— Ясновельможный князь! — ответил ему россиенский мечник. — Бог дал нам собственный угол, зачем же нам уезжать в чужие края? Великая это милость, что ты о нас помнишь. Но не хотим мы злоупотребить ею, и лучше бы нам воротиться под собственный кров.
   Князь не мог объяснить мечнику всех причин, почему ни за что на свете не хочет он выпускать Оленьку из своих рук, но об одной из них он сказал ему со всей жестокой откровенностью магната:
   — Коль хочешь счесть это за милость, что ж, тем лучше! Но я тебе скажу, что это и предосторожность. Ты будешь там заложником, ответишь мне за всех Биллевичей, которые, я это хорошо знаю, не из числа моих друзей и готовы поднять против меня Жмудь, когда я уйду в поход. Посоветуй же им сидеть здесь смирно, ничего против шведов не предпринимать, ибо за это вы мне головой ответите, ты и твоя племянница.
   У мечника, видно, терпение лопнуло, он ответил с живостью:
   — Напрасно стал бы я ссылаться на свои шляхетские права. Сила, ясновельможный князь, на твоей стороне, а мне все едино, где сидеть в темнице, — пожалуй, там даже лучше, нежели в Кейданах!
   — Довольно! — грозно сказал князь.
   — Ну что ж, довольно так довольно! — ответил мечник. — Но бог даст, кончатся насилия, и снова будет царствовать закон. Короче: не грози мне, ясновельможный князь, я тебя не боюсь.
   Богуслав, видно, заметил, что молнии гнева бороздят лицо Януша, и торопливо приблизился к собеседникам.
   — О чем это вы толкуете? — спросил он, встав между ними.
   — Я сказал пану гетману, — сердито ответил мечник, — что, по мне, лучше темница в Таурогах, нежели в Кейданах.
   — Нет в Таурогах темницы, там дом мой, и примут тебя там как родного. Я знаю, гетман хочет видеть в тебе заложника, но я вижу дорогого гостя.
   — Спасибо, ясновельможный князь, — ответил мечник.
   — Это тебе, милостивый пан, спасибо! Давай чокнемся да выпьем вместе, ибо дружбу, говорят, надо тотчас полить вином, чтобы не завяла она в самом зародыше.
   С этими словами Богуслав подвел мечника к столу, и они стали чокаться, пить да знай подливать.
   Спустя час мечник, покачиваясь, возвращался к себе.
   — Простой пан! Достойный пан! — повторял он вполголоса. — Лучше его днем с огнем не сыщешь! Золото! Чистое золото! Я бы за него жизнь не пожалел!
   Братья между тем остались одни. Им надо было поговорить, да и письма пришли, за которыми к Ганхофу был послан паж.
   — Во всех твоих речах о Кмицице, — заговорил Януш, — само собою, ни слова правды?
   — Само собою, ни слова! И ты это лучше меня знаешь. Ну, каково? Сознайся, не прав разве был Мазарини? Одним ударом жестоко отомстить врагу и пробить брешь в этой прелестной крепости! А? Кто еще так сумеет? Вот это интрига, достойная первого в мире двора! Нет, что за жемчужина эта панна Биллевич, а как хороша, а как горда, как величава, прямо княжеской крови! Я думал, ума лишусь!
   — Помни, ты дал слово! Помни, ты погубишь нас, если Кмициц предаст гласности письма.
   — Какие брови! Какой царственный взгляд, да тут невольно станешь почтительным. Откуда в этой девке такое царственное величие? Видал я однажды в Антверпене искусно вышитую на гобелене Диану, которая натравливала псов на Актеона. Точь-в-точь она!
   — Смотри, чтобы Кмициц не предал гласности письма, не то псы нас разорвут насмерть.
   — Нет, это я обращу Кмицица в Актеона и насмерть затравлю псами. Дважды я уже разбил его наголову, а нам еще не миновать встретиться!
   Дальнейший разговор прервал паж, который принес письмо.
   Виленский воевода взял письмо в руки и перекрестил. Он всегда так делал, чтобы охранить себя от дурных вестей; затем, не вскрывая письма, стал тщательно его осматривать.
   И вдруг переменился в лице.
   — На печати герб Сапег! — воскликнул он. — Это от витебского воеводы.
   — Вскрывай скорее! — сказал Богуслав.
   Гетман вскрыл письмо и стал пробегать глазами, то и дело прерывая чтение возгласами:
   — Он идет в Подляшье! Спрашивает, нет ли у меня поручений в Тыкоцин! Глумится надо мною!.. Еще того хуже, ты только послушай, что он пишет: «Ты хочешь смуты, ясновельможный князь, хочешь еще одним мечом пронзить грудь матери-родины? Тогда приходи в Подляшье, я жду тебя и верю, что с божьей помощью собственной рукой покараю твою гордыню! Но коль есть в твоем сердце жалость к отчизне, коль совесть в тебе пробудилась, коль сожалеешь ты о прежних злодеяньях и хочешь искупить свою вину, путь перед тобою открыт. Вместо того чтобы сеять смуту, созови ополчение, подними мужиков и ударь на шведов, покуда Понтус ничего не ждет и в усыпленье позабыл о бдительности. Хованский не станет чинить тебе препон, ибо до меня дошли слухи, что московиты сами замышляют поход на Лифляндию, хоть держат это в тайне. А буде Хованский вознамерится что-либо предпринять, я сам наложу на него узду, и, коль смогу довериться тебе, сам буду всячески помогать тебе спасти отчизну. Все в твоих руках, ясновельможный князь, есть еще время стать на путь правый и искупить вину. Тогда выйдет наявь, что не корысти ради принял ты покровительство Швеции, но дабы отвратить неминуемое падение Литвы. Да вразумит тебя бог, ясновельможный князь, о чем ежедневно молю я его, хоть ты и винишь меня в ненависти.
   P. S. Слыхал я, будто с Несвижа снята осада, и князь Михал, исправя разоренный замок, хочет тотчас соединиться с нами. Смотри, ясновельможный князь, как поступают достойные члены твоего рода, и с них бери пример и при всех обстоятельствах помни, что пред тобою выбор».
   — Слыхал? — спросил князь Януш, кончив читать письмо.
   — Слыхал! Ну и что же ты? — бросил на Януша быстрый взгляд Богуслав.
   — Ведь это ото всего отречься, все оставить, своими же руками разрушить все свои труды…
   — И поссориться с могущественным Карлом Густавом, а изгнаннику Казимиру обнять колени, и прощенья у него просить, и молить снова принять на службу, и пана Сапегу просить о заступничестве!
   Лицо Януша налилось кровью.
   — Ты заметил, как он пишет: «Искупи вину, и я прощу тебя», — как будто я ему подвластен!
   — Он бы не то написал, когда бы ему стали грозить шесть тысяч сабель.
   — И все-таки… — в угрюмой задумчивости проговорил князь Януш.
   — Что все-таки?
   — Для отчизны было бы, может, спасеньем сделать так, как советует Сапега?
   — А для тебя? Для меня? Для Радзивиллов?
   Януш ничего не ответил; подперев руками голову, он думал.
   — Что ж, пусть будет так! — сказал он наконец. — Пусть свершится дело!
   — Что решил ты?
   — Завтра выступаю в Подляшье, а через неделю ударю на Сапегу.
   — Вот это Радзивилл! — сказал Богуслав.
   И они протянули друг другу руки.
   Через минуту Богуслав отправился спать. Януш остался один. Раз, другой прошелся он тяжелым шагом по покою, наконец хлопнул в ладоши.
   Паж, прислуживавший ему, вошел в покой.
   — Пусть астролог через час придет ко мне с готовым чертежом, — приказал он.
   Паж вышел, а князь снова заходил по покою и стал читать свои кальвинистские молитвы. Затем прерывистым голосом, задыхаясь, он тихонько запел псалом, глядя на звезды, мерцавшие на небосводе.
   В замке понемногу гасли огни; но, кроме астролога и князя, еще одно существо бодрствовало у себя в покое, — это была Оленька.
   Стоя на коленях у своей постели, она сжимала руками голову и шептала с закрытыми глазами:
   — Смилуйся над нами! Смилуйся над нами!
   Первый раз после отъезда Кмицица она не хотела, не могла за него молиться.

ГЛАВА IX

   У Кмицица в самом деле были грамоты Радзивилла ко всем шведским начальникам, комендантам и правителям, коими предписывалось давать ему свободный проезд и не чинить препятствий; но он не решался воспользоваться ими. Он думал, что князь Богуслав еще из Пильвишек разослал во все концы гонцов с предупреждением и приказом схватить его. Потому-то и принял он чужое имя и даже новую личину надел. Минуя Ломжу и Остроленку, где шведы прежде всего могли получить приказ князя, он гнал лошадей с людьми на Пшасныш, откуда хотел через Пултуск пробраться в Варшаву.
   Но и в Пшасныш он ехал окольным путем, вдоль прусской границы, на Вонсошь, Кольно и Мышинец, так как у Кемличей, досконально знавших тамошние леса и все лесные тропы, были свои «дружки» среди курпов[170], которые в случае надобности могли прийти им на помощь.
   Почти вся приграничная полоса была уже захвачена шведами; но они занимали только крупные города, не отваживаясь углубляться в дремучие, непроходимые леса, где обитал народ вооруженный, охотники, никогда не выходившие из пущи и столь дикие, что лишь за год до этого королева Мария Людвика повелела соорудить в Мышинце часовню и послала туда иезуитов учить обитателей пущи вере и смирять их нравы.
   — Чем дольше не встретим мы шведов, — говорил старый Кемлич, — тем лучше для нас.
   — В конце концов придется же встретиться с ними, — отвечал пан Анджей.
   — Под большим городом не страшно, там они побаиваются обижать людей, в большом городе всегда и власти и комендант, которому можно пожаловаться. Я уж обо всем людей расспросил, знаю, что указы есть шведского короля народ не разорять и не своевольничать. Но маленькие разъезды, да подальше от глаз комендантов, те на указы не смотрят и грабят мирных жителей.
   Так ехали они лесами, нигде не встречая шведов, ночуя в смолокурнях и лесных селеньях. Среди курпов о нашествии шведов ходили самые разные слухи, хотя никто из них не видал пока ни одного шведа. Одни толковали, что приплыл народ из-за моря, речи человеческой не понимает, ни в Христа, ни в богородицу, ни в святых не верует и кровожаден неслыханно. Другие рассказывали, что лаком враг до скотины, кож, орехов, меду и сушеных грибов, а не дашь — лес подожжет. Иные же твердили, что это упыри, которые охотно жрут человечину, а верней сказать — девок.
   Когда грозные вести дошли до самых глухих дебрей, стали все курпы пущу «стеречь», в лесах перекликаться. Все те, кто поташ варил да курил смолу, кто хмель разводил, лес валил да рыбачил, ставя верши в зарослях Росоги, кто охотился да облавливал дичь, бортничал да бобров разводил, собирались теперь по большим селеньям, рассказывали новости и совет держали, как выгнать врага, коли вздумает он показаться в пуще.
   Продвигаясь со своим отрядом вперед, Кмициц не однажды встречал толпы этих людей в дерюжных рубахах и волчьих, лисьих или медвежьих шкурах. Не однажды преграждали они ему путь на тропах и переходах и спрашивали:
   — Кто такой? Не швед будешь?
   — Нет! — отвечал пан Анджей.
   — Храни тебя бог!
   Пан Анджей с любопытством смотрел на этих людей, которые постоянно жили в лесном мраке, чьи лица никогда не опаляло солнце; он поражался их росту, смелости взгляда, открытым речам и совсем не мужицкой отваге.
   Кемличи, знавшие их, уверяли пана Анджея, что во всей Речи Посполитой не сыщешь лучше стрелков. Кмициц сам заметил, что все курпы вооружены отменными немецкими ружьями, которые они выменивали в Пруссии на шкуры. Он заставлял их показывать, как они стреляют, дивился их меткости и думал в душе:
   «Случись мне отряд собирать, я бы сюда пришел».
   В самом Мышинце он застал их целые толпы. Больше сотни стрелков постоянно стояло на страже у дома ксендзов, — они опасались, как бы шведы первым делом не явились сюда, потому что остроленковский староста велел в свое время прорубить в лесах дорогу в Мышинец, чтобы ксендзы, поселившиеся там, имели «доступ в мир».
   Хмелеводы, которые доставляли свой товар в Пшасныш знаменитым тамошним пивоварам и слыли поэтому людьми бывалыми, рассказывали, что Ломжа, Остроленка и Пшасныш кишат шведами, которые хозяйничают там, как у себя дома, и собирают с народа подати.
   Кмициц стал подговаривать курпов ударить на Остроленку и начать войну, не дожидаясь, пока шведы придут в пущу, и сам предлагал повести их в бой. Они очень охотно откликнулись на его призыв, но ксендзы отговорили их от этого безумного шага; велели ждать, пока не поднимется весь край, чтобы преждевременным выступлением не навлечь на себя жестокую месть врага.
   Пан Анджей уехал, сожалея об утраченной возможности. Одно оставалось ему утешение: он убедился в том, что стоит только кликнуть клич, и ни Речь Посполитая, ни король не останутся здесь без защитников.
   «Коли так обстоит дело и в других местах, можно бы и начать!» — думал он.
   Горячая его натура рвалась в бой; но рассудок говорил: «Одни курпы шведов не одолеют. Проедешь дальше, поглядишь, присмотришься, а там сделаешь, что повелит король».
   И он ехал дальше. Выбравшись из непроходимых дебрей на лесные рубежи, в места, заселенные гуще, он увидел во всех деревнях необычайное движение. На дорогах было полно шляхты, которая в бричках, каретах, колымагах и верхами направлялась в ближайшие города и местечки к шведским комендантам, чтобы принести присягу на верность новому монарху. Тем, кто принес присягу, шведы выдавали охранные грамоты. В главных городах земель и поветов оглашали «капитуляции», в которых оговаривались свобода вероисповедания и привилегии для шляхетского сословия.
   Не столь охотно, сколь поспешно ехала шляхта приносить эту принудительную присягу, ибо упорствующим грозили всяческие кары, главное — конфискации и грабежи. Толковали, что людям подозрительным шведы, как и в Великой Польше, уже начали ломать пальцы в курках мушкетов, со страхом уверяли, будто на тех, кто побогаче, умышленно возводят подозрения, чтобы ограбить их.
   В деревнях было поэтому опасно оставаться, и шляхта побогаче направлялась в города, чтобы, находясь под непосредственным надзором шведских комендантов, избежать подозрений в кознях против шведского короля.
   Пан Анджей прислушивался к разговорам и, хоть шляхта неохотно вступала в беседу с худородным, все же понял, что не только ближайшие соседи и знакомые, но даже друзья не ведут между собою откровенных разговоров о шведах и о новой власти. Все громко жаловались только на «реквизиции», а жаловаться и впрямь было на что, так как в каждую деревню, в каждое местечко приходили приказы комендантов доставить уйму зерна, хлеба, соли, скотины, денег; эти приказы часто превосходили возможности, тем более что, выбрав у людей одни припасы, шведы требовали других, а к тем, кто не платил, присылали карателей, которые взыскивали втройне.
   Да, миновали старые времена! Всяк тянулся как мог, отрывал кусок ото рта и давал и платил, жалуясь и ропща, а в душе думал, что раньше было не так. До времени все утешали себя тем, что вот кончится война, кончатся и реквизиции. Такие посулы давали и шведы. Они твердили, что, как только король покорит всю страну, он тотчас начнет по-отечески править народом.
   Шляхте, которая изменила своему королю и отчизне, которая еще совсем недавно называла тираном добрейшего Яна Казимира, подозревая его в том, что он жаждет absolutum dominium, которая во всем противилась ему, протестуя на сеймах и сеймиках, и в своей жажде новшеств и перемен дошла до того, что без сопротивления признала государем захватчика, только бы дождаться какой-нибудь перемены, стыдно было теперь даже жаловаться. Ведь Карл Густав освободил ее от тирана, ведь она добровольно предала своего законного монарха и дождалась столь вожделенной перемены.
   Вот почему даже самые простодушные не говорили открыто между собой, что они думают об этой перемене, зато охотно слушали тех, кто твердил им, что и наезды, и реквизиции, и грабежи, и конфискации лишь временные и неизбежные onera[171], которые сразу же кончатся, как только Карл Густав утвердится на польском троне.
   — Тяжело, брат, тяжело, — говорил порою шляхтич шляхтичу, — но мы должны радоваться новому государю. Могущественный он властелин и великий воитель, усмирит он казаков, турок успокоит и московитов прогонит с наших границ, и будем мы процветать в союзе со Швецией.
   — Да хоть бы мы и не радовались, — отвечал другой шляхтич, — разве против такой силы попрешь? С мотыгой на солнце не кинешься!..
   Порою шляхтичи ссылались на новую присягу. Кмициц негодовал, слушая эти разговоры, а однажды, когда какой-то шляхтич вздумал толковать при нем на постоялом дворе, что он обязан быть верным тому, кому принес присягу, пан Анджей крикнул ему:
   — У тебя, пан, знать, два языка подвешено: один для истинных присяг, другой для фальшивых, — ты ведь Яну Казимиру тоже присягал.
   Случилось это неподалеку от Пшасныша, и было при этом много шляхты; все заволновались, услышав эти смелые речи, у одних изобразилось удивление на лицах, другие покраснели. Наконец самый почтенный шляхтич сказал:
   — Никто тут присяги бывшему королю не нарушал. Сам он освободил нас от нее, потому бежал из нашей страны и не подумал оборонять ее.
   — Чтоб вас бог убил! — воскликнул Кмициц. — А сколько раз принужден был бежать король Локоток[172], а ведь воротился же, ибо народ его не оставил, страх божий был еще в сердцах? Не Ян Казимир бежал, а продажные души от него бежали и теперь жалят его, чтобы обелить себя перед богом и людьми!
   — Слишком уж смело ты говоришь, молодец. Откуда ты взялся, что нас, здешних людей, хочешь учить страху божьему? Смотри, как бы тебя не услышали шведы!
   — Коли вам любопытно, скажу: я из курфюрстовской Пруссии, подданный курфюрста. Но родом я поляк, люблю отчизну, и стыдно мне за мой закоснелый народ.
   Тут шляхта, позабыв о гневе, окружила его и с любопытством стала наперебой расспрашивать:
   — Так ты, пан, из курфюрстовской Пруссии? Ну-ка расскажи нам все, что знаешь! Как там курфюрст? Не думает спасать нас от ига?
   — От какого ига? Вы же рады новому господину, так чего же толковать об иге! Как постелешь, так и выспишься.
   — Мы рады, потому нельзя иначе. Меч висит над нашей головою. А ты рассказывай так, будто мы вовсе не рады.
   — Дайте ему выпить чего-нибудь, чтоб язык у него развязался. Говори смело, среди нас нет изменников.
   — Все вы изменники! — крикнул пан Анджей. — Не хочу я пить с вами, шведские наймиты!
   С этими словами он вышел вон, хлопнув дверью, а они остались, пристыженные и потрясенные; никто не схватился за саблю, никто не последовал за Кмицицем, чтобы отплатить за оскорбление.
   Он же двинулся прямо на Пшасныш. В какой-нибудь версте от города его окружил шведский патруль и повел к коменданту. В патруле было только шестеро рейтар и седьмой — унтер-офицер, вот Сорока и трое Кемличей и стали поглядывать на них, как волки на овец, да глазами показывать Кмицицу, — дескать, не стоит ли ими заняться.
   Пана Анджея это тоже очень соблазняло, тем более что неподалеку протекала Венгерка, берега которой заросли камышом; однако он совладал с собою и позволил шведам спокойно вести себя к коменданту.
   Назвавшись, он сказал коменданту, что родом из курфюрстовской Пруссии, барышник, каждый год ездит с лошадьми в Соботу. У Кемличей тоже были свидетельства, которые они раздобыли в хорошо знакомом им городе Ленге, так что комендант, который сам был немец из Пруссии, не стал чинить им препятствий, только все допытывался, каких лошадей они ведут, и выразил желание посмотреть их.
   Когда челядь Кмицица пригнала по его требованию табунок, он хорошенько его осмотрел и сказал:
   — Так я куплю у тебя лошадей. У другого забрал бы так, но ты из Пруссии, и я тебя не обижу.
   Кмициц растерялся: продашь лошадей — тогда под каким предлогом продолжать путь, — надо, стало быть, возвращаться в Пруссию. Он заломил поэтому за табунок чуть не вдвое больше настоящей цены. Сверх всяких ожиданий офицер не разгневался и не стал торговаться.
   — Ладно! — сказал он. — Загоняйте лошадей в конюшню, а я сейчас вынесу деньги.
   Кемличи в душе обрадовались; но пан Анджей, осердясь, стал браниться. Однако делать было нечего, пришлось загнать табунок в конюшню. В противном случае их бы тотчас заподозрили в том, что они барышничают только для виду.
   Тем временем снова вышел офицер и протянул Кмицицу клочок исписанной бумаги.
   — Что это? — спросил пан Анджей.
   — Деньги, или то же, что деньги, — квитанция.
   — Где же мне заплатят?
   — На главной квартире.
   — А где главная квартира?
   — В Варшаве, — со злобной улыбкой ответил офицер.
   — Мы только за наличные торгуем. Как же так? Что же это такое? — взвыл старый Кемлич. — Царица небесная!
   Но Кмициц повернулся к старику и грозно на него поглядел.
   — Для меня, — сказал он, — слово коменданта те же деньги, а в Варшаву мы с охотой поедем, там у армян можно отменных товаров достать, в Пруссии нам за эти товары дадут хорошие деньги.
   Когда офицер ушел, пан Анджей сказал в утешение Кемличу:
   — Молчи, шельма! Эти квитанции — самая лучшая грамота, мы с ними и до Кракова доедем, всюду будем жаловаться, что нам не хотят платить. Легче сыр из камня выжать, чем деньги из шведов. Это-то мне и на руку! Немчура думает, что обманул нас, а сам не знает, какую оказал нам услугу. А тебе за лошадей я из собственной шкатулки заплачу, чтоб не понес ты убытку.
   Старик вздохнул с облегчением и уже только по привычке некоторое время скулил:
   — Обобрали, разорили, по миру пустили!
   Но пан Анджей рад был, потому что дорога перед ним была открыта; он предвидел, что и в Варшаве ему не заплатят, а пожалуй, и вовсе нигде не отдадут денег, так что можно будет ехать себе вперед и вперед, искать, будто бы на шведах обиды хоть у самого ихнего короля, который стоял под Краковом и вел осаду прежней польской столицы.
   А пока пан Анджей решил заночевать в Пшасныше, чтобы дать отдых лошадям и, не меняя нового имени, сменить все же худородную кожу. Он заметил, что к убогому барышнику все относятся с пренебрежением и всяк норовит напасть на него, не особенно опасаясь, что за бедняка могут притянуть к ответу. Худородному и к шляхте побогаче трудно было приступиться, а стало быть, труднее узнать, что у кого на уме.
   Он оделся прилично своему званию и положению и направился в корчму побеседовать с шляхетской братией. Однако не порадовали пана Анджея ее речи. На постоялых дворах и в шинках шляхта пила за здоровье шведского короля и со шведскими офицерами поднимала чары за его успехи и смеялась шуточкам, которые они позволяли себе над королем Яном Казимиром и Чарнецким.
   Такими подлыми сделал людей страх за свою шкуру и свое добро, что они униженно заискивали перед захватчиками, наперебой стараясь развеселить их. В одном только не переходили они границ. Они позволяли смеяться над собою, над королем, над гетманами, над Чарнецким, но не над верой, и когда один шведский офицер заявил, что лютеранская вера так же хороша, как католическая, сидевший рядом с ним молодой шляхтич Грабковский не стерпел богохульства и ударил офицера обушком в висок, а сам, воспользовавшись суматохой, ускользнул из шинка и пропал в толпе.
   Шведы бросились было преследовать его; но пришли вести, которые отвлекли от шляхтича общее внимание. Прискакали гонцы с донесением, что Краков сдался, что Чарнецкий в плену и рухнула последняя преграда на пути шведского владычества.
   В первую минуту шляхта онемела; но шведы возликовали и стали кричать «ура». В костеле Святого духа, в костеле бернардинов и в недавно сооруженном пани Мостовской монастыре бернардинок было велено звонить в колокола. Пехота и рейтары, выйдя из пивных и цирюлен, в боевых порядках явились на рынок и давай палить из пушек и мушкетов. Затем для войска и горожан выкатили бочонки горелки, меду и пива, разожгли смоляные бочки, и пир шел до поздней ночи. Шведы вытащили из домов горожанок, чтобы плясать с ними, вольничать и веселиться. А в толпе загулявших солдат кучками прохаживалась шляхта, пила вместе с рейтарами и волей-неволей притворялась, что она тоже рада падению Кракова и поражению Чарнецкого.
   Так мерзко стало от этого Кмицицу, что он рано ушел к себе на квартиру в предместье, но уснуть не мог. Жар его снедал, и душу терзало сомненье, не слишком ли поздно стал он на правый путь, когда вся страна уже в руках шведов. Он начинал думать, что все потеряно и Речь Посполитая никогда не воскреснет из праха.
   «Это не неудачная война, — думал он, — которая может кончиться потерей какой-нибудь провинции, это безвозвратная гибель, ибо вся Речь Посполитая становится шведской провинцией. Мы сами тому виною, а я больше всех!»
   Жгла его эта мысль, и совесть его грызла. Сон бежал с его глаз. Он сам не знал, что делать: ехать дальше, оставаться на месте или возвращаться назад? Если собрать ватагу и учинять набеги на шведов — они станут преследовать его не как солдата, а как разбойника. Да и на чужой он теперь стороне, где его никто не знает. Кто пойдет за ним? На его клич слетались неустрашимые люди в Литве, когда он сам был славен, а здесь если кто и слыхал о Кмицице, то почитал его изменником и другом шведов, а о Бабиниче, ясное дело, никто и не слыхивал.
   Все напрасно, и к королю незачем ехать, слишком поздно! И в Подляшье незачем ехать, — конфедераты почитают его изменником, и в Литву возвращаться незачем, ибо там властвует Радзивилл, и здесь оставаться незачем, ибо нет тут для него никакого дела. Лучше уж смерть, чтоб не глядеть на свет божий и бежать от угрызений совести!