Страница:
Тем временем воевода познанский отослал трубача с ответом, который звучал примерно так, как предсказывал Радзеёвский, то есть был политичным и вместе с тем римским; затем воевода решил послать разъезд на северный берег Нотеца, чтобы захватить вражеского языка.
Петр Опалинский, воевода подляшский, двоюродный брат воеводы познанского, должен был самолично идти в разведку со своими драгунами, полторы сотни которых он привел под Уйсте. Кроме того, ротмистрам Владиславу Скорашевскому и Скшетускому было приказано вызвать охотников из ополчения, чтобы и шляхта встретилась лицом к лицу с врагом.
Оба ротмистра разъезжали перед шеренгами, теша взор своими мундирами и осанкой; пан Станислав, подобно всем Скшетуским, был черен как жук, с мужественным, грозным лицом, украшенным длинным косым шрамом от удара мечом, с бородой цвета воронова крыла, которую развевал ветер; пан Владислав, грузный, с длинными светлыми усами, отвислой нижней губой и красными глазами, добродушный и мягкий, меньше напоминал Марса, но и он был солдат душой, рыцарь несравненной отваги, любивший огонь, как саламандра, и ратное дело знавший как свои пять пальцев. Оба они, проезжая вдоль строя, развернутого в длинную линию, то и дело повторяли:
— Нуте-ка, кто пойдет охотником к шведам? Кто хочет понюхать пороху? Нуте-ка, кто пойдет охотником?
Они проехали уже довольно большое расстояние, но без успеха, из рядов не выступил никто. Все оглядывались друг на друга. Были такие, которым хотелось пойти, и удерживал их не страх перед шведами — они робели перед своими. Не один толкал локтем соседа и говорил ему: «Пойдешь ты, так и я пойду».
Ротмистры начинали уже выражать нетерпение; но когда они подъехали к гнезненскому повету, не из шеренги, а откуда-то сзади, из-за шеренг, выскочил вдруг верхом на малорослой лошадке пестро одетый человек, и крикнул, обращаясь к шеренге:
— Я пойду охотником, а вы останетесь тут шутами!
— Острожка! Острожка! — вскричала шляхта.
— Такой же добрый шляхтич, как и все вы! — ответил шут.
— Тьфу! Черт бы тебя побрал! — крикнул подсудок Росинский. — Довольно шутовства! Я пойду!
— И я! И я! — раздались многочисленные голоса.
— Один раз мать родила, один раз и умирать!
— Найдутся тут такие хорошие, как ты!
— Все могут! Нечего нос поднимать!
И как раньше никто не хотел выходить, так теперь шляхта повалила из всех поветов: люди наезжали друг на друга лошадьми, обгоняли друг друга, торопливо перебранивались. Не прошло и минуты, а впереди уже стояло чуть не полтысячи всадников, и шляхтичи все еще выезжали из рядов. Пан Скорашевский рассмеялся своим непринужденным, добрым смехом и закричал:
— Довольно, довольно! Не можем же мы все идти!
После этого они вдвоем со Скшетуским построили охотников и двинулись вперед.
Воевода подляшский присоединился к ним у выезда из стана. Всадники были видны как на ладони при переправе через Нотец, потом еще несколько раз они промелькнули на поворотах дороги и пропали из глаз.
По прошествии получаса воевода познанский велел людям разъехаться, решив, что незачем держать их в строю, когда неприятель на расстоянии целого дня пути. Однако всюду была расставлена стража, запрещено было выгонять лошадей на пастбища и по первому тихому звуку рожка было приказано всем садиться на конь и становиться в боевые порядки.
Кончились ожидание и неуверенность, кончились сразу споры и перекоры; близость неприятеля, как и предсказывал пан Скшетуский, воодушевила войско. Первая удачная битва могла бы еще больше поднять его дух, а вечером произошел случай, который мог стать новым счастливым предзнаменованием.
Солнце заходило, озаряя ярким светом Нотец и занотецкие леса, когда по ту сторону реки люди увидели сперва облако пыли, а затем движущихся в этом облаке людей. Все до последнего человека вышли на валы поглядеть, что это за гости; но тут прибежал драгун из хоругви Грудзинского, стоявший на страже, и дал знать, что это возвращается разъезд.
— Разъезд едет обратно! Благополучно едет! Не съели их шведы! — передавали в стане из уст в уста.
А разъезд тем временем все приближался, медленно подвигаясь вперед в светлых клубах пыли, и наконец переправился через Нотец.
Шляхта смотрела на своих, заслонив руками глаза от солнца, которое сверкало все сильней, так что весь воздух был пронизан золотым и пурпурным сиянием.
— Э, да их стало что-то больше, чем было! — воскликнул Шлихтинг.
— Клянусь богом, пленных ведут! — крикнул какой-то шляхтич; парень он был, видно, не из храброго десятка и просто глазам своим не верил.
— Пленных ведут! Пленных ведут!
А разъезд тем временем приблизился уже настолько, что можно было различить лица. Впереди ехал Скорашевский, кивая, по своему обыкновению, головой и весело переговариваясь со Скшетуским; за ними большой конный отряд окружал несколько десятков пехотинцев в круглых шляпах. Это и в самом деле были пленные шведы.
При виде их шляхта не выдержала и бросилась навстречу разъезду с кликами:
— Vivat Скорашевский! Vivat Скшетуский!
Густая толпа мгновенно окружила весь отряд. Одни глазели на пленных, другие расспрашивали, как все случилось, третьи грозились шведам.
— А что?! Хорошо вам, собаки! С поляками захотелось повоевать? Получили теперь поляков?
— Дайте их нам! На сабли их! Искрошить!..
— Что, подлецы! Что, немчура! Попробовали польских сабель?
— Да не орите вы, как мальчишки, а то пленные подумают, что вам воевать впервой! — сказал Скорашевский. — Обыкновенное это дело — брать на войне пленных.
Охотники из разъезда гордо глядели на шляхту, которая забросала их вопросами.
— Как же вы их? Легко ли они сдались? Или пришлось вам попотеть? Хорошо дерутся?
— Хорошие парни, — ответил Росинский. — И долго оборонялись, но ведь и они не железные. Сабля и их берет.
— Так и не могли отбиться от вас, а?
— Напора не выдержали.
— Вы слышите, что наши говорят: напора не выдержали! А что? Напор — главное дело!
— Помните: только бы напереть! Это против шведов самое лучшее средство!
Если бы в эту минуту шляхта получила приказ броситься на врага, не сдержать бы ему ее напора; но врага пока не было видно; глухой ночью раздался вместо этого голос рожка перед форпостами. Это прибыл второй трубач с письмом от Виттенберга, в котором он предлагал воеводам сдаться. Узнав об этом, толпа шляхтичей хотела зарубить гонца, но воеводы приняли письмо, хотя содержание его было наглым.
Шведский генерал заявлял, что Карл Густав прислал войска своему родичу Яну Казимиру на подмогу против казаков и что шляхта Великой Польши должна поэтому сдаться без сопротивления. Грудзинский, читая это письмо, не мог сдержать порыв негодования и хлопнул кулаком по столу, но воевода познанский мигом его успокоил.
— А ты, пан, веришь в победу? — спросил он его. — Сколько дней мы можем продержаться? Ужели ты хочешь быть в ответе за море шляхетской крови, которое завтра может пролиться?
После долгого совета решили на письмо не отвечать и ждать, что будет. Долго ждать не пришлось. В субботу, двадцать четвертого июля, стража дала знать, что шведское войско показалось прямо против Пилы. Стан зашумел, как улей перед вылетом.
Шляхта садилась на конь, воеводы скакали вдоль шеренг, отдавая противоречивые приказы, пока пан Владислав не принял наконец начальство над всем войском и не навел порядка; он выехал затем во главе нескольких сот охотников навстречу противнику, чтобы на том берегу наездники могли схватиться врукопашную и польские солдаты освоились с врагом.
Конница с удовольствием шла за ним, ибо в рукопашных боях схватывались обычно небольшие кучки наездников или люди выходили один на один, а таких схваток шляхта, обученная искусству рубки, совсем не боялась. Отряд переправился на тот берег и остановился в виду неприятеля, который все приближался, темнея впереди, словно длинная полоса внезапно выросшего леса. Полки конницы, пехоты развертывались, все шире заливая простор.
Шляхта ждала, что к ней вот-вот бросятся наездники-рейтары, но они что-то не показывались. Зато на пригорках, на расстоянии нескольких сот шагов, остановились и засуетились небольшие кучки солдат, завиднелись среди них лошади; заметив это, Скорашевский немедленно скомандовал:
— Налево кругом, марш-марш!
Но не успела прозвучать команда, как на пригорках расцвели длинные белые струйки дыма, и словно стая птиц полетела со свистом между людьми Скорашевского, затем громовый раскат потряс воздух, и в то же мгновение раздались крики и стоны раненых.
— Стой! — крикнул пан Владислав.
Стаи птиц пролетели еще и еще раз — и снова свисту вторили стоны. Шляхта не послушала команды начальника, напротив, стала с криком отступать все быстрей и быстрей, взывая к небу о помощи, затем отряд в мгновение ока рассеялся по равнине и поскакал сломя голову к стану. Скорашевский ругался — все было напрасно.
Прогнав с такой легкостью наездников, Виттенберг продолжал продвигаться вперед, пока не остановился наконец прямо против Уйстя, перед шанцами, которые обороняла калишская шляхта. В ту же минуту заговорили польские пушки, однако шведы не торопились отвечать на пальбу. Дым спокойно и ровно вытягивался в ясном воздухе в длинные струйки, а в промежутках между ними шляхта видела шведские полки, пехоту и конницу, которые развертывались с ужасающим спокойствием, точно были совершенно уверены в своей победе.
На пригорках устанавливали орудия, рыли окопчики, словом, враг располагался, не обращая ни малейшего внимания на снаряды, которые, не долетая до него, засыпали только песком и землей людей, рывших окопчики.
Станислав Скшетуский вывел еще две хоругви калишцев, надеясь смелой атакой внести замешательство в ряды шведов; но калишцы пошли неохотно; отряд тотчас рассыпался в беспорядке, так как храбрецы гнали коней вперед, а трусы умышленно придерживали их. Два рейтарских полка, высланных Виттенбергом, после короткой стычки прогнали шляхтичей с поля боя и преследовали их до самого стана.
Тем временем спустились сумерки, и бескровная схватка кончилась.
Однако из пушек поляки продолжали стрелять до самой ночи, после чего пальба утихла; но тут в польском стане поднялся такой шум, что слышно было на другом берегу Нотеца. Все началось с того, что несколько сот ополченцев, воспользовавшись темнотой, попытались ускользнуть из стана. Другие заметили это и стали грозить беглецам и не пускать их. Люди схватились за сабли. Слова: «Или все, или никто!» — снова переходили из уст в уста. Однако с каждой минутой становилось все очевидней, что уйдут все. Ропот поднялся против военачальников. «Послали нас с голым брюхом против пушек!» — кричали ополченцы.
Шляхта негодовала и на Виттенберга за то, что он не уважает военных обычаев, что не выслал на бой наездников, а неожиданно приказал открыть пушечную пальбу.
— Всяк поступает, как ему лучше, — говорили они, — но не народ они, а свиньи, коль такой у них обычай, чтобы с врагом не встречаться лицом к лицу.
Другие открыто предавались отчаянию.
— Выкурят они нас отсюда, как барсука из норы, — говорили они. — Стан плохо расположен, шанцы плохо вырыты, место для обороны неподходящее.
Слышались голоса:
— Братья, спасайтесь!
Другие кричали:
— Измена! Измена!
Ужасная это была ночь: расстройство в рядах и смятение возрастали с каждой минутой, никто не слушал приказов. Воеводы совсем растерялись и даже не пытались навести порядок. Их бессилие и бессилие ополчения стало совершенно очевидным. В ту ночь Виттенберг мог открыто напасть на стан и взять его безо всякого труда.
Наступил рассвет.
День вставал хмурый, облачный, он осветил дикое скопище орущих людей, потерявших присутствие духа, большею частью пьяных, готовых скорее бежать с позором, нежели принять бой. В довершение всех бед шведы ночью переправились под Дембовом на другой берег Нотеца и окружили польский стан.
Со стороны Дембова почти не было шанцев, и обороняться было невозможно. Надо было без промедления окружить стан валом. Скорашевский и Скшетуский заклинали сделать это, но никто уже не хотел их слушать.
У вельмож и у шляхты на устах было одно только слово: «переговоры». Выслали парламентеров. В ответ из шведского стана прибыли с блестящей свитой Радзеёвский и генерал Вирц; оба они ехали с зелеными ветвями в руках.
Они направились к дому, где стоял воевода познанский; но Радзеёвский по дороге задерживался в толпе шляхтичей, махал ветвью и шляпой, улыбался, приветствовал знакомых и говорил зычным голосом:
— Дорогие братья! Не пугайтесь! Мы приехали сюда не как враги. От вас самих зависит, чтобы больше не было пролито ни единой капли крови. Если вместо тирана, который попирает ваши вольности, который помышляет о dominium absolutum, который привел отчизну к гибели, вы хотите доброго и благородного господина, воителя столь прославленного, что при одном его имени рассеются все недруги Речи Посполитой, тогда отдайтесь под покровительство его величества Карла Густава!.. Дорогие братья! Я везу ручательство, что будут сохранены все ваши вольности, ваша свобода, вера. От вас самих зависит ваше спасение! Его величество король шведский решил подавить казацкое восстание, кончить литовскую войну[60], и только он один может это сделать. Сжальтесь же над несчастной отчизной, если вам себя не жаль…
Голос задрожал тут у предателя, точно слезы подступили к горлу. Шляхта слушала в изумлении, раздались редкие голоса: «Vivat Радзеёвский, наш подканцлер!» — а он проследовал дальше, и снова кланялся новым толпам, и снова был слышен его зычный голос: «Дорогие братья!» Наконец оба они с Вирцем и свитой исчезли в доме воеводы познанского.
Шляхта сбилась перед домом такой тесной толпою, что яблоку негде упасть, ибо чувствовала, понимала, что в этом доме решается не только ее судьба, но и всей отчизны. Вышли воеводские слуги в пурпурных одеждах и позвали в дом «персон» поважнее. Те поспешно вошли, за ними ворвалось несколько человек из мелкой шляхты, остальные остались за дверью, они протискивались к окнам, прижимали уши даже к стенам.
Тишина в толпе царила немая. Те, кто стоял поближе к окнам, слышали порою шум голосов, долетавший из дому, точно отзвучие споров, раздоров и распрей. Час уходил за часом, а совет все не кончался.
Внезапно с треском распахнулась входная дверь, и на улицу выбежал Владислав Скорашевский.
Толпа отпрянула в ужасе.
Всегда спокойный и кроткий, как агнец, человек этот был теперь страшен: глаза красные, взор блуждающий, одежда на груди расхристана. Держась обеими руками за голову, он как молния врезался в толпу и закричал пронзительным голосом:
— Измена! Убийство! Позор! Мы уже Швеция, не Польша! Родину-мать убивают в этом доме!
Он зарыдал страшно, судорожно и стал рвать на себе волосы, точно ум у него мутился. Гробовая тишина царила вокруг. Ужас объял все сердца.
Внезапно Скорашевский заметался в толпе, в диком отчаянии истошно крича:
— К оружию! К оружию, кто в бога верует! К оружию! К оружию!
Смутный ропот поднялся в толпе, словно легкий шепот пробежал, внезапный, прерывистый, как первое дуновение бури. Сердца колебались, умы колебались, и в этом всеобщем смятении духа страстный голос кричал:
— К оружию! К оружию!
Вскоре к нему присоединились еще два голоса — Петра Скорашевского и Скшетуского, вслед за которыми прибежал и Клодзинский, отважный ротмистр познанского повета.
Все больше становилась толпа вокруг них. Грозный ропот рос, пламя пробегало по лицам и пылало в очах, слышался лязг сабель. Владислав Скорашевский первый овладел собою и, показывая на дом, в котором шел совет, обратился к шляхте с такими словами:
— Слышите, братья, они как иуды, продают там отчизну и бесчестят ее! Знайте же, мы не принадлежим уже Польше. Мало им было отдать в руки врага всех вас, стан, войско, орудия, будь они прокляты! Они подписали вдобавок от своего и вашего имени, что отрекаются от отчизны, отрекаются от нашего короля, что весь край, крепости и все мы отныне на вечные времена принадлежим Швеции. Что войско сдается — это бывает, но кто же имеет право отрекаться от своего короля и от своей отчизны?! Кто имеет право отрывать от нее провинции, предаваться иноземцам, переходить к другому народу, отрекаться от своей крови?! Братья, это позор, измена, убийство, злодеянье!.. Спасите отчизну, братья! Именем бога, кто шляхтич, кто честен, спасите родину-мать! Отдадим же свою жизнь за нее, не пожалеем головы! Мы не хотим быть шведами! Не хотим, не хотим! Лучше на свет было не родиться тому, кто теперь не отдаст своей жизни!.. Спасите родину-мать!
— Измена! — крикнули сразу десятки голосов. — Измена! Зарубить предателей!
— К нам все, в ком честь жива! — кричал Скшетуский.
— На шведа! На смерть! — подхватил Клодзинский.
И они пошли дальше с криком: «К нам! Сюда! Измена!» — а за ними двинулись уже сотни шляхты с саблями наголо.
Но подавляющее большинство осталось на месте, да и из тех, кто последовал за ротмистрами, кое-кто, заметив, что их немного, стал оглядываться и отставать.
Тем временем снова отворилась дверь дома, в котором шел совет, и на пороге показался познанский воевода, Кшиштоф Опалинский, а рядом с ним справа генерал Вирц, слева Радзеёвский. За ними следовали: Анджей Кароль Грудзинский, воевода калишский, Максимилиан Мясковский, каштелян кишвинский, Павел Гембицкий, каштелян мендзижецкий, и Анджей Слупецкий.
Кшиштоф Опалинский держал в руке пергаментный свиток со свешивающимися печатями; голову он поднял высоко, но лицо у него было бледное, а взгляд неуверенный, хоть воевода и силился изобразить веселость. Он обвел глазами толпу и в мертвой тишине заговорил ясным, хотя несколько хриплым голосом:
— Братья шляхтичи! В нынешний день мы отдались под покровительство его величества короля шведского. Vivat Carolus Gustavus rex![61]
Молчание было ответом воеводе; вдруг раздался чей-то одинокий голос:
— Veto![62])
Воевода повел глазами в сторону этого голоса и сказал:
— Не сеймик тут у нас, и ни к чему здесь veto. А кому хочется покричать, пусть идет на шведские пушки, которые наведены на нас и за час могут сровнять с землею весь наш стан. — Он умолк на минуту. — Кто сказал: veto? — спросил он.
Никто не отозвался.
Воевода снова заговорил еще внушительней:
— Все вольности шляхты и духовенства будут сохранены, подати не будут увеличены и взиматься будут так же, как и раньше. Никто не понесет обид и не будет ограблен; войска его королевского величества не имеют права становиться на постой в шляхетских владениях или взимать другие поборы, кроме тех, которые взыскивались на польские регулярные хоругви…
Он умолк и жадно внимал ропоту шляхты, словно хотел постичь его значенье, затем махнул рукой.
— Кроме того, генерал Виттенберг от имени его королевского величества слово мне дал и обещание, что, если вся страна последует нашему спасительному примеру, шведские войска вскоре двинутся на Литву и Украину и кончат войну лишь тогда, когда все земли и все замки будут возвращены Речи Посполитой.
— Vivat Carolus Gustavus rex! — закричали сотни голосов.
— Vivat Carolus Gustavus rex! — загремело во всем стане.
На глазах всей шляхты воевода познанский повернулся тогда к Радзеёвскому и сердечно его обнял, затем обнял и Вирца; после этого все вельможи стали обниматься. Их примеру последовала шляхта, и радость стала всеобщей. «Виват» кричали так, что эхо разносилось по всей округе. Но воевода познанский попросил у милостивой братии еще минуту молчания и сказал с сердечностью в голосе:
— Братья шляхтичи! Генерал Виттенберг просит нас сегодня в свой стан на пир, дабы мы за чарами заключили братский союз с храбрым народом.
— Vivat Виттенберг! Vivat, vivat, vivat!
— А затем, — прибавил воевода, — мы разъедемся по домам и с божьей помощью начнем жатву с мыслью о том, что в нынешний день мы спасли отчизну.
— Грядущие века воздадут нам справедливость! — сказал Радзеёвский.
— Аминь! — закончил воевода познанский.
Но тут он заметил, что множество глаз устремились куда-то поверх его головы.
Он повернулся и увидел своего шута, который, встав на цыпочки и держась рукою за дверной косяк, писал углем на стене дома, над самой дверью:
«Mane — Tekel — Fares»[63]
Небо покрылось тучами, надвигалась гроза.
ГЛАВА XI
Петр Опалинский, воевода подляшский, двоюродный брат воеводы познанского, должен был самолично идти в разведку со своими драгунами, полторы сотни которых он привел под Уйсте. Кроме того, ротмистрам Владиславу Скорашевскому и Скшетускому было приказано вызвать охотников из ополчения, чтобы и шляхта встретилась лицом к лицу с врагом.
Оба ротмистра разъезжали перед шеренгами, теша взор своими мундирами и осанкой; пан Станислав, подобно всем Скшетуским, был черен как жук, с мужественным, грозным лицом, украшенным длинным косым шрамом от удара мечом, с бородой цвета воронова крыла, которую развевал ветер; пан Владислав, грузный, с длинными светлыми усами, отвислой нижней губой и красными глазами, добродушный и мягкий, меньше напоминал Марса, но и он был солдат душой, рыцарь несравненной отваги, любивший огонь, как саламандра, и ратное дело знавший как свои пять пальцев. Оба они, проезжая вдоль строя, развернутого в длинную линию, то и дело повторяли:
— Нуте-ка, кто пойдет охотником к шведам? Кто хочет понюхать пороху? Нуте-ка, кто пойдет охотником?
Они проехали уже довольно большое расстояние, но без успеха, из рядов не выступил никто. Все оглядывались друг на друга. Были такие, которым хотелось пойти, и удерживал их не страх перед шведами — они робели перед своими. Не один толкал локтем соседа и говорил ему: «Пойдешь ты, так и я пойду».
Ротмистры начинали уже выражать нетерпение; но когда они подъехали к гнезненскому повету, не из шеренги, а откуда-то сзади, из-за шеренг, выскочил вдруг верхом на малорослой лошадке пестро одетый человек, и крикнул, обращаясь к шеренге:
— Я пойду охотником, а вы останетесь тут шутами!
— Острожка! Острожка! — вскричала шляхта.
— Такой же добрый шляхтич, как и все вы! — ответил шут.
— Тьфу! Черт бы тебя побрал! — крикнул подсудок Росинский. — Довольно шутовства! Я пойду!
— И я! И я! — раздались многочисленные голоса.
— Один раз мать родила, один раз и умирать!
— Найдутся тут такие хорошие, как ты!
— Все могут! Нечего нос поднимать!
И как раньше никто не хотел выходить, так теперь шляхта повалила из всех поветов: люди наезжали друг на друга лошадьми, обгоняли друг друга, торопливо перебранивались. Не прошло и минуты, а впереди уже стояло чуть не полтысячи всадников, и шляхтичи все еще выезжали из рядов. Пан Скорашевский рассмеялся своим непринужденным, добрым смехом и закричал:
— Довольно, довольно! Не можем же мы все идти!
После этого они вдвоем со Скшетуским построили охотников и двинулись вперед.
Воевода подляшский присоединился к ним у выезда из стана. Всадники были видны как на ладони при переправе через Нотец, потом еще несколько раз они промелькнули на поворотах дороги и пропали из глаз.
По прошествии получаса воевода познанский велел людям разъехаться, решив, что незачем держать их в строю, когда неприятель на расстоянии целого дня пути. Однако всюду была расставлена стража, запрещено было выгонять лошадей на пастбища и по первому тихому звуку рожка было приказано всем садиться на конь и становиться в боевые порядки.
Кончились ожидание и неуверенность, кончились сразу споры и перекоры; близость неприятеля, как и предсказывал пан Скшетуский, воодушевила войско. Первая удачная битва могла бы еще больше поднять его дух, а вечером произошел случай, который мог стать новым счастливым предзнаменованием.
Солнце заходило, озаряя ярким светом Нотец и занотецкие леса, когда по ту сторону реки люди увидели сперва облако пыли, а затем движущихся в этом облаке людей. Все до последнего человека вышли на валы поглядеть, что это за гости; но тут прибежал драгун из хоругви Грудзинского, стоявший на страже, и дал знать, что это возвращается разъезд.
— Разъезд едет обратно! Благополучно едет! Не съели их шведы! — передавали в стане из уст в уста.
А разъезд тем временем все приближался, медленно подвигаясь вперед в светлых клубах пыли, и наконец переправился через Нотец.
Шляхта смотрела на своих, заслонив руками глаза от солнца, которое сверкало все сильней, так что весь воздух был пронизан золотым и пурпурным сиянием.
— Э, да их стало что-то больше, чем было! — воскликнул Шлихтинг.
— Клянусь богом, пленных ведут! — крикнул какой-то шляхтич; парень он был, видно, не из храброго десятка и просто глазам своим не верил.
— Пленных ведут! Пленных ведут!
А разъезд тем временем приблизился уже настолько, что можно было различить лица. Впереди ехал Скорашевский, кивая, по своему обыкновению, головой и весело переговариваясь со Скшетуским; за ними большой конный отряд окружал несколько десятков пехотинцев в круглых шляпах. Это и в самом деле были пленные шведы.
При виде их шляхта не выдержала и бросилась навстречу разъезду с кликами:
— Vivat Скорашевский! Vivat Скшетуский!
Густая толпа мгновенно окружила весь отряд. Одни глазели на пленных, другие расспрашивали, как все случилось, третьи грозились шведам.
— А что?! Хорошо вам, собаки! С поляками захотелось повоевать? Получили теперь поляков?
— Дайте их нам! На сабли их! Искрошить!..
— Что, подлецы! Что, немчура! Попробовали польских сабель?
— Да не орите вы, как мальчишки, а то пленные подумают, что вам воевать впервой! — сказал Скорашевский. — Обыкновенное это дело — брать на войне пленных.
Охотники из разъезда гордо глядели на шляхту, которая забросала их вопросами.
— Как же вы их? Легко ли они сдались? Или пришлось вам попотеть? Хорошо дерутся?
— Хорошие парни, — ответил Росинский. — И долго оборонялись, но ведь и они не железные. Сабля и их берет.
— Так и не могли отбиться от вас, а?
— Напора не выдержали.
— Вы слышите, что наши говорят: напора не выдержали! А что? Напор — главное дело!
— Помните: только бы напереть! Это против шведов самое лучшее средство!
Если бы в эту минуту шляхта получила приказ броситься на врага, не сдержать бы ему ее напора; но врага пока не было видно; глухой ночью раздался вместо этого голос рожка перед форпостами. Это прибыл второй трубач с письмом от Виттенберга, в котором он предлагал воеводам сдаться. Узнав об этом, толпа шляхтичей хотела зарубить гонца, но воеводы приняли письмо, хотя содержание его было наглым.
Шведский генерал заявлял, что Карл Густав прислал войска своему родичу Яну Казимиру на подмогу против казаков и что шляхта Великой Польши должна поэтому сдаться без сопротивления. Грудзинский, читая это письмо, не мог сдержать порыв негодования и хлопнул кулаком по столу, но воевода познанский мигом его успокоил.
— А ты, пан, веришь в победу? — спросил он его. — Сколько дней мы можем продержаться? Ужели ты хочешь быть в ответе за море шляхетской крови, которое завтра может пролиться?
После долгого совета решили на письмо не отвечать и ждать, что будет. Долго ждать не пришлось. В субботу, двадцать четвертого июля, стража дала знать, что шведское войско показалось прямо против Пилы. Стан зашумел, как улей перед вылетом.
Шляхта садилась на конь, воеводы скакали вдоль шеренг, отдавая противоречивые приказы, пока пан Владислав не принял наконец начальство над всем войском и не навел порядка; он выехал затем во главе нескольких сот охотников навстречу противнику, чтобы на том берегу наездники могли схватиться врукопашную и польские солдаты освоились с врагом.
Конница с удовольствием шла за ним, ибо в рукопашных боях схватывались обычно небольшие кучки наездников или люди выходили один на один, а таких схваток шляхта, обученная искусству рубки, совсем не боялась. Отряд переправился на тот берег и остановился в виду неприятеля, который все приближался, темнея впереди, словно длинная полоса внезапно выросшего леса. Полки конницы, пехоты развертывались, все шире заливая простор.
Шляхта ждала, что к ней вот-вот бросятся наездники-рейтары, но они что-то не показывались. Зато на пригорках, на расстоянии нескольких сот шагов, остановились и засуетились небольшие кучки солдат, завиднелись среди них лошади; заметив это, Скорашевский немедленно скомандовал:
— Налево кругом, марш-марш!
Но не успела прозвучать команда, как на пригорках расцвели длинные белые струйки дыма, и словно стая птиц полетела со свистом между людьми Скорашевского, затем громовый раскат потряс воздух, и в то же мгновение раздались крики и стоны раненых.
— Стой! — крикнул пан Владислав.
Стаи птиц пролетели еще и еще раз — и снова свисту вторили стоны. Шляхта не послушала команды начальника, напротив, стала с криком отступать все быстрей и быстрей, взывая к небу о помощи, затем отряд в мгновение ока рассеялся по равнине и поскакал сломя голову к стану. Скорашевский ругался — все было напрасно.
Прогнав с такой легкостью наездников, Виттенберг продолжал продвигаться вперед, пока не остановился наконец прямо против Уйстя, перед шанцами, которые обороняла калишская шляхта. В ту же минуту заговорили польские пушки, однако шведы не торопились отвечать на пальбу. Дым спокойно и ровно вытягивался в ясном воздухе в длинные струйки, а в промежутках между ними шляхта видела шведские полки, пехоту и конницу, которые развертывались с ужасающим спокойствием, точно были совершенно уверены в своей победе.
На пригорках устанавливали орудия, рыли окопчики, словом, враг располагался, не обращая ни малейшего внимания на снаряды, которые, не долетая до него, засыпали только песком и землей людей, рывших окопчики.
Станислав Скшетуский вывел еще две хоругви калишцев, надеясь смелой атакой внести замешательство в ряды шведов; но калишцы пошли неохотно; отряд тотчас рассыпался в беспорядке, так как храбрецы гнали коней вперед, а трусы умышленно придерживали их. Два рейтарских полка, высланных Виттенбергом, после короткой стычки прогнали шляхтичей с поля боя и преследовали их до самого стана.
Тем временем спустились сумерки, и бескровная схватка кончилась.
Однако из пушек поляки продолжали стрелять до самой ночи, после чего пальба утихла; но тут в польском стане поднялся такой шум, что слышно было на другом берегу Нотеца. Все началось с того, что несколько сот ополченцев, воспользовавшись темнотой, попытались ускользнуть из стана. Другие заметили это и стали грозить беглецам и не пускать их. Люди схватились за сабли. Слова: «Или все, или никто!» — снова переходили из уст в уста. Однако с каждой минутой становилось все очевидней, что уйдут все. Ропот поднялся против военачальников. «Послали нас с голым брюхом против пушек!» — кричали ополченцы.
Шляхта негодовала и на Виттенберга за то, что он не уважает военных обычаев, что не выслал на бой наездников, а неожиданно приказал открыть пушечную пальбу.
— Всяк поступает, как ему лучше, — говорили они, — но не народ они, а свиньи, коль такой у них обычай, чтобы с врагом не встречаться лицом к лицу.
Другие открыто предавались отчаянию.
— Выкурят они нас отсюда, как барсука из норы, — говорили они. — Стан плохо расположен, шанцы плохо вырыты, место для обороны неподходящее.
Слышались голоса:
— Братья, спасайтесь!
Другие кричали:
— Измена! Измена!
Ужасная это была ночь: расстройство в рядах и смятение возрастали с каждой минутой, никто не слушал приказов. Воеводы совсем растерялись и даже не пытались навести порядок. Их бессилие и бессилие ополчения стало совершенно очевидным. В ту ночь Виттенберг мог открыто напасть на стан и взять его безо всякого труда.
Наступил рассвет.
День вставал хмурый, облачный, он осветил дикое скопище орущих людей, потерявших присутствие духа, большею частью пьяных, готовых скорее бежать с позором, нежели принять бой. В довершение всех бед шведы ночью переправились под Дембовом на другой берег Нотеца и окружили польский стан.
Со стороны Дембова почти не было шанцев, и обороняться было невозможно. Надо было без промедления окружить стан валом. Скорашевский и Скшетуский заклинали сделать это, но никто уже не хотел их слушать.
У вельмож и у шляхты на устах было одно только слово: «переговоры». Выслали парламентеров. В ответ из шведского стана прибыли с блестящей свитой Радзеёвский и генерал Вирц; оба они ехали с зелеными ветвями в руках.
Они направились к дому, где стоял воевода познанский; но Радзеёвский по дороге задерживался в толпе шляхтичей, махал ветвью и шляпой, улыбался, приветствовал знакомых и говорил зычным голосом:
— Дорогие братья! Не пугайтесь! Мы приехали сюда не как враги. От вас самих зависит, чтобы больше не было пролито ни единой капли крови. Если вместо тирана, который попирает ваши вольности, который помышляет о dominium absolutum, который привел отчизну к гибели, вы хотите доброго и благородного господина, воителя столь прославленного, что при одном его имени рассеются все недруги Речи Посполитой, тогда отдайтесь под покровительство его величества Карла Густава!.. Дорогие братья! Я везу ручательство, что будут сохранены все ваши вольности, ваша свобода, вера. От вас самих зависит ваше спасение! Его величество король шведский решил подавить казацкое восстание, кончить литовскую войну[60], и только он один может это сделать. Сжальтесь же над несчастной отчизной, если вам себя не жаль…
Голос задрожал тут у предателя, точно слезы подступили к горлу. Шляхта слушала в изумлении, раздались редкие голоса: «Vivat Радзеёвский, наш подканцлер!» — а он проследовал дальше, и снова кланялся новым толпам, и снова был слышен его зычный голос: «Дорогие братья!» Наконец оба они с Вирцем и свитой исчезли в доме воеводы познанского.
Шляхта сбилась перед домом такой тесной толпою, что яблоку негде упасть, ибо чувствовала, понимала, что в этом доме решается не только ее судьба, но и всей отчизны. Вышли воеводские слуги в пурпурных одеждах и позвали в дом «персон» поважнее. Те поспешно вошли, за ними ворвалось несколько человек из мелкой шляхты, остальные остались за дверью, они протискивались к окнам, прижимали уши даже к стенам.
Тишина в толпе царила немая. Те, кто стоял поближе к окнам, слышали порою шум голосов, долетавший из дому, точно отзвучие споров, раздоров и распрей. Час уходил за часом, а совет все не кончался.
Внезапно с треском распахнулась входная дверь, и на улицу выбежал Владислав Скорашевский.
Толпа отпрянула в ужасе.
Всегда спокойный и кроткий, как агнец, человек этот был теперь страшен: глаза красные, взор блуждающий, одежда на груди расхристана. Держась обеими руками за голову, он как молния врезался в толпу и закричал пронзительным голосом:
— Измена! Убийство! Позор! Мы уже Швеция, не Польша! Родину-мать убивают в этом доме!
Он зарыдал страшно, судорожно и стал рвать на себе волосы, точно ум у него мутился. Гробовая тишина царила вокруг. Ужас объял все сердца.
Внезапно Скорашевский заметался в толпе, в диком отчаянии истошно крича:
— К оружию! К оружию, кто в бога верует! К оружию! К оружию!
Смутный ропот поднялся в толпе, словно легкий шепот пробежал, внезапный, прерывистый, как первое дуновение бури. Сердца колебались, умы колебались, и в этом всеобщем смятении духа страстный голос кричал:
— К оружию! К оружию!
Вскоре к нему присоединились еще два голоса — Петра Скорашевского и Скшетуского, вслед за которыми прибежал и Клодзинский, отважный ротмистр познанского повета.
Все больше становилась толпа вокруг них. Грозный ропот рос, пламя пробегало по лицам и пылало в очах, слышался лязг сабель. Владислав Скорашевский первый овладел собою и, показывая на дом, в котором шел совет, обратился к шляхте с такими словами:
— Слышите, братья, они как иуды, продают там отчизну и бесчестят ее! Знайте же, мы не принадлежим уже Польше. Мало им было отдать в руки врага всех вас, стан, войско, орудия, будь они прокляты! Они подписали вдобавок от своего и вашего имени, что отрекаются от отчизны, отрекаются от нашего короля, что весь край, крепости и все мы отныне на вечные времена принадлежим Швеции. Что войско сдается — это бывает, но кто же имеет право отрекаться от своего короля и от своей отчизны?! Кто имеет право отрывать от нее провинции, предаваться иноземцам, переходить к другому народу, отрекаться от своей крови?! Братья, это позор, измена, убийство, злодеянье!.. Спасите отчизну, братья! Именем бога, кто шляхтич, кто честен, спасите родину-мать! Отдадим же свою жизнь за нее, не пожалеем головы! Мы не хотим быть шведами! Не хотим, не хотим! Лучше на свет было не родиться тому, кто теперь не отдаст своей жизни!.. Спасите родину-мать!
— Измена! — крикнули сразу десятки голосов. — Измена! Зарубить предателей!
— К нам все, в ком честь жива! — кричал Скшетуский.
— На шведа! На смерть! — подхватил Клодзинский.
И они пошли дальше с криком: «К нам! Сюда! Измена!» — а за ними двинулись уже сотни шляхты с саблями наголо.
Но подавляющее большинство осталось на месте, да и из тех, кто последовал за ротмистрами, кое-кто, заметив, что их немного, стал оглядываться и отставать.
Тем временем снова отворилась дверь дома, в котором шел совет, и на пороге показался познанский воевода, Кшиштоф Опалинский, а рядом с ним справа генерал Вирц, слева Радзеёвский. За ними следовали: Анджей Кароль Грудзинский, воевода калишский, Максимилиан Мясковский, каштелян кишвинский, Павел Гембицкий, каштелян мендзижецкий, и Анджей Слупецкий.
Кшиштоф Опалинский держал в руке пергаментный свиток со свешивающимися печатями; голову он поднял высоко, но лицо у него было бледное, а взгляд неуверенный, хоть воевода и силился изобразить веселость. Он обвел глазами толпу и в мертвой тишине заговорил ясным, хотя несколько хриплым голосом:
— Братья шляхтичи! В нынешний день мы отдались под покровительство его величества короля шведского. Vivat Carolus Gustavus rex![61]
Молчание было ответом воеводе; вдруг раздался чей-то одинокий голос:
— Veto![62])
Воевода повел глазами в сторону этого голоса и сказал:
— Не сеймик тут у нас, и ни к чему здесь veto. А кому хочется покричать, пусть идет на шведские пушки, которые наведены на нас и за час могут сровнять с землею весь наш стан. — Он умолк на минуту. — Кто сказал: veto? — спросил он.
Никто не отозвался.
Воевода снова заговорил еще внушительней:
— Все вольности шляхты и духовенства будут сохранены, подати не будут увеличены и взиматься будут так же, как и раньше. Никто не понесет обид и не будет ограблен; войска его королевского величества не имеют права становиться на постой в шляхетских владениях или взимать другие поборы, кроме тех, которые взыскивались на польские регулярные хоругви…
Он умолк и жадно внимал ропоту шляхты, словно хотел постичь его значенье, затем махнул рукой.
— Кроме того, генерал Виттенберг от имени его королевского величества слово мне дал и обещание, что, если вся страна последует нашему спасительному примеру, шведские войска вскоре двинутся на Литву и Украину и кончат войну лишь тогда, когда все земли и все замки будут возвращены Речи Посполитой.
— Vivat Carolus Gustavus rex! — закричали сотни голосов.
— Vivat Carolus Gustavus rex! — загремело во всем стане.
На глазах всей шляхты воевода познанский повернулся тогда к Радзеёвскому и сердечно его обнял, затем обнял и Вирца; после этого все вельможи стали обниматься. Их примеру последовала шляхта, и радость стала всеобщей. «Виват» кричали так, что эхо разносилось по всей округе. Но воевода познанский попросил у милостивой братии еще минуту молчания и сказал с сердечностью в голосе:
— Братья шляхтичи! Генерал Виттенберг просит нас сегодня в свой стан на пир, дабы мы за чарами заключили братский союз с храбрым народом.
— Vivat Виттенберг! Vivat, vivat, vivat!
— А затем, — прибавил воевода, — мы разъедемся по домам и с божьей помощью начнем жатву с мыслью о том, что в нынешний день мы спасли отчизну.
— Грядущие века воздадут нам справедливость! — сказал Радзеёвский.
— Аминь! — закончил воевода познанский.
Но тут он заметил, что множество глаз устремились куда-то поверх его головы.
Он повернулся и увидел своего шута, который, встав на цыпочки и держась рукою за дверной косяк, писал углем на стене дома, над самой дверью:
«Mane — Tekel — Fares»[63]
Небо покрылось тучами, надвигалась гроза.
ГЛАВА XI
В деревне Бужец, лежащей в Луковской земле, на границе воеводства Подляшского, и принадлежавшей в ту пору Скшетуским, в саду, который раскинулся между домом и прудом, сидел на скамье старик; в ногах у него играли два мальчика: один пяти, другой четырех лет, черные и загорелые, как цыганята, румяные и здоровые. Старик с виду тоже был еще крепок, как тур. Годы не согнули его широких плеч; глаза, верней, один глаз, так как на другом у него было бельмо, светился благодушием; борода побелела, но с виду старик был бравый, с румяным, кипящим здоровьем лицом, украшенным на лбу широким шрамом, сквозь который проглядывала черепная кость.
Оба мальчика, ухватившись за ушки его сапог, тянули их в разные стороны, а он глядел на пруд, озаренный солнечными лучами, в котором то и дело всплескивали рыбы, возмущая зеркальную гладь.
— Рыбы играют, — ворчал он про себя. — Небось еще получше заиграете, как воду спустят или стряпуха возьмется чистить вас ножом.
Тут он обратился к мальчикам:
— Отвяжитесь вы, сорванцы, и смотрите мне, оторвет который ушко, так я ему все уши оборву. Экие осы! Ступайте вон кувыркаться на траве и оставьте меня в покое! Ну, тебе, Лонгинек, я не удивляюсь, ты еще мал, но Яремка должен уже быть поумней. Вот возьму да и брошу надоеду в пруд!
Но мальчики, видно, совсем завладели стариком, потому что ни один из них не испугался его угрозы; напротив, старший, Яремка, начал еще сильнее тянуть голенище за ушко, затопал ногами и закричал:
— Ну, дедушка, давай поиграем, ты будешь Богун и украдешь Лонгинка!
— Отвяжись ты, жук, говорю тебе, сопливец, карапуз ты этакий!
— Ну, дедушка, ты будешь Богун!
— Я тебе задам Богуна, вот погоди, позову мать!
Яремка поглядел на дверь, которая вела из дома в сад, но, увидев, что она затворена и матери нигде нет, повторил в третий раз, подняв мордашку:
— Ну, дедушка, ты будешь Богун!
— Замучают меня эти карапузы, право! Ладно, я буду Богун, но только в последний раз. Наказание господне! Только, чур, больше не надоедать!
С этими словами старик, кряхтя, поднялся со скамьи, схватил вдруг маленького Лонгинка и с диким криком понесся по направлению к пруду.
Однако у Лонгинка был храбрый защитник в лице Яремки, который в таких случаях назывался не Яремкой, а паном Михалом Володыёвским, драгунским ротмистром.
Вооруженный липовым прутом, заменявшим в случае надобности саблю, пан Михал пустился опрометью за тучным Богуном, тотчас догнал его и стал безо всякой пощады хлестать по ногам.
Лонгинек, игравший роль мамы, визжал, Богун визжал, Яремка-Володыёвский визжал; но отвага в конце концов победила, и Богун, выпустив из рук свою жертву, бросился бегом снова под липу и, добежав до скамьи, повалился на нее, еле дыша.
— Ах, разбойники!.. — повторял он только. — Просто чудо будет, коли я не задохнусь!..
Однако его мученья на этом не кончились: через минуту явился Яремка, раскрасневшийся, с растрепанной гривой, похожий на маленького задорного ястребка, и, раздувая ноздри, стал еще больше приставать к старику:
— Ну, дедушка, ты будешь Богун!
После долгих упрашиваний оба мальчика торжественно поклялись, что теперь это уж наверняка в последний раз, и история повторилась сначала с теми же подробностями. Потом старик уселся с обоими мальчиками на скамью, и тут Яремка опять к нему привязался:
— Дедушка, скажи, кто был самый храбрый?
— Ты, ты! — ответил старик.
— Вырасту, стану рыцарем!
— Непременно, хорошая у тебя кровь, солдатская. Дай-то бог, чтобы ты был похож на отца, был бы ты тогда храбрец и меньше бы надоедал. Понял?
— Скажи, дедушка, сколько батя убил врагов?
— Я тебе сто раз уже говорил. Скорее листья перечтешь на этой липе, чем всех тех врагов, которых мы с вашим отцом истребили. Будь у меня столько волос на голове, сколько я один их уложил, луковские цирюльники богатство бы нажили на подбривке одной моей чуприны. Будь я проклят, если совр…
Тут Заглоба, — а это был он, — спохватился, что не годится при младенцах ни заклинать, ни проклинать, и хотя, за отсутствием других слушателей, он любил и детям рассказывать о своих старых победах, однако же примолк на этот раз, потому что рыба в пруду стала всплескивать с удвоенной силой.
Оба мальчика, ухватившись за ушки его сапог, тянули их в разные стороны, а он глядел на пруд, озаренный солнечными лучами, в котором то и дело всплескивали рыбы, возмущая зеркальную гладь.
— Рыбы играют, — ворчал он про себя. — Небось еще получше заиграете, как воду спустят или стряпуха возьмется чистить вас ножом.
Тут он обратился к мальчикам:
— Отвяжитесь вы, сорванцы, и смотрите мне, оторвет который ушко, так я ему все уши оборву. Экие осы! Ступайте вон кувыркаться на траве и оставьте меня в покое! Ну, тебе, Лонгинек, я не удивляюсь, ты еще мал, но Яремка должен уже быть поумней. Вот возьму да и брошу надоеду в пруд!
Но мальчики, видно, совсем завладели стариком, потому что ни один из них не испугался его угрозы; напротив, старший, Яремка, начал еще сильнее тянуть голенище за ушко, затопал ногами и закричал:
— Ну, дедушка, давай поиграем, ты будешь Богун и украдешь Лонгинка!
— Отвяжись ты, жук, говорю тебе, сопливец, карапуз ты этакий!
— Ну, дедушка, ты будешь Богун!
— Я тебе задам Богуна, вот погоди, позову мать!
Яремка поглядел на дверь, которая вела из дома в сад, но, увидев, что она затворена и матери нигде нет, повторил в третий раз, подняв мордашку:
— Ну, дедушка, ты будешь Богун!
— Замучают меня эти карапузы, право! Ладно, я буду Богун, но только в последний раз. Наказание господне! Только, чур, больше не надоедать!
С этими словами старик, кряхтя, поднялся со скамьи, схватил вдруг маленького Лонгинка и с диким криком понесся по направлению к пруду.
Однако у Лонгинка был храбрый защитник в лице Яремки, который в таких случаях назывался не Яремкой, а паном Михалом Володыёвским, драгунским ротмистром.
Вооруженный липовым прутом, заменявшим в случае надобности саблю, пан Михал пустился опрометью за тучным Богуном, тотчас догнал его и стал безо всякой пощады хлестать по ногам.
Лонгинек, игравший роль мамы, визжал, Богун визжал, Яремка-Володыёвский визжал; но отвага в конце концов победила, и Богун, выпустив из рук свою жертву, бросился бегом снова под липу и, добежав до скамьи, повалился на нее, еле дыша.
— Ах, разбойники!.. — повторял он только. — Просто чудо будет, коли я не задохнусь!..
Однако его мученья на этом не кончились: через минуту явился Яремка, раскрасневшийся, с растрепанной гривой, похожий на маленького задорного ястребка, и, раздувая ноздри, стал еще больше приставать к старику:
— Ну, дедушка, ты будешь Богун!
После долгих упрашиваний оба мальчика торжественно поклялись, что теперь это уж наверняка в последний раз, и история повторилась сначала с теми же подробностями. Потом старик уселся с обоими мальчиками на скамью, и тут Яремка опять к нему привязался:
— Дедушка, скажи, кто был самый храбрый?
— Ты, ты! — ответил старик.
— Вырасту, стану рыцарем!
— Непременно, хорошая у тебя кровь, солдатская. Дай-то бог, чтобы ты был похож на отца, был бы ты тогда храбрец и меньше бы надоедал. Понял?
— Скажи, дедушка, сколько батя убил врагов?
— Я тебе сто раз уже говорил. Скорее листья перечтешь на этой липе, чем всех тех врагов, которых мы с вашим отцом истребили. Будь у меня столько волос на голове, сколько я один их уложил, луковские цирюльники богатство бы нажили на подбривке одной моей чуприны. Будь я проклят, если совр…
Тут Заглоба, — а это был он, — спохватился, что не годится при младенцах ни заклинать, ни проклинать, и хотя, за отсутствием других слушателей, он любил и детям рассказывать о своих старых победах, однако же примолк на этот раз, потому что рыба в пруду стала всплескивать с удвоенной силой.