь.
   — Кого? Да под Вильно пойду и буду наносить урон врагу, как наносил Хованскому. Отпусти со мною мою хоругвь, вот и война начнется!
   — Твоя хоругвь мне здесь нужна против внутреннего врага.
   — Вот оно мученье, вот она пытка, — сложа руки Кейданы караулить или какого-нибудь Володыёвского ловить, когда лучше было бы плечом к плечу крушить с ним врага.
   — Есть у меня для тебя дело, — сказал князь. — Под Вильно я тебя не пущу и хоругви тебе не дам. А коли меня ослушаешься и уйдешь, собравши ватагу, — знай, что перестанешь тем самым служить мне.
   — Зато послужу отчизне!
   — Отчизне служит тот, кто мне служит. В этом я уж уверил тебя. Вспомни и то, что ты мне клятву дал. Наконец, пойдешь охотником, не будешь больше подсуден мне, и ждут тебя тогда суды и приговоры. Для своего ж добра не должен ты этого делать.
   — Что теперь эти суды значат!
   — За Ковно ничего, а тут, где все еще спокойно, они действуют. Правда, ты можешь не являться, но суды вынесут приговоры, и будут они тяготеть над тобою до мирного времени. А кого раз засудят, тому через десять лет припомнят, ну а лауданская шляхта последит, чтобы о тебе не забыли.
   — Сказать по правде, ясновельможный князь, придет пора покаяться — я прятаться не стану. Раньше я готов был вести войну со всей Речью Посполитой, а с приговорами сделать то же, что покойный пан Лащ, который приказал себе ими вместо меха подбить кафтан. Ну теперь червь точит мою совесть. Боюсь зайти слишком далеко, томит меня душевная тревога…
   — Такой ты стал совестливый? Не будем, однако, говорить об этом! Я уже сказал тебе, хочешь отсюда уехать, есть у меня для тебя дело, и весьма почетное. Ганхоф каждый день набивается, лезет ко мне. Я уж подумывал, не поручить ли ему… Да нет, не могу, мне для этого дела нужен человек родовитый, из хорошей фамилии, да не иноземец, а свой, поляк, чтобы сама фамилия говорила о том, что не все еще меня оставили, что есть еще именитые граждане, которые держат мою сторону. Ты мне как раз подходишь, да и смел, и не любишь гнуть шею, любишь, чтобы тебе кланялись.
   — Что же это за дело, ясновельможный князь?
   — Надо отправляться в дальнюю дорогу!
   — Я готов хоть сегодня!
   — И на свой кошт, а то с деньгами у меня туго. Одни поместья занял враг, другие разоряют свои же люди, и доходы вовремя не поступают, а все войско, которое при мне состоит, сейчас на моем коште. А ведь пан подскарбий, который сидит у меня под замком, денег мне не даст и потому, что не пожелает, и потому, что нет их у него. Какие деньги есть в казне, я сам заберу, не спрашивая, да разве их много? А у шведов что угодно можно получить, только не деньги, они сами готовы урвать каждый грош.
   — Ясновельможный князь, об этом и толковать не стоит! Коль поеду, так на свой кошт.
   — Но там надо тряхнуть мошной, не жалеть денег!
   — Ничего я жалеть не буду!
   Лицо гетмана прояснилось; денег у него и в самом деле не было, хоть недавно он ограбил Вильно, да и жаден он был по натуре. Верно было и то, что перестали поступать доходы от огромных поместий, которые тянулись от Лифляндии до Киева и от Смоленска до Мазовии, а расходы на войско росли с каждым днем.
   — Вот это я люблю! — сказал он. — Ганхоф стал бы тотчас в сундуки стучаться, а ты человек иного склада. Послушай же теперь, что надо сделать.
   — Слушаю, князь.
   — Первым делом поедешь на Подляшье. Periculosa[123] сия дорога, конфедераты, которые ушли из стана, мятеж подняли там против меня. Как от них уйти — это уже твоя забота. Якуб Кмициц, может, тебя и пощадил бы, но берегись Гороткевича, Жеромского и особенно Володыёвского с его лауданской ватагой.
   — Был я уж у них в руках, и ничего со мною не случилось.
   — Что ж, очень хорошо. Заедешь в Заблудов к Гарасимовичу. Прикажешь ему побольше денег собрать от доходов, от податей, откуда только можно, и отослать мне, но только не сюда, а в Тильзит, куда уже вывезено мое имущество. Все поместья, всю движимость, все, что можно заложить, пусть заложит! Что можно взять у евреев, пусть возьмет! А потом ему надо о конфедератах подумать, о том, как погубить их. Но это уже не твоя забота, я собственноручно ему напишу, как это сделать. Ты отдай письмо и тотчас отправляйся в Тыкоцин, к князю Богуславу.
   Тут гетман прервал речь, чтобы отдышаться, не мог он долго говорить, задыхался. Кмициц жадно глядел на него: рыцарь рвался в дорогу, чувствуя, что путешествие, полное вожделенных приключений, будет бальзамом для его душевных ран.
   Через минуту гетман снова заговорил:
   — И чего это князь Богуслав все на Подляшье сидит, ума не приложу! Господи боже мой, он ведь и себя и меня может погубить! Ты хорошенько слушай, что я тебе говорю, — ведь мало того, что ты отдашь ему письма, живым словом придется рассказать все то, что не удастся мне изъяснить в письме. Так знай же: хорошие вести были вчера, да не так они были хороши, как я сказал шляхте, и даже не так хороши, как я сам поначалу подумал. Шведы и впрямь побеждают: они заняли Великую Польшу, Мазовию, Варшаву, Серадзское воеводство сдалось им, они преследуют Яна Казимира, который бежит в Краков, и Краков, как пить дать осадят. Город должен оборонять Чарнецкий, этот новоиспеченный сенатор, но надо отдать ему справедливость, добрый воитель. Кто может предугадать, как повернется дело? Это верно, что шведы умеют покорять крепости, а у Яна Казимира времени не было на то, чтобы укрепить Краков. И все-таки этот пустой каштелянишка может продержаться месяц, два, три. Бывают чудеса на свете, как было, к примеру, под Збаражем, мы все это помним. Коли будет он упорно держаться, силен бес, может все по-своему перевернуть. Учись тайнам политики. И знай наперед, что в Вене косо будут смотреть на растущую шведскую мощь и могут оказать помощь Яну Казимиру… Татары тоже, я это хорошо знаю, склонны ему помогать, они хлынут на казаков и на Москву, а тогда на помощь Яну Казимиру придут украинные войска Потоцкого. Сегодня он в отчаянном положении, а завтра счастье может быть и на его стороне.
   Тут князь снова принужден был умолкнуть, чтобы перевести дыхание, а пан Анджей в это время испытал странное чувство, в котором он сам себе не мог так вот вдруг отдать отчет. Он, сторонник Радзивилла и шведов, чувствовал большую радость при мысли о том, что счастье может отвернуться от шведов.
   — Суханец мне рассказывал, — продолжал князь, — как было дело под Видавой и Жарновом. В первой стычке наши… Я хотел сказать, польские, передовые отряды разбили шведов впрах. Это не ополчение, и шведы, наверно, пали духом.
   — Но ведь и там и там они одержали победу?
   — Да, но потому, что у Яна Казимира взбунтовались хоругви, а шляхта заявила, что останется в строю, но драться не желает. Стало быть, все-таки обнаружилось, что шведы в бою не лучше регулярных польских войск. Одна-две победы — и все может перемениться. Получит Ян Казимир денежную помощь, заплатит хоругвям жалованье, и они не станут бунтовать. У Потоцкого народу не много, но солдаты у него отлично обучены, а уж злы — сущие осы. С ним придут татары, а тут еще курфюрст нас подводит.
   — Как так?
   — Мы надеялись с Богуславом, что он тут же вступит в союз со шведами и с нами, ибо знаем о вражде его к Речи Посполитой. Однако он слишком осторожен и думает только о собственном благе. Выжидает, видно, как повернется дело, а тем временем входит в союз, да только с прусскими городами, которые остались верны Яну Казимиру. Думаю, измена за этим кроется, разве только курфюрст перестал быть самим собою или вовсе усомнился в счастье шведов. Но покуда все это прояснится, против шведов создан союз, и если только счастье изменит им в Малой Польше, тотчас поднимутся Великая Польша и Мазовия. Пруссаки пойдут с Речью Посполитой, и может статься…
   Тут князь вздрогнул, словно потрясенный внезапной догадкой.
   — Что может статься? — спросил Кмициц.
   — Что ни один швед не уйдет из Речи Посполитой! — угрюмо ответил князь.
   Кмициц нахмурился и молчал.
   — Тогда, — низким голосом продолжал гетман, — и наш жребий будет столь же ничтожен, сколь велик он был доныне…
   Пан Анджей вскочил с места, сверкая взорами, с краской негодования на лице.
   — Ясновельможный князь, что сие означает? — воскликнул он. — Почему же ты говорил недавно, что Речь Посполитая погибла и что спасти ее можешь только ты, коль в союзе со шведами придешь к власти? Чему же я должен верить? Тому ли, что слышал тогда, или тому, что слышу сегодня? А коль скоро так обстоит дело, как ты нынче толкуешь, то почему мы стоим на стороне шведов, вместо того чтобы драться с ними? Да я всей душой рад бить их!
   Радзивилл устремил на рыцаря суровый взгляд.
   — Дерзок ты! — сказал он.
   Но Кмициц уже закусил удила.
   — Потом будем говорить про то, каков я есть! Теперь дай мне, ясновельможный князь, respons на мой вопрос.
   — Вот какой я дам тебе respons, — отчеканил Радзивилл, — коли дело обернется так, как я говорю, тогда мы начнем бить шведов.
   Пан Анджей перестал раздувать ноздри, хлопнул себя по лбу и воскликнул:
   — Ах, какой я глупец! Какой глупец!
   — Не стану отрицать, — ответил князь, — прибавлю только, что в своей дерзости ты переходишь всякие границы. Знай же, затем я тебя посылаю, дабы разведал ты, как повернется колесо фортуны. То, что я говорил, — одни догадки, они могут и не оправдаться, и, наверно, не оправдаются. Однако надо быть осторожным. Кто хочет, чтобы его не поглотила пучина, должен уметь плавать, а кто идет дремучим лесом, где нету троп, должен часто останавливаться и смекать, в какую сторону надо повернуть. Понял?
   — Так ясно, будто солнце мне все осветило.
   — Recedere нам можно и должно, коли так будет лучше для отчизны, однако мы не сможем этого сделать, если князь Богуслав будет оставаться на Подляшье. Ум он потерял, что ли? Оставаясь там, он должен открыто стать на чью-либо сторону: или шведов, или Яна Казимира, а это было бы хуже всего.
   — Глуп я, ясновельможный князь, опять мне невдомек!
   — Подляшье недалеко от Мазовии, и либо его займут шведы, либо туда из прусских городов придет подмога против шведов. Тогда придется выбирать.
   — Но почему же князь Богуслав не может выбрать?
   — Да потому, что пока он не выберет, шведы да курфюрст больше должны на нас оглядываться и нас защищать. Когда же придется recedere и повернуть против шведов, тогда князь Богуслав должен стать посредником между мною и Яном Казимиром. Он должен облегчить мне переход, чего не сможет сделать, коль открыто станет теперь на сторону шведов. На Подляшье ему в самом коротком времени придется сделать выбор, а потому пусть едет в Пруссию, в Тильзит, и там выжидает, как обернутся события. Курфюрст сейчас в маркграфстве, и в Пруссии Богуслав будет самой высокой персоной, он может прибрать пруссаков к рукам, приумножить войско и возглавить большие силы. А тогда и шведы и курфюрст дадут все, что мы пожелаем, только бы привлечь нас обоих на свою сторону, и дом наш не только не падет, но возвысится, а в этом вся суть.
   — Ясновельможный князь, ты говорил, что вся суть в благе отчизны!
   — Не лови ты меня на слове, я ведь давно сказал тебе, что это одно и то же, и слушай дальше. Я хорошо знаю, что князя Богуслава не почитают за сторонника Швеции, хоть здесь, в Кейданах, он и подписал акт унии. Пусть он рассеет слух, да и ты рассей в пути, будто это я принудил князя подписать акт вопреки его воле. Люди этому охотно поверят, ибо часто случается, что и родные братья принадлежат к разным станам. Таким путем он сможет войти в доверие к конфедератам, зазвать к себе начальников якобы для переговоров, а потом схватить их и увезти в Пруссию. Это будет дозволенное и спасительное для отчизны средство, не то эти люди совсем ее погубят.
   — И это все, что я должен сделать? — с некоторым разочарованием спросил Кмициц.
   — Это лишь часть и не самая главная. От князя Богуслава ты поедешь с моими письмами к самому Карлу Густаву. После клеванского боя я никак не могу поладить с графом Магнусом. Он по-прежнему косо на меня смотрит и все намекает, что стоит только шведам оступиться или татарам броситься на нашего другого врага, как я тотчас обращусь против шведов.
   — Ясновельможный князь, судя по тому, что ты говорил мне, он прав.
   — Прав ли, нет ли, не хочу я, чтобы он заглядывал в мои карты и раскрывал мои козыри. Да и personaliter[124] он мой недоброжелатель. Он, верно, бог весть что пишет на меня королю, и уж наверняка твердит в своих письмах, что либо я слаб, либо на меня нельзя положиться. Письма мои вручишь королю, а станет он спрашивать о клеванском деле, расскажи все, как было, ничего не прилагая и не убавляя. Можешь открыть ему, что я этих людей приговорил к смерти, а ты упросил помиловать их. Ничего тебе за это не будет, напротив, такая искренность может понравиться. На графа Магнуса королю прямо не жалуйся, он его шурин. Но ежели король спросит мимоходом, что люди здесь думают, — скажи, жалеют, мол, о том, что граф Магнус не ценит по достоинству искреннюю приязнь князя к Швеции, что сам князь, то есть я, очень об этом сокрушается. Станет спрашивать, правда ли, что меня оставили все регулярные войска, — скажи, что неправда, и в доказательство сошлись на себя. Называйся полковником, ибо ты и есть полковник. Скажи, что это партизаны пана Госевского взбунтовали войско, но прибавь, что вражда у нас с ним смертельная. Скажи, что, когда бы граф Магнус прислал мне немного пушек и конницы, я бы давно раздавил конфедератов… что все так думают. И в оба гляди, слушай, что приближенные короля говорят, и доноси не мне, а с оказией князю Богуславу в Пруссию. Можно и через людей курфюрста, коли встретишь их. Ты, сдается, знаешь по-немецки?
   — Был у меня друг, курляндский дворянин Зенд, которого зарубили лауданцы. У него я и подучился немецкому языку. В Лифляндии я тоже часто бывал.
   — Это хорошо.
   — А где, ясновельможный князь, найду я шведского короля?
   — Там, где он будет. Во время войны он сегодня может быть тут, а завтра там. Найдешь его под Краковом, так оно и лучше, возьмешь письма к тамошним высоким особам.
   — Стало быть, я и к другим особам поеду?
   — Да. Ты должен пробиться к маршалу Любомирскому[125], — мне очень важно, чтобы он поддержал наши замыслы. Сильный он человек, и в Малой Польше многое от него зависит. Когда бы он искренне пожелал стать на сторону шведов, Яну Казимиру нечего было бы делать в Речи Посполитой. От короля шведского не таи, что ты от него поедешь к Любомирскому, чтобы переманить его на сторону шведов. Прямо об этом не говори, а так урони будто ненароком. Это очень расположит короля в мою пользу. Дай-то бог, чтобы пан Любомирский пожелал присоединиться к нам. Знаю, он будет колебаться, и все же надеюсь, что мои письма перевесят чашу весов, ибо есть причина, которая понуждает его искать моей приязни. Я тебе все расскажу, чтобы ты знал, как там держаться. Так вот давно уже пан маршал обхаживает меня, как медведя, и старается вызнать издалека, не отдам ли я мою единственную дочь за его сына Гераклиуша. Они еще дети, но можно сговорить их, а это очень важно для пана маршала, — больше, нежели для меня, — ибо другой такой помещицы нет во всей Речи Посполитой, и если объединить два состояния, получится богатство, равного которому нет в мире. Лакомый кусочек! Что же говорить, если пан маршал да вдобавок занесется надеждой, что сын его в приданое за моей дочерью может получить и великокняжескую корону. Вот ты и пробуди в нем эту надежду, он, как бог свят, соблазнится, ибо о собственном доме помышляет более, нежели о Речи Посполитой!..
   — Что же мне сказать ему?
   — То, что я не смогу написать. Но надо сделать это весьма тонко. Упаси тебя бог проговориться, что ты слыхал от меня, будто это я жажду короны. Слишком рано говорить об этом! Ты скажи, что вся шляхта в Жмуди и в Литве с сочувствием об этом толкует, что сами шведы говорят об этом во всеуслышание, что ты и при королевской особе будто бы слыхал об этом… Вызнай, кто из придворных в милости у пана маршала, и скажи ему обиняком, пусть, дескать, Любомирский перейдет на сторону шведов, а в награду потребует брака Гераклиуша и моей дочери и стоит пусть на том, чтобы мне быть великим князем, тогда, мол, Гераклиуш получит со временем в наследство великое княжество. Мало того, дай понять, что коли Гераклиуш возложит на свою голову литовскую корону, со временем он может быть избран и на польский трон, и тогда два рода будут владеть двумя коронами. Коль не ухватятся они обеими руками за эту мысль, — стало быть, они люди маленькие. Кто не метит высоко и страшится великих замыслов, тот пусть довольствуется жалким жезлом или булавою, убогим каштелянством, пусть служит и гнет хребет, через слуг добивается милости, лучшего он не стоит! Мне от бога дано иное предназначенье, и я смею захватить под руку все, что только в человеческой силе, и дойти до предела, самим богом поставленного людскому владычеству!
   Тут князь и впрямь вытянул руки, словно желая схватить невидимую корону, и запылал весь, как факел, но от волнения дыхание у него снова пресеклось. Успокоившись через минуту, он сказал прерывистым голосом:
   — Вот так душа стремится ввысь… к солнцу, а болезнь снова… твердит свое memento[126]. Будь что будет! Пусть уж лучше смерть настигнет меня не в королевских сенях, а на троне…
   — Не кликнуть ли лекаря? — спросил Кмициц.
   Радзивилл замахал рукою.
   — Не надо!.. Не надо!.. Мне уже лучше… Вот все, что я хотел тебе сказать… Ну, в оба гляди и слушай. И за Потоцкими смотри, что они предпримут. Они друг друга держатся, верны Вазам… и сильны… Неведомо, на чью сторону склонятся и Конецпольские и Собеские. Смотри и учись!.. Вот и удушье прошло. Понял все expedite?[127]
   — Да. Коль ошибусь в чем, то по собственной вине.
   — Письма у меня написаны, остается дописать еще несколько. Когда ты хочешь отправиться в путь?
   — Сегодня же! Поскорее!
   — Нет ли у тебя какой-нибудь просьбы ко мне?
   — Ясновельможный князь… — начал Кмициц.
   И внезапно осекся.
   Слова не шли у него с языка, а на лице читались принужденность и замешательство.
   — Говори смело, — сказал гетман.