Страница:
— Где-то тут смолокурня! — сказал Сорока.
— А вон! Искры видать! — показал один из всадников.
И в самом деле в отдалении струился красный пламенистый дым, а вокруг него плясали искры от тлевшего под землею костра.
Подъехав поближе, солдаты увидели хату, колодец и большой сарай, сколоченный из сосновых бревен. Утомленные от дороги кони заржали, в ответ из сарая раздалось ржание целого табунка, и в ту же минуту перед всадниками выросла фигура в вывороченном наизнанку тулупе.
— Много ли лошадей пригнали? — крикнул человек в тулупе.
— Эй, парень! Чья смолокурня? — обратился к нему Сорока.
— Кто вы такие? Откуда взялись? — с испугом и удивлением в голосе спросил смолокур.
— Не бойся! — ответил ему Сорока. — Мы не разбойники!
— Езжайте своей дорогой, нечего вам тут делать!
— Заткни глотку да веди нас в хату, покуда честью просим. Ты что, хам, не видишь, что мы раненого везем!
— Кто вы такие?
— Смотри, как бы я тебе из ружья не ответил. Получше тебя, парень! Веди в хату, не то сварим тебя в твоей же смоле.
— Одному мне от вас не отбиться, ну да нас поболе будет. Не сносить вам головы!
— И нас поболе будет, веди!
— Ну и ступайте себе, мне что за дело!
— Дай нам поесть, что найдется, да горелки. Пана везем, он заплатит.
— Коль живым отсюда уедет.
Ведя такой разговор, они вошли в хату, где в очаге пылал огонь, а из горшков, стоявших на поду, пахло тушеным мясом. Хата была довольно просторная. Сорока сразу заметил, что у стен стоит шесть топчанов, заваленных бараньими шкурами.
— Да тут какая-то ватага живет, — пробормотал он, обращаясь к товарищам. — Насыпьте пороху на полки ружей да смотрите в оба! Этого хама стерегите, чтоб не убежал. Нынешнюю ночь пусть хозяева на улице поспят, мы хаты не уступим.
— Паны нынче не приедут, — сказал смолокур.
— Оно и лучше, не придется ссориться из-за жилья, а завтра мы уедем, — ответил ему Сорока. — А покуда положи-ка нам мяса в миску, мы голодны, да лошадям овса не пожалей.
— А откуда же тут, на смолокурне, овсу взяться, вельможный пан солдат?
— Слыхали мы, лошади у тебя в сарае стоят, стало быть, и овес должен быть, не смолой же ты кормишь их.
— Не мои это лошади.
— Твои ли, не твои ли — едят то же, что наши. Живо, парень, живо, коли тебе шкура дорога!
Смолокур ничего не ответил. А солдаты тем временем уложили спящего пана Анджея на топчан, после чего сели за ужин и стали уписывать тушеное мясо и бигос, большой чугун которого стоял на очаге. Нашлась и пшённая каша, а рядом в кладовой Сорока обнаружил большую сулею горелки.
Однако он и сам только прихлебнул, и солдатам не дал пить, — решил ночью быть начеку. Эта пустая хата с топчанами на шестерых мужиков и сараем, в котором ржал табун лошадей, показалась ему странной и подозрительной. Он просто подумал, что это разбойничий притон, тем более что в той же кладовой, откуда он вынес сулею, увидел много оружия, развешанного на стенах, бочку пороха и всякую рухлядь, награбленную, видно, в шляхетских усадьбах. Если бы вернулись домой хозяева хаты, трудно было бы ждать от них не то что гостеприимства, но просто пощады; поэтому Сорока, заняв хату с оружием в руках, намерен был удержаться в ней силой или вступить с хозяевами в переговоры.
Он должен был это сделать и ради Кмицица, для которого путешествие могло оказаться гибельным, и ради общей их безопасности. Одно только чувство было чуждо ему, стреляному, видавшему виды солдату, — это чувство страха. Но теперь он трепетал при одной мысли о князе Богуславе. Много лет служил он Кмицицу и слепо верил не только в отвагу своего молодого господина, но и в его счастье; не однажды видел он его подвиги, отчаянно дерзкие, граничившие с безрассудством, которые неизменно кончались удачей, и сходили рыцарю с рук. С Кмицицем совершил он все «наезды» на Хованского, принимал участие во всех набегах, наскоках и похищениях и утвердился в мысли, что его господин все может, что ему все нипочем и вырвется он из любой пучины и ввергнет в нее, кого ему вздумается. Кмициц был для него воплощением величайшей силы и удачи, а теперь вот напал, знать, молодец на молодца, нет, напал, знать, пан Кмициц на молодца похрабрей и поудачливей. Как же так? Увез он князя одного, безоружного, был тот в его руках, а ведь вот ушел, мало того — самого пана Кмицица сокрушил, солдат его погромил и так его напугал, что они бежали в страхе, опасаясь, как бы он не бросился за ними в погоню. Диву давался Сорока, просто голову терял, раздумывая об этом, — всего он мог ждать, но только не того, что найдется удалец, который одолеет его господина.
— Неужто кончилось наше счастье? — ворчал он про себя, озираясь кругом в изумлении.
И хоть прежде он, бывало, с закрытыми глазами шел за Кмицицем в стан Хованского, на его квартиру, окруженную восьмидесятитысячным войском, теперь при одном воспоминании о длинноволосом князе с девичьими глазами и розовым лицом на него нападал суеверный страх. Он сам не знал, что делать. Его пугала мысль, что не нынче-завтра придется выехать на большую дорогу, где их может встретить если не сам страшный князь, то посланная им погоня. Потому-то и свернул он с дороги в дремучий лес, а теперь хотел переждать в этой лесной хате, пока погоня не потеряет след и не выбьется из сил.
Но и это убежище, уже по другим причинам, казалось ему небезопасным; надо было решать, что делать: приказав солдатам стать на страже у дверей и окон хаты, Сорока обратился к смолокуру.
— Возьми, парень, фонарь и пойдем со мною.
— Разве что лучиной придется посветить тебе, вельможный пан, нет у меня фонаря.
— Что ж, посвети лучиной; спалишь сарай и лошадей — не моя беда!
На такое dictum[143] в кладовой тотчас нашелся фонарь. Сорока приказал парню идти вперед, а сам последовал за ним, сжимая в руке пистолет.
— Кто живет в этой хате? — спросил он по дороге.
— Паны живут.
— Как звать их?
— Этого мне говорить не велено.
— Вижу я, парень, не миновать тебе пули!
— Вельможный пан, ну а совру я, скажу другое какое имя, — возразил ему смолокур, — какой тебе от этого толк, все едино придется на веру принять.
— И то правда! А много ли их?
— Старик, два паныча да два челядинца.
— Что же они, шляхтичи?
— Само собой.
— И живут тут?
— Когда тут, а когда бог их знает где.
— А лошади откуда?
— Они и пригоняют, а откуда — бог их знает!
— Скажи ты мне по совести, не промышляют ли твои хозяева на большой дороге?
— Да откуда же мне знать, милостивый пан? Вижу, берут лошадей, а у кого — не моя забота.
— А что они с ними делают?
— Иной раз возьмут табунок, голов десять, двенадцать, сколько есть, и угонят, а куда — я тоже не знаю.
Ведя такой разговор между собою, они дошли до сарая, откуда доносилось фырканье лошадей, и вошли внутрь.
— Свети! — велел парню Сорока.
Тот поднял вверх фонарь и стал светить. Сорока глазом знатока оглядывал по очереди лошадей, стоявших в ряд у стены, и головой качал, и языком прищелкивал, и ворчал про себя:
— Как бы покойный пан Зенд обрадовался!.. Вот польские, московские, а вон немецкий мерин, и та кобыла тоже немецкая!.. Хороши! А чем кормишь их?
— Чтоб не соврать, милостивый пан, я две полянки еще весною овсом засеял.
— Так твои хозяева еще с весны пригоняют сюда лошадей?
— Нет, они ко мне челядинца прислали с наказом.
— Стало быть, ты ихний?
— Был ихний, покуда они на войну не ушли.
— На какую войну?
— Разве я знаю, милостивый пан? Ушли далёко, еще прошлый год, а нынче летом воротились.
— Чей же ты теперь?
— Да ведь леса королевские.
— А кто посадил тебя тут смолу курить?
— Королевский лесничий, родич хозяев, он тоже с ними лошадей пригонял, да уехал как-то и больше не воротился.
— А гости к твоим хозяевам не наезжали?
— Сюда никто не попадет, кругом болота и проход только один. Это просто чудо, что вы нашли его, ведь не найдешь — и засосет пучина.
Сорока хотел было сказать, что хорошо знает и лес и проход, но, поразмыслив, решил умолчать об этом и только спросил:
— А велик ли лес?
Парень не понял вопроса.
— Как?
— Далёко ль тянется?
— Э, да кто его когда прошел: тут один лес кончается, другой начинается, бог его знает, где его нет. Я там не бывал.
— Ладно! — сказал Сорока.
Он велел парню возвращаться и сам направился в хату.
По дороге раздумывал, как же поступить, и колебался. С одной стороны, брала его охота, воспользовавшись отсутствием хозяев, забрать лошадей и бежать со всем табунком. Ценная эта была бы добыча, и лошади очень понравились старому солдату; однако через минуту он победил искушение. Взять легко, а что потом будешь делать? Кругом болота, проход один — как ты его найдешь? Один раз счастливый случай помог, а в другой раз, смотришь, и не поможет. Идти по следам нельзя, — у хозяев, наверно, достало ума, чтобы нарочно наоставлять предательских обманных следов, которые приведут прямо в болотную пучину. Сорока хорошо знал повадки людей, которые промышляют угоном лошадей или берут их в добычу.
Думал он, думал, да как хлопнет себя по лбу.
— Экий я дурак! — проворчал он. — Взять парня на аркан, и пусть ведет на большую дорогу. — При последних словах он внезапно вздрогнул. — На большую дорогу? А там князь, погоня…
«Табунок голов на пятнадцать, считай, потеряли! — сказал про себя старый забияка с таким сожалением, как будто он сам выкормил этих лошадей. — Одно можно сказать, — кончилось наше счастье. По доброй ли воле хозяев, против ли их воли, придется сидеть в хате, покуда пан Кмициц не выздоровеет, а что потом будет — это уж его забота».
Раздумывая так, вернулся он в хату. Бдительные стражи, хоть и видели, стоя у двери, как мерцает вдали во мраке тот самый фонарь, с которым ушли Сорока и смолокур, спросили, однако, кто идет, и только тогда впустили их в хату. Сорока приказал солдатам смениться в полночь, а сам бросился на топчан рядом с Кмицицем.
В хате стало тихо, только сверчки завели свою привычную песенку, мышки скреблись в рухляди, сваленной в кладовой по соседству, да больной то и дело просыпался и, видно, бредил в жару.
— Государь, прости!.. — долетали до слуха Сороки отрывистые слова. — Они изменники!.. Я открою все их тайны… Речь Посполитая — красное сукно… Ладно, князь, ты у меня в руках! Держи его!.. Государь, туда, там измена!..
Сорока приподнимался на топчане и слушал; но больной, крикнув раз, другой, засыпал, а потом снова пробуждался и звал:
— Оленька! Оленька! Не гневайся!
Только к полуночи он совсем успокоился и крепко уснул. Сорока тоже задремал, но вскоре его разбудил тихий стук в дверь.
Чуткий солдат тотчас открыл глаза, вскочил и вышел из хаты.
— Что там?
— Пан вахмистр, смолокур бежал!
— Ах, черт побери! Он тотчас приведет сюда разбойников. Кто его стерег?
— Белоус.
— Я пошел с ним наших лошадей напоить, — стал оправдываться Белоус, — велел ему ведро тянуть, а сам держал лошадей…
— Что ж, он в колодец прыгнул?
— Нет, пан вахмистр, он между бревнами кинулся, — их пропасть навалено у колодца, — да в ямы, что остались после корчевки. Бросил я лошадей, думаю, хоть и разбегутся они, мы тут других найдем, а сам кинулся за ним, да застрял в первой же яме. Ночь, темно, он, дьявол, место знает, вот и убежал… Чтоб его чума взяла!
— Наведет он нам сюда этих чертей, наведет, чтоб его громом убило! — Вахмистр оборвал речь, а через минуту сказал: — Не придется нам ложиться, надо хату до утра стеречь: вот-вот набежит ватага.
И, желая подать другим пример, уселся с мушкетом в руке на пороге хаты; солдаты, устроившись подле него, то беседовали вполголоса, то тихонько мурлыкали песенку, то прислушивались, не раздастся ли в лесном шуме топот копыт и фырканье приближающихся лошадей.
Ночь была светлая, лунная, и лес шумел. Жизнь кипела в его недрах. Это была пора течки у оленей, и в чаще раздавался грозный рык рогачей. Отголоски его, короткие, хриплые, полные ярости и гнева, слышались кругом, во всех частях леса, и в глубине его, и поближе, порою совсем рядом, в какой-нибудь сотне шагов от хаты.
— Они, как придут, тоже станут реветь, чтобы обмануть нас, — сказал Белоус.
— Э, нынче ночью они не придут. Покуда парень до них дойдет, ободняет! — возразил другой солдат.
— Днем, пан вахмистр, надо бы хату обшарить да стены подрыть, — коли тут разбойники живут, у них и клады должны быть.
— Нет клада дороже, чем вон там, на конюшне, — показал Сорока рукой на сарай.
— А не взять ли?
— Э, дураки! Ведь отсюда выхода нет, кругом одна трясина.
— А ведь сюда же мы добрались.
— Бог привел. Живая душа не пройдет сюда и не выйдет, коль дороги не знает.
— День встанет, найдем дорогу.
— Не найдем. Они тут нарочно напетляли, следы-то обманные. Не надо было парня упускать.
— До большой дороги тут день пути, — сказал Белоус, — вон в ту сторону идти надо! — Он показал на восточную часть леса. — Будем ехать, покуда не выедем, — вот и вся недолга!
— Ты думаешь, выедешь на большую дорогу, так уже пан? Да лучше тут пуля от разбойника, чем там петля.
— Это как же так, отец? — спросил Белоус.
— Да ведь нас там уже, наверно, ищут.
— Кто, отец?
— Князь.
Сорока умолк, а с ним умолкли в страхе и остальные.
— Ох! — вздохнул наконец Белоус. — Тут худо, и там худо: куда ни кинь, везде клин!
— Загнали нас, как волков в тенета: тут разбойники, а там князь! — сказал другой солдат.
— Чтоб его гром убил! — воскликнул Белоус. — По мне, уж лучше иметь дело с разбойником, нежели с колдуном! Знается этот князь с дьяволом, знается! Завратынский с медведем схватывался, а он вырвал у него саблю, как у мальчишки. Чары на него напустил, как пить дать. А как кинулся потом на Витковского, так на моих глазах вырос с сосну. Не будь этого, я бы живым его не выпустил.
— Все равно дурень ты, что не напал на него.
— А что было делать, пан вахмистр? Подумал я: конь под ним самый лучший, стало быть, захочет он — так ускачет, а напрет на меня — так я не отобьюсь, потому с колдуном человеку не совладать. Он с глаз твоих сгинет иль взовьется столбом пыли.
— Это правда, — заметил Сорока. — Я как стрелял в него, так его будто туманом накрыло, ну я и промахнулся! Верхом всяк может промахнуться, потому конь под тобой не стоит, но чтоб пешему дать промах, такого со мной вот уж десять лет не бывало.
— Да что толковать! — сказал Белоус. — Давайте лучше сочтем: Любенец, Витковский, Завратынский, наш полковник — и всех он один безоружный свалил, а ведь каждый из них не раз выходил против четверых. Без помощи дьявола ему бы такого не сделать.
— Предадим себя господу, а то ведь дьявол и сюда дорогу князю покажет, коли тот знается с ним.
— Да у князя и без того руки долги, вон он пан какой…
— Тише! — сказал вдруг Сорока. — Что-то в листьях шелестит.
Солдаты умолкли и насторожились. Неподалеку и впрямь послышался тяжелый топот, под копытами явственно зашуршала опавшая листва.
— Коней слыхать, — шепнул Сорока.
Но топот стал удаляться, и вскоре раздался грозный и хриплый рев оленя.
— Это олени! Рогач ланей зовет или другого пугает.
— Рев в лесу стоит, будто черт свадьбу играет.
Солдаты снова примолкли и задремали, один только вахмистр поднимал порою голову и минуту прислушивался, после чего опять ронял голову на грудь. Так прошел час, другой, наконец ближние сосны из черных стали серыми, верхушки их все больше светлели, будто кто обливал их расплавленным серебром. Умолк рев оленей, и невозмутимая тишина воцарилась в лесной чаще. Сменяя зарю, медленно разливался белесый свет и гасил ее алые и золотые отблески; наконец белый день встал и озарил усталые лица солдат, спавшие подле хаты мертвым сном.
Внезапно распахнулась дверь, и на пороге показался Кмициц.
— Эй, Сорока! — крикнул он.
Солдаты повскакали.
— Господи, да ты, пан полковник, на ногах? — воскликнул Сорока.
— А вы спите, как сурки: головы можно вам срубить и кинуть за плетень, покуда кто-нибудь проснется.
— Да мы, пан полковник, до утра не спали, белый день уж встал, как уснули.
Кмициц огляделся по сторонам.
— Где это мы?
— В лесу, пан полковник.
— Вижу. А что это за хата?
— Да мы и сами не знаем.
— Пойдем! — сказал пан Анджей Сороке.
И снова вошел в хату. Сорока последовал за ним.
— Послушай, — обратился к нему Кмициц, опускаясь на топчан, — так это князь в меня стрелял?
— Да.
— А что с ним сталось?
— Ушел.
— На минуту воцарилось молчание.
— Это плохо! — сказал Кмициц. — Из рук вон плохо! Лучше было уложить его, чем пустить живым!
— Мы так и хотели, да..
— Что «да»?
Сорока коротко рассказал обо всем происшедшем. Кмициц слушал со странным спокойствием, только глаза у него горели.
— Стало быть, его взяла, — промолвил он наконец. — Но мы еще встретимся. Ты почему с дороги свернул?
— Погони боялся.
— Правильно сделал, они, наверно, гнались за нами. Уж очень нас мало теперь против Богуслава с его силой, чертовски мало! К тому же он отправился в Пруссию, а там мы не можем гнаться за ним, придется подождать!
Сорока вздохнул с облегчением. Видно, Кмициц не так уж боялся князя Богуслава, коль скоро толковал о погоне. Эта уверенность сразу передалась и старому солдату, который привык не своей головой думать и не своим сердцем чуять, а полковника.
Пан Анджей тем временем погрузился в глубокую задумчивость; очнувшись внезапно, он стал шарить около себя.
— Где мои письма? — спросил он.
— Какие письма?
— Которые были при мне… Я их в пояс спрятал. Где пояс? — лихорадочно спрашивал пан Анджей.
— Пояс я сам отстегнул и снял, чтобы твоей милости дышать было полегче, вот он лежит.
— Дай сюда!
Сорока подал кожаный пояс на белой замшевой подкладке с карманами, стянутыми шнурком. Кмициц раздернул шнурок и поспешно достал бумаги.
— Это грамоты шведским комендантам, — сказал он с беспокойством в голосе, — а где же письма?
— Какие письма? — повторил Сорока свой вопрос.
— Черт бы тебя побрал! Письма гетмана шведскому королю, пану Любомирскому, все письма, которые были при мне!
— Коли в поясе их нет, стало быть, нет нигде. Верно, в пути потеряли.
— По коням, искать! — страшным голосом крикнул Кмициц.
Не успел изумленный Сорока выйти из хаты, как пан Анджей в изнеможении повалился на постель и, схватившись руками за голову, застонал:
— О, мои письма! Мои письма!
Солдаты тем временем уехали на поиски; только одному из них Сорока велел стеречь хату. Оставшись один, Кмициц предался мыслям о своем положении, которое было совсем незавидным. Богуслав ускользнул из его рук. Угроза страшной и неотвратимой мести могущественных Радзивиллов нависла над ним. И не только над ним, но и над теми, кого он любил, короче — над Оленькой. Кмициц знал, что князь Януш не задумается нанести ему удар в самое больное место, что он выместит ему на Оленьке. Она ведь была в Кейданах, во власти страшного магната, сердце которого не знало жалости. Чем больше размышлял пан Анджей, тем яснее видел, что положение его просто ужасно. После похищения Богуслава Радзивиллы почтут его изменником; для сторонников Яна Казимира, людей Сапеги и конфедератов, поднявших восстание в Подляшье, он тоже изменник, презренный раб Радзивиллов. Среди многочисленных станов, повстанческих отрядов и иноземных войск, занимавших в то время Речь Посполитую, не было ни одного стана, ни одного отряда, ни одного иноземного войска, где его не почитали бы заклятым, злейшим своим врагом. Назначил же Хованский награду за его голову, а теперь назначат Радзивиллы, шведы и, как знать, не назначили ли уже и сторонники несчастного Яна Казимира. «Заварил кашу — теперь расхлебывай!» — думал Кмициц. Он похитил князя Богуслава, чтобы бросить его к ногам конфедератов, дать им неоспоримое доказательство того, что он порывает с Радзивиллами, и войти в доверие к ним, завоевать право бороться за короля и отчизну. С другой стороны, Богуслав в его руках был залогом безопасности Оленьки. Но теперь, когда князь разгромил его и ушел, не только осталась беззащитной Оленька, но и у него не стало доказательства, что он и вправду бросил служить Радзивиллам. И хоть дорога к конфедератам для него открыта, и встреться ему отряд Володыёвского и его друзей полковников, они, быть может, даруют ему жизнь, но примут ли они его, поверят ли ему, не подумают ли, что он лазутчик или явился к ним, чтобы посеять смуту и переманить людей к Радзивиллам? Тут он вспомнил, что на нем кровь конфедератов, вспомнил, что он первый разбил в Кейданах восставших венгров и драгун, что он рассеивал восставшие хоругви или вынуждал их покориться, что он расстреливал мятежных офицеров и истреблял солдат, что он обнес шанцами и укрепил Кейданы и тем самым обеспечил Радзивиллу победу в Жмуди… «Как же мне к ним идти? — подумал он про себя. — Ведь им чума была б милей, чем такой гость, как я! С Богуславом на аркане у седла можно было бы, но с одними словами и пустыми руками…»
Будь у него хоть письма, он снискал бы доверие конфедератов и, уж во всяком случае, имел бы в руках князя Януша, ибо эти письма даже у шведов могли подорвать доверие к гетману. Стало быть, ценою этих писем он мог бы спасти Оленьку…
Но сшутил же черт такую шутку, что и письма пропали.
Кмициц за голову схватился, когда ясно представил себе свое положение.
«Изменник я в глазах Радзивиллов, изменник в глазах Оленьки, изменник в глазах конфедератов, изменник в глазах короля! Погубил я славу, честь, себя, Оленьку!»
Рана на лице его горела; но душу сжигал стократ сильный жар. Ибо в довершение всего уязвлено было и рыцарское его самолюбие. Ведь он позорно был побит Богуславом. Безделицей было поражение, которое нанес ему в Любиче Володыёвский. Там его победил вооруженный рыцарь, которого он вызвал на поединок, а тут безоружный пленник, которого он держал в руках.
С каждой минутой убеждался он, что пришла для него страшная година, година позора. И чем пристальней он вникал во все обстоятельства, тем яснее видел весь ужас своего положения, открывал все новые темные стороны, что сулили стыд и бесчестье, погибель для него самого и для Оленьки, урон для отчизны. В конце концов страх его обнял.
«Ужели это я все сотворил?» — вопрошал он себя в изумлении. И волосы у него зашевелились.
— Мыслимо ли это! Наверно, меня все еще трясет febris![144] — воскликнул он. — Матерь божия, мыслимо ли это!
«Слепой и глупый своевольник! — сказала ему совесть. — Ну что было тебе стать на сторону короля, что было тебе внять просьбам Оленьки!»
И порыв сожаления как буря поднялся в его душе. Эх, если бы мог он сказать себе: шведы против отчизны, я на них, Радзивилл против короля, я — на него! Вот когда радостно и светло было бы у него на душе! Вот когда набрал бы он ватагу забияк с бору да с сосенки, и рыскал бы с ними, как цыган на ярмарке, и учинял бы набеги на шведов, и топтал бы их с чистым сердцем, с чистой совестью, а потом в сиянии славы предстал бы перед Оленькой и сказал ей:
— Не отщепенец я уже, но defensor patriae, люби же меня, как я тебя люблю!
А что теперь?
Но гордая его душа, привыкшая все себе прощать, не хотела вдруг признать свою вину: нет, это Радзивиллы его совратили, Радзивиллы довели до погибели, покрыли позором, связали по рукам и ногам, лишили чести и любви.
Скрежеща зубами, он простер руки туда, где гетман Януш терзал Жмудь, как волк свою жертву, и крикнул сдавленным от ярости голосом:
— Мести! Мести! — И вдруг в отчаянии упал посреди хаты на колени и воскликнул: — Клянусь тебе, Иисусе, теснить и крушить изменников, зорить по праву огнем и мечем, покуда дышит грудь моя и бьется сердце! Помоги мне, царь назарейский, аминь!
Но внутренний голос сказал ему в эту минуту: «Отчизне служи, мстить будешь потом!»
Глаза пана Анджея горели, губы запеклись, он весь дрожал, как в лихорадке, размахивал руками и, громко говоря сам с собою, ходил, вернее, метался по хате, задевая ногами за топчаны, пока наконец не упал на колени.
— Просвети же и наставь меня, Иисусе, дабы не обезумел я!
Внезапно до слуха его долетел звук выстрела, который лесное эхо, отбрасывая от сосны к сосне, принесло, будто гром, к самой хате.
Кмициц вскочил и, схватив саблю, выбежал на крыльцо.
— Что там? — спросил он у солдата, стоявшего на пороге.
— Стреляют, пан полковник!
— Где Сорока?
— Поехал искать письма.
— В какой стороне стреляют?
Солдат показал на густые заросли в восточной части леса.
— Там!
В эту минуту послышался топот; но лошадей еще не было видно.
— Берегись! — крикнул Кмициц.
Но из зарослей показался Сорока, он мчался во весь опор, а за ним несся другой солдат.
Оба они подскакали к хате, спешились и с седел, как с насыпи окопа, направили мушкеты на заросли.
— Что там? — спросил Кмициц.
— Идут! — ответил Сорока.
ГЛАВА II
— А вон! Искры видать! — показал один из всадников.
И в самом деле в отдалении струился красный пламенистый дым, а вокруг него плясали искры от тлевшего под землею костра.
Подъехав поближе, солдаты увидели хату, колодец и большой сарай, сколоченный из сосновых бревен. Утомленные от дороги кони заржали, в ответ из сарая раздалось ржание целого табунка, и в ту же минуту перед всадниками выросла фигура в вывороченном наизнанку тулупе.
— Много ли лошадей пригнали? — крикнул человек в тулупе.
— Эй, парень! Чья смолокурня? — обратился к нему Сорока.
— Кто вы такие? Откуда взялись? — с испугом и удивлением в голосе спросил смолокур.
— Не бойся! — ответил ему Сорока. — Мы не разбойники!
— Езжайте своей дорогой, нечего вам тут делать!
— Заткни глотку да веди нас в хату, покуда честью просим. Ты что, хам, не видишь, что мы раненого везем!
— Кто вы такие?
— Смотри, как бы я тебе из ружья не ответил. Получше тебя, парень! Веди в хату, не то сварим тебя в твоей же смоле.
— Одному мне от вас не отбиться, ну да нас поболе будет. Не сносить вам головы!
— И нас поболе будет, веди!
— Ну и ступайте себе, мне что за дело!
— Дай нам поесть, что найдется, да горелки. Пана везем, он заплатит.
— Коль живым отсюда уедет.
Ведя такой разговор, они вошли в хату, где в очаге пылал огонь, а из горшков, стоявших на поду, пахло тушеным мясом. Хата была довольно просторная. Сорока сразу заметил, что у стен стоит шесть топчанов, заваленных бараньими шкурами.
— Да тут какая-то ватага живет, — пробормотал он, обращаясь к товарищам. — Насыпьте пороху на полки ружей да смотрите в оба! Этого хама стерегите, чтоб не убежал. Нынешнюю ночь пусть хозяева на улице поспят, мы хаты не уступим.
— Паны нынче не приедут, — сказал смолокур.
— Оно и лучше, не придется ссориться из-за жилья, а завтра мы уедем, — ответил ему Сорока. — А покуда положи-ка нам мяса в миску, мы голодны, да лошадям овса не пожалей.
— А откуда же тут, на смолокурне, овсу взяться, вельможный пан солдат?
— Слыхали мы, лошади у тебя в сарае стоят, стало быть, и овес должен быть, не смолой же ты кормишь их.
— Не мои это лошади.
— Твои ли, не твои ли — едят то же, что наши. Живо, парень, живо, коли тебе шкура дорога!
Смолокур ничего не ответил. А солдаты тем временем уложили спящего пана Анджея на топчан, после чего сели за ужин и стали уписывать тушеное мясо и бигос, большой чугун которого стоял на очаге. Нашлась и пшённая каша, а рядом в кладовой Сорока обнаружил большую сулею горелки.
Однако он и сам только прихлебнул, и солдатам не дал пить, — решил ночью быть начеку. Эта пустая хата с топчанами на шестерых мужиков и сараем, в котором ржал табун лошадей, показалась ему странной и подозрительной. Он просто подумал, что это разбойничий притон, тем более что в той же кладовой, откуда он вынес сулею, увидел много оружия, развешанного на стенах, бочку пороха и всякую рухлядь, награбленную, видно, в шляхетских усадьбах. Если бы вернулись домой хозяева хаты, трудно было бы ждать от них не то что гостеприимства, но просто пощады; поэтому Сорока, заняв хату с оружием в руках, намерен был удержаться в ней силой или вступить с хозяевами в переговоры.
Он должен был это сделать и ради Кмицица, для которого путешествие могло оказаться гибельным, и ради общей их безопасности. Одно только чувство было чуждо ему, стреляному, видавшему виды солдату, — это чувство страха. Но теперь он трепетал при одной мысли о князе Богуславе. Много лет служил он Кмицицу и слепо верил не только в отвагу своего молодого господина, но и в его счастье; не однажды видел он его подвиги, отчаянно дерзкие, граничившие с безрассудством, которые неизменно кончались удачей, и сходили рыцарю с рук. С Кмицицем совершил он все «наезды» на Хованского, принимал участие во всех набегах, наскоках и похищениях и утвердился в мысли, что его господин все может, что ему все нипочем и вырвется он из любой пучины и ввергнет в нее, кого ему вздумается. Кмициц был для него воплощением величайшей силы и удачи, а теперь вот напал, знать, молодец на молодца, нет, напал, знать, пан Кмициц на молодца похрабрей и поудачливей. Как же так? Увез он князя одного, безоружного, был тот в его руках, а ведь вот ушел, мало того — самого пана Кмицица сокрушил, солдат его погромил и так его напугал, что они бежали в страхе, опасаясь, как бы он не бросился за ними в погоню. Диву давался Сорока, просто голову терял, раздумывая об этом, — всего он мог ждать, но только не того, что найдется удалец, который одолеет его господина.
— Неужто кончилось наше счастье? — ворчал он про себя, озираясь кругом в изумлении.
И хоть прежде он, бывало, с закрытыми глазами шел за Кмицицем в стан Хованского, на его квартиру, окруженную восьмидесятитысячным войском, теперь при одном воспоминании о длинноволосом князе с девичьими глазами и розовым лицом на него нападал суеверный страх. Он сам не знал, что делать. Его пугала мысль, что не нынче-завтра придется выехать на большую дорогу, где их может встретить если не сам страшный князь, то посланная им погоня. Потому-то и свернул он с дороги в дремучий лес, а теперь хотел переждать в этой лесной хате, пока погоня не потеряет след и не выбьется из сил.
Но и это убежище, уже по другим причинам, казалось ему небезопасным; надо было решать, что делать: приказав солдатам стать на страже у дверей и окон хаты, Сорока обратился к смолокуру.
— Возьми, парень, фонарь и пойдем со мною.
— Разве что лучиной придется посветить тебе, вельможный пан, нет у меня фонаря.
— Что ж, посвети лучиной; спалишь сарай и лошадей — не моя беда!
На такое dictum[143] в кладовой тотчас нашелся фонарь. Сорока приказал парню идти вперед, а сам последовал за ним, сжимая в руке пистолет.
— Кто живет в этой хате? — спросил он по дороге.
— Паны живут.
— Как звать их?
— Этого мне говорить не велено.
— Вижу я, парень, не миновать тебе пули!
— Вельможный пан, ну а совру я, скажу другое какое имя, — возразил ему смолокур, — какой тебе от этого толк, все едино придется на веру принять.
— И то правда! А много ли их?
— Старик, два паныча да два челядинца.
— Что же они, шляхтичи?
— Само собой.
— И живут тут?
— Когда тут, а когда бог их знает где.
— А лошади откуда?
— Они и пригоняют, а откуда — бог их знает!
— Скажи ты мне по совести, не промышляют ли твои хозяева на большой дороге?
— Да откуда же мне знать, милостивый пан? Вижу, берут лошадей, а у кого — не моя забота.
— А что они с ними делают?
— Иной раз возьмут табунок, голов десять, двенадцать, сколько есть, и угонят, а куда — я тоже не знаю.
Ведя такой разговор между собою, они дошли до сарая, откуда доносилось фырканье лошадей, и вошли внутрь.
— Свети! — велел парню Сорока.
Тот поднял вверх фонарь и стал светить. Сорока глазом знатока оглядывал по очереди лошадей, стоявших в ряд у стены, и головой качал, и языком прищелкивал, и ворчал про себя:
— Как бы покойный пан Зенд обрадовался!.. Вот польские, московские, а вон немецкий мерин, и та кобыла тоже немецкая!.. Хороши! А чем кормишь их?
— Чтоб не соврать, милостивый пан, я две полянки еще весною овсом засеял.
— Так твои хозяева еще с весны пригоняют сюда лошадей?
— Нет, они ко мне челядинца прислали с наказом.
— Стало быть, ты ихний?
— Был ихний, покуда они на войну не ушли.
— На какую войну?
— Разве я знаю, милостивый пан? Ушли далёко, еще прошлый год, а нынче летом воротились.
— Чей же ты теперь?
— Да ведь леса королевские.
— А кто посадил тебя тут смолу курить?
— Королевский лесничий, родич хозяев, он тоже с ними лошадей пригонял, да уехал как-то и больше не воротился.
— А гости к твоим хозяевам не наезжали?
— Сюда никто не попадет, кругом болота и проход только один. Это просто чудо, что вы нашли его, ведь не найдешь — и засосет пучина.
Сорока хотел было сказать, что хорошо знает и лес и проход, но, поразмыслив, решил умолчать об этом и только спросил:
— А велик ли лес?
Парень не понял вопроса.
— Как?
— Далёко ль тянется?
— Э, да кто его когда прошел: тут один лес кончается, другой начинается, бог его знает, где его нет. Я там не бывал.
— Ладно! — сказал Сорока.
Он велел парню возвращаться и сам направился в хату.
По дороге раздумывал, как же поступить, и колебался. С одной стороны, брала его охота, воспользовавшись отсутствием хозяев, забрать лошадей и бежать со всем табунком. Ценная эта была бы добыча, и лошади очень понравились старому солдату; однако через минуту он победил искушение. Взять легко, а что потом будешь делать? Кругом болота, проход один — как ты его найдешь? Один раз счастливый случай помог, а в другой раз, смотришь, и не поможет. Идти по следам нельзя, — у хозяев, наверно, достало ума, чтобы нарочно наоставлять предательских обманных следов, которые приведут прямо в болотную пучину. Сорока хорошо знал повадки людей, которые промышляют угоном лошадей или берут их в добычу.
Думал он, думал, да как хлопнет себя по лбу.
— Экий я дурак! — проворчал он. — Взять парня на аркан, и пусть ведет на большую дорогу. — При последних словах он внезапно вздрогнул. — На большую дорогу? А там князь, погоня…
«Табунок голов на пятнадцать, считай, потеряли! — сказал про себя старый забияка с таким сожалением, как будто он сам выкормил этих лошадей. — Одно можно сказать, — кончилось наше счастье. По доброй ли воле хозяев, против ли их воли, придется сидеть в хате, покуда пан Кмициц не выздоровеет, а что потом будет — это уж его забота».
Раздумывая так, вернулся он в хату. Бдительные стражи, хоть и видели, стоя у двери, как мерцает вдали во мраке тот самый фонарь, с которым ушли Сорока и смолокур, спросили, однако, кто идет, и только тогда впустили их в хату. Сорока приказал солдатам смениться в полночь, а сам бросился на топчан рядом с Кмицицем.
В хате стало тихо, только сверчки завели свою привычную песенку, мышки скреблись в рухляди, сваленной в кладовой по соседству, да больной то и дело просыпался и, видно, бредил в жару.
— Государь, прости!.. — долетали до слуха Сороки отрывистые слова. — Они изменники!.. Я открою все их тайны… Речь Посполитая — красное сукно… Ладно, князь, ты у меня в руках! Держи его!.. Государь, туда, там измена!..
Сорока приподнимался на топчане и слушал; но больной, крикнув раз, другой, засыпал, а потом снова пробуждался и звал:
— Оленька! Оленька! Не гневайся!
Только к полуночи он совсем успокоился и крепко уснул. Сорока тоже задремал, но вскоре его разбудил тихий стук в дверь.
Чуткий солдат тотчас открыл глаза, вскочил и вышел из хаты.
— Что там?
— Пан вахмистр, смолокур бежал!
— Ах, черт побери! Он тотчас приведет сюда разбойников. Кто его стерег?
— Белоус.
— Я пошел с ним наших лошадей напоить, — стал оправдываться Белоус, — велел ему ведро тянуть, а сам держал лошадей…
— Что ж, он в колодец прыгнул?
— Нет, пан вахмистр, он между бревнами кинулся, — их пропасть навалено у колодца, — да в ямы, что остались после корчевки. Бросил я лошадей, думаю, хоть и разбегутся они, мы тут других найдем, а сам кинулся за ним, да застрял в первой же яме. Ночь, темно, он, дьявол, место знает, вот и убежал… Чтоб его чума взяла!
— Наведет он нам сюда этих чертей, наведет, чтоб его громом убило! — Вахмистр оборвал речь, а через минуту сказал: — Не придется нам ложиться, надо хату до утра стеречь: вот-вот набежит ватага.
И, желая подать другим пример, уселся с мушкетом в руке на пороге хаты; солдаты, устроившись подле него, то беседовали вполголоса, то тихонько мурлыкали песенку, то прислушивались, не раздастся ли в лесном шуме топот копыт и фырканье приближающихся лошадей.
Ночь была светлая, лунная, и лес шумел. Жизнь кипела в его недрах. Это была пора течки у оленей, и в чаще раздавался грозный рык рогачей. Отголоски его, короткие, хриплые, полные ярости и гнева, слышались кругом, во всех частях леса, и в глубине его, и поближе, порою совсем рядом, в какой-нибудь сотне шагов от хаты.
— Они, как придут, тоже станут реветь, чтобы обмануть нас, — сказал Белоус.
— Э, нынче ночью они не придут. Покуда парень до них дойдет, ободняет! — возразил другой солдат.
— Днем, пан вахмистр, надо бы хату обшарить да стены подрыть, — коли тут разбойники живут, у них и клады должны быть.
— Нет клада дороже, чем вон там, на конюшне, — показал Сорока рукой на сарай.
— А не взять ли?
— Э, дураки! Ведь отсюда выхода нет, кругом одна трясина.
— А ведь сюда же мы добрались.
— Бог привел. Живая душа не пройдет сюда и не выйдет, коль дороги не знает.
— День встанет, найдем дорогу.
— Не найдем. Они тут нарочно напетляли, следы-то обманные. Не надо было парня упускать.
— До большой дороги тут день пути, — сказал Белоус, — вон в ту сторону идти надо! — Он показал на восточную часть леса. — Будем ехать, покуда не выедем, — вот и вся недолга!
— Ты думаешь, выедешь на большую дорогу, так уже пан? Да лучше тут пуля от разбойника, чем там петля.
— Это как же так, отец? — спросил Белоус.
— Да ведь нас там уже, наверно, ищут.
— Кто, отец?
— Князь.
Сорока умолк, а с ним умолкли в страхе и остальные.
— Ох! — вздохнул наконец Белоус. — Тут худо, и там худо: куда ни кинь, везде клин!
— Загнали нас, как волков в тенета: тут разбойники, а там князь! — сказал другой солдат.
— Чтоб его гром убил! — воскликнул Белоус. — По мне, уж лучше иметь дело с разбойником, нежели с колдуном! Знается этот князь с дьяволом, знается! Завратынский с медведем схватывался, а он вырвал у него саблю, как у мальчишки. Чары на него напустил, как пить дать. А как кинулся потом на Витковского, так на моих глазах вырос с сосну. Не будь этого, я бы живым его не выпустил.
— Все равно дурень ты, что не напал на него.
— А что было делать, пан вахмистр? Подумал я: конь под ним самый лучший, стало быть, захочет он — так ускачет, а напрет на меня — так я не отобьюсь, потому с колдуном человеку не совладать. Он с глаз твоих сгинет иль взовьется столбом пыли.
— Это правда, — заметил Сорока. — Я как стрелял в него, так его будто туманом накрыло, ну я и промахнулся! Верхом всяк может промахнуться, потому конь под тобой не стоит, но чтоб пешему дать промах, такого со мной вот уж десять лет не бывало.
— Да что толковать! — сказал Белоус. — Давайте лучше сочтем: Любенец, Витковский, Завратынский, наш полковник — и всех он один безоружный свалил, а ведь каждый из них не раз выходил против четверых. Без помощи дьявола ему бы такого не сделать.
— Предадим себя господу, а то ведь дьявол и сюда дорогу князю покажет, коли тот знается с ним.
— Да у князя и без того руки долги, вон он пан какой…
— Тише! — сказал вдруг Сорока. — Что-то в листьях шелестит.
Солдаты умолкли и насторожились. Неподалеку и впрямь послышался тяжелый топот, под копытами явственно зашуршала опавшая листва.
— Коней слыхать, — шепнул Сорока.
Но топот стал удаляться, и вскоре раздался грозный и хриплый рев оленя.
— Это олени! Рогач ланей зовет или другого пугает.
— Рев в лесу стоит, будто черт свадьбу играет.
Солдаты снова примолкли и задремали, один только вахмистр поднимал порою голову и минуту прислушивался, после чего опять ронял голову на грудь. Так прошел час, другой, наконец ближние сосны из черных стали серыми, верхушки их все больше светлели, будто кто обливал их расплавленным серебром. Умолк рев оленей, и невозмутимая тишина воцарилась в лесной чаще. Сменяя зарю, медленно разливался белесый свет и гасил ее алые и золотые отблески; наконец белый день встал и озарил усталые лица солдат, спавшие подле хаты мертвым сном.
Внезапно распахнулась дверь, и на пороге показался Кмициц.
— Эй, Сорока! — крикнул он.
Солдаты повскакали.
— Господи, да ты, пан полковник, на ногах? — воскликнул Сорока.
— А вы спите, как сурки: головы можно вам срубить и кинуть за плетень, покуда кто-нибудь проснется.
— Да мы, пан полковник, до утра не спали, белый день уж встал, как уснули.
Кмициц огляделся по сторонам.
— Где это мы?
— В лесу, пан полковник.
— Вижу. А что это за хата?
— Да мы и сами не знаем.
— Пойдем! — сказал пан Анджей Сороке.
И снова вошел в хату. Сорока последовал за ним.
— Послушай, — обратился к нему Кмициц, опускаясь на топчан, — так это князь в меня стрелял?
— Да.
— А что с ним сталось?
— Ушел.
— На минуту воцарилось молчание.
— Это плохо! — сказал Кмициц. — Из рук вон плохо! Лучше было уложить его, чем пустить живым!
— Мы так и хотели, да..
— Что «да»?
Сорока коротко рассказал обо всем происшедшем. Кмициц слушал со странным спокойствием, только глаза у него горели.
— Стало быть, его взяла, — промолвил он наконец. — Но мы еще встретимся. Ты почему с дороги свернул?
— Погони боялся.
— Правильно сделал, они, наверно, гнались за нами. Уж очень нас мало теперь против Богуслава с его силой, чертовски мало! К тому же он отправился в Пруссию, а там мы не можем гнаться за ним, придется подождать!
Сорока вздохнул с облегчением. Видно, Кмициц не так уж боялся князя Богуслава, коль скоро толковал о погоне. Эта уверенность сразу передалась и старому солдату, который привык не своей головой думать и не своим сердцем чуять, а полковника.
Пан Анджей тем временем погрузился в глубокую задумчивость; очнувшись внезапно, он стал шарить около себя.
— Где мои письма? — спросил он.
— Какие письма?
— Которые были при мне… Я их в пояс спрятал. Где пояс? — лихорадочно спрашивал пан Анджей.
— Пояс я сам отстегнул и снял, чтобы твоей милости дышать было полегче, вот он лежит.
— Дай сюда!
Сорока подал кожаный пояс на белой замшевой подкладке с карманами, стянутыми шнурком. Кмициц раздернул шнурок и поспешно достал бумаги.
— Это грамоты шведским комендантам, — сказал он с беспокойством в голосе, — а где же письма?
— Какие письма? — повторил Сорока свой вопрос.
— Черт бы тебя побрал! Письма гетмана шведскому королю, пану Любомирскому, все письма, которые были при мне!
— Коли в поясе их нет, стало быть, нет нигде. Верно, в пути потеряли.
— По коням, искать! — страшным голосом крикнул Кмициц.
Не успел изумленный Сорока выйти из хаты, как пан Анджей в изнеможении повалился на постель и, схватившись руками за голову, застонал:
— О, мои письма! Мои письма!
Солдаты тем временем уехали на поиски; только одному из них Сорока велел стеречь хату. Оставшись один, Кмициц предался мыслям о своем положении, которое было совсем незавидным. Богуслав ускользнул из его рук. Угроза страшной и неотвратимой мести могущественных Радзивиллов нависла над ним. И не только над ним, но и над теми, кого он любил, короче — над Оленькой. Кмициц знал, что князь Януш не задумается нанести ему удар в самое больное место, что он выместит ему на Оленьке. Она ведь была в Кейданах, во власти страшного магната, сердце которого не знало жалости. Чем больше размышлял пан Анджей, тем яснее видел, что положение его просто ужасно. После похищения Богуслава Радзивиллы почтут его изменником; для сторонников Яна Казимира, людей Сапеги и конфедератов, поднявших восстание в Подляшье, он тоже изменник, презренный раб Радзивиллов. Среди многочисленных станов, повстанческих отрядов и иноземных войск, занимавших в то время Речь Посполитую, не было ни одного стана, ни одного отряда, ни одного иноземного войска, где его не почитали бы заклятым, злейшим своим врагом. Назначил же Хованский награду за его голову, а теперь назначат Радзивиллы, шведы и, как знать, не назначили ли уже и сторонники несчастного Яна Казимира. «Заварил кашу — теперь расхлебывай!» — думал Кмициц. Он похитил князя Богуслава, чтобы бросить его к ногам конфедератов, дать им неоспоримое доказательство того, что он порывает с Радзивиллами, и войти в доверие к ним, завоевать право бороться за короля и отчизну. С другой стороны, Богуслав в его руках был залогом безопасности Оленьки. Но теперь, когда князь разгромил его и ушел, не только осталась беззащитной Оленька, но и у него не стало доказательства, что он и вправду бросил служить Радзивиллам. И хоть дорога к конфедератам для него открыта, и встреться ему отряд Володыёвского и его друзей полковников, они, быть может, даруют ему жизнь, но примут ли они его, поверят ли ему, не подумают ли, что он лазутчик или явился к ним, чтобы посеять смуту и переманить людей к Радзивиллам? Тут он вспомнил, что на нем кровь конфедератов, вспомнил, что он первый разбил в Кейданах восставших венгров и драгун, что он рассеивал восставшие хоругви или вынуждал их покориться, что он расстреливал мятежных офицеров и истреблял солдат, что он обнес шанцами и укрепил Кейданы и тем самым обеспечил Радзивиллу победу в Жмуди… «Как же мне к ним идти? — подумал он про себя. — Ведь им чума была б милей, чем такой гость, как я! С Богуславом на аркане у седла можно было бы, но с одними словами и пустыми руками…»
Будь у него хоть письма, он снискал бы доверие конфедератов и, уж во всяком случае, имел бы в руках князя Януша, ибо эти письма даже у шведов могли подорвать доверие к гетману. Стало быть, ценою этих писем он мог бы спасти Оленьку…
Но сшутил же черт такую шутку, что и письма пропали.
Кмициц за голову схватился, когда ясно представил себе свое положение.
«Изменник я в глазах Радзивиллов, изменник в глазах Оленьки, изменник в глазах конфедератов, изменник в глазах короля! Погубил я славу, честь, себя, Оленьку!»
Рана на лице его горела; но душу сжигал стократ сильный жар. Ибо в довершение всего уязвлено было и рыцарское его самолюбие. Ведь он позорно был побит Богуславом. Безделицей было поражение, которое нанес ему в Любиче Володыёвский. Там его победил вооруженный рыцарь, которого он вызвал на поединок, а тут безоружный пленник, которого он держал в руках.
С каждой минутой убеждался он, что пришла для него страшная година, година позора. И чем пристальней он вникал во все обстоятельства, тем яснее видел весь ужас своего положения, открывал все новые темные стороны, что сулили стыд и бесчестье, погибель для него самого и для Оленьки, урон для отчизны. В конце концов страх его обнял.
«Ужели это я все сотворил?» — вопрошал он себя в изумлении. И волосы у него зашевелились.
— Мыслимо ли это! Наверно, меня все еще трясет febris![144] — воскликнул он. — Матерь божия, мыслимо ли это!
«Слепой и глупый своевольник! — сказала ему совесть. — Ну что было тебе стать на сторону короля, что было тебе внять просьбам Оленьки!»
И порыв сожаления как буря поднялся в его душе. Эх, если бы мог он сказать себе: шведы против отчизны, я на них, Радзивилл против короля, я — на него! Вот когда радостно и светло было бы у него на душе! Вот когда набрал бы он ватагу забияк с бору да с сосенки, и рыскал бы с ними, как цыган на ярмарке, и учинял бы набеги на шведов, и топтал бы их с чистым сердцем, с чистой совестью, а потом в сиянии славы предстал бы перед Оленькой и сказал ей:
— Не отщепенец я уже, но defensor patriae, люби же меня, как я тебя люблю!
А что теперь?
Но гордая его душа, привыкшая все себе прощать, не хотела вдруг признать свою вину: нет, это Радзивиллы его совратили, Радзивиллы довели до погибели, покрыли позором, связали по рукам и ногам, лишили чести и любви.
Скрежеща зубами, он простер руки туда, где гетман Януш терзал Жмудь, как волк свою жертву, и крикнул сдавленным от ярости голосом:
— Мести! Мести! — И вдруг в отчаянии упал посреди хаты на колени и воскликнул: — Клянусь тебе, Иисусе, теснить и крушить изменников, зорить по праву огнем и мечем, покуда дышит грудь моя и бьется сердце! Помоги мне, царь назарейский, аминь!
Но внутренний голос сказал ему в эту минуту: «Отчизне служи, мстить будешь потом!»
Глаза пана Анджея горели, губы запеклись, он весь дрожал, как в лихорадке, размахивал руками и, громко говоря сам с собою, ходил, вернее, метался по хате, задевая ногами за топчаны, пока наконец не упал на колени.
— Просвети же и наставь меня, Иисусе, дабы не обезумел я!
Внезапно до слуха его долетел звук выстрела, который лесное эхо, отбрасывая от сосны к сосне, принесло, будто гром, к самой хате.
Кмициц вскочил и, схватив саблю, выбежал на крыльцо.
— Что там? — спросил он у солдата, стоявшего на пороге.
— Стреляют, пан полковник!
— Где Сорока?
— Поехал искать письма.
— В какой стороне стреляют?
Солдат показал на густые заросли в восточной части леса.
— Там!
В эту минуту послышался топот; но лошадей еще не было видно.
— Берегись! — крикнул Кмициц.
Но из зарослей показался Сорока, он мчался во весь опор, а за ним несся другой солдат.
Оба они подскакали к хате, спешились и с седел, как с насыпи окопа, направили мушкеты на заросли.
— Что там? — спросил Кмициц.
— Идут! — ответил Сорока.
ГЛАВА II
Наступила тишина, но вскоре в соседних кустах что-то затрещало, будто шло стадо вепрей; по мере приближения треск понемногу смолкал. Наконец снова наступила тишина.