Страница:
— Прошу тебя, — сказал Кмициц, — не дай ты здесь в обиду мечника россиенского и ее.
— Не сомневайся. Вижу я, крепко ты еще ее любишь?
— Нет, нет! — воскликнул Кмициц. — А впрочем, разве я знаю! Час люблю ее, час ненавижу… Сатана один знает! Все кончено, я уж сказал, одна мука осталась… Не хочу я ее, но не хочу, чтоб другому досталась! Ясновельможный князь, не допусти ты до этого!.. Сам не знаю, что говорю… Ехать мне надо, ехать поскорее! Ты, князь, меня не слушай. Вот выеду за ворота, и бог тотчас вернет мне разум.
— Я тебя понимаю. Пока не охладеешь со временем, так хоть сам не хочешь, мысль досадой кипит, что другому достанется. Но ты будь спокоен, я этого не допущу, и уехать отсюда они не уедут. В скором времени всюду будет полно чужих солдат, и это небезопасно! Лучше я отправлю ее в Тауроги, под Тильзит, где теперь живет княгиня. Будь спокоен, Ендрек! Ступай, готовься в дорогу и приходи ко мне обедать.
Кмициц поклонился и вышел, а Радзивилл вздохнул с облегчением. Он рад был, что молодой рыцарь уезжает. Оставалась его хоругвь и его имя, как приверженца, а сам он не очень был ему нужен.
Напротив, уехав отсюда, он мог оказать ему большую услугу, а в Кейданах уже давно тяготил его. Гетман был больше уверен в нем на расстоянии, нежели вблизи. Дикий нрав и горячность Кмицица могли в любой момент привести к вспышке и разрыву, слишком опасным сейчас для обоих. Отъезд устранял эту опасность.
— Поезжай ты, исчадие ада, и служи мне! — пробормотал князь, глядя на дверь, в которую вышел оршанский хорунжий.
Затем он кликнул пажа и велел позвать к себе Ганхофа.
— Принимай хоругвь Кмицица, — сказал ему князь, — и начальство над всей конницей. Кмициц уезжает.
Холодное лицо Ганхофа на мгновение осветилось радостью. Послом ему не удалось поехать, но он получил повышение в чине.
Он поклонился молча и сказал:
— За милость, ясновельможный князь, я отплачу тебе верною службой!
Он вытянулся в струнку и ждал.
— Ты что-то еще хочешь сказать? — спросил князь.
— Ясновельможный князь, нынче утром прибыл шляхтич из Вилькомира, он привез весть, что пан Сапега идет на тебя с войском.
Радзивилл вздрогнул, однако мгновенно овладел собою.
— Ступай! — сказал он Ганхофу.
И погрузился в глубокую задумчивость.
ГЛАВА XXIV
ГЛАВА XXV
— Не сомневайся. Вижу я, крепко ты еще ее любишь?
— Нет, нет! — воскликнул Кмициц. — А впрочем, разве я знаю! Час люблю ее, час ненавижу… Сатана один знает! Все кончено, я уж сказал, одна мука осталась… Не хочу я ее, но не хочу, чтоб другому досталась! Ясновельможный князь, не допусти ты до этого!.. Сам не знаю, что говорю… Ехать мне надо, ехать поскорее! Ты, князь, меня не слушай. Вот выеду за ворота, и бог тотчас вернет мне разум.
— Я тебя понимаю. Пока не охладеешь со временем, так хоть сам не хочешь, мысль досадой кипит, что другому достанется. Но ты будь спокоен, я этого не допущу, и уехать отсюда они не уедут. В скором времени всюду будет полно чужих солдат, и это небезопасно! Лучше я отправлю ее в Тауроги, под Тильзит, где теперь живет княгиня. Будь спокоен, Ендрек! Ступай, готовься в дорогу и приходи ко мне обедать.
Кмициц поклонился и вышел, а Радзивилл вздохнул с облегчением. Он рад был, что молодой рыцарь уезжает. Оставалась его хоругвь и его имя, как приверженца, а сам он не очень был ему нужен.
Напротив, уехав отсюда, он мог оказать ему большую услугу, а в Кейданах уже давно тяготил его. Гетман был больше уверен в нем на расстоянии, нежели вблизи. Дикий нрав и горячность Кмицица могли в любой момент привести к вспышке и разрыву, слишком опасным сейчас для обоих. Отъезд устранял эту опасность.
— Поезжай ты, исчадие ада, и служи мне! — пробормотал князь, глядя на дверь, в которую вышел оршанский хорунжий.
Затем он кликнул пажа и велел позвать к себе Ганхофа.
— Принимай хоругвь Кмицица, — сказал ему князь, — и начальство над всей конницей. Кмициц уезжает.
Холодное лицо Ганхофа на мгновение осветилось радостью. Послом ему не удалось поехать, но он получил повышение в чине.
Он поклонился молча и сказал:
— За милость, ясновельможный князь, я отплачу тебе верною службой!
Он вытянулся в струнку и ждал.
— Ты что-то еще хочешь сказать? — спросил князь.
— Ясновельможный князь, нынче утром прибыл шляхтич из Вилькомира, он привез весть, что пан Сапега идет на тебя с войском.
Радзивилл вздрогнул, однако мгновенно овладел собою.
— Ступай! — сказал он Ганхофу.
И погрузился в глубокую задумчивость.
ГЛАВА XXIV
Кмициц с жаром занялся приготовлениями к отъезду и стал отбирать людей, которые должны были отправиться с ним в путь. Он решил ехать с сопровождением, во-первых, ради собственной безопасности, во-вторых, для придания важности своей посольской особе. Он очень торопился и хотел еще в ночь тронуться в путь, а если не утихнет дождь, то на следующее утро. Наконец он нашел шестерых надежных солдат, которые служили у него еще в те лучшие времена, когда он, до приезда в Любич, рыскал в стане Хованского, — старых оршанских забияк, готовых идти за ним хоть на край света. Это были одни шляхтичи да путные бояре, остатки некогда могучей ватаги, вырезанной Бутрымами. Во главе их стал вахмистр Сорока, давний слуга Кмицицев, старый, весьма искушенный вояка, на котором, правда, тяготели многочисленные приговоры за еще более многочисленные бесчинства.
После обеда гетман вручил пану Анджею письма и грамоту к шведским комендантам, с которыми молодой посол мог повстречаться в больших городах, простился с ним и проводил довольно ласково, почти по-отцовски, прося соблюдать осторожность и благоразумие.
Небо между тем стало к вечеру проясняться, тусклое осеннее солнце показалось над Кейданами и закатилось за алые облака, длинными полосами тянувшиеся на западе.
Ничто не препятствовало отъезду. Кмициц пил прощальную чару с Ганхофом, Харлампом и несколькими другими офицерами, когда в сумерках уже вошел Сорока и спросил:
— Едем, пан начальник?
— Через час! — ответил Кмициц.
— Кони и люди готовы, стоят во дворе…
Вахмистр вышел, а офицеры все чаще чокались чарами; но Кмициц больше делал вид, что пьет, чем пил на самом деле. Претило ему вино, не веселило душу, не хотелось ему пить, а меж тем прочие были уже сильно во хмелю.
— Полковник! — говорил Ганхоф. — Замолви за меня слово перед князем Богуславом. Славный он рыцарь, другого такого не сыщешь во всей Речи Посполитой. Приедешь к нему, так будто во Францию приехал. Другой язык, другой обычай, и придворным манерам можно научиться скорей, нежели при королевском дворе.
— Я помню князя Богуслава в деле под Берестечком, — сказал Харламп. — Был у него драгунский полк, выученный совсем на французский лад, одинаково нес он службу и в конном и в пешем строю. Офицеры были одни французы, всего несколько голландцев, да и солдаты по большей части были французы. И все щеголи. Ароматами всякими пахло от них, прямо как из аптеки. На рапирах в бою дрались — страшное дело, а как проткнет такой французик человека рапирой, так сейчас и скажет: «Pardonnez moi»[128]то они даже в драке свою учтивость показывали. А князь Богуслав разъезжает между ними с платком на шпаге и все улыбается, даже в самом пекле, потому такая французская мода — смеяться во время кровопролития. Лицо у него нарумянено, брови насурьмлены. Косо смотрели на это старые солдаты и звали его потаскухой. А после битвы ему тотчас приносят новые брыжи, чтоб разодет он был всегда, как на пир, и волосы ему припекают щипцами, чудные такие делают завитушки. Но храбрец он был и первым бросался в самое пекло. Пана Калиновского вызвал на поединок, оскорбясь за какое-то слово, так самому королю пришлось мирить их.
— Что говорить! — подхватил Ганхоф. — Насмотришься всякого дива, самого шведского короля увидишь, а он после нашего князя самый великий воитель в мире.
— И пана Чарнецкого, — прибавил Харламп. — Все громче слава о нем идет.
— Пан Чарнецкий стоит на стороне Яна Казимира и потому враг наш! — сурово сказал Ганхоф.
— Удивительные дела творятся на свете, — в задумчивости произнес Харламп. — Да скажи кто-нибудь год или два назад, что сюда придут шведы, так мы бы все думали, что станем бить их, а смотрите, что…
— Не мы одни, — прервал его Ганхоф, — вся Речь Посполитая встретила их с распростертыми объятиями!
— Да, да, это верно, — промолвил в задумчивости Кмициц.
— Кроме пана Сапеги, и пана Госевского, и пана Чарнецкого, и коронных гетманов! — заметил Харламп.
— Лучше об этом не говорить! — воскликнул Ганхоф. — Ну, полковник, возвращайся счастливо… ждет тебя чин повыше…
— И панна Биллевич, — прибавил Харламп.
— А тебе до нее дела нет! — жестко оборвал его Кмициц.
— Верно, что нет, стар уж я. В последний раз… погоди-ка, когда же это было? Ах да! В последний раз в день выборов милостивого нашего короля Яна Казимира…
— Ты, брат, от этого отвыкай! — прервал его Ганхоф. — Ныне правит нами милостивый король Карл Густав.
— Верно! Consuetudo altera natura! Так вот, в последний раз во время выборов Яна Казимира, нашего бывшего короля и великого князя литовского, по уши врезался я в одну панну, придворную княгини Вишневецкой. Хороша была, шельмочка! Но всякий раз, как хотел я заглянуть ей в глазки, пан Володыёвский подставлял мне саблю. Должен был я драться с ним, да Богун помешал, вспорол его Володыёвский, как зайца. А то бы не видать вам меня нынче живым. Но в ту пору готов я был драться с самим сатаной. Володыёвский только per amicitiam[129]
за нее заступался, она с другим была помолвлена, еще худшим забиякой… Эх, скажу я вам, друзья мои, думал я, совсем меня любовь иссушит. Не до еды мне было и не до питья. Только после того, как послал меня наш князь из Варшавы в Смоленск, растряс я по дороге всю свою любовь. Нет лучше лекарства против этого лиха, как дорога. На первой же миле мне полегчало, а как доехал до Вильно, так и думать о девке забыл, так по сию пору в холостяках и хожу. Вот оно какое дело! Нет ничего лучше против несчастной любви, как дорога!
— Что ты говоришь? — воскликнул Кмициц.
— Клянусь богом! Да пусть черти унесут всех красоток изо всей Литвы и Короны! Мне они уже без надобности.
— И не простясь уехал?
— Не простясь, только красную ленточку бросил за собой, это мне одна старуха посоветовала, в любовных делах очень искушенная.
— За твое здоровье, пан Анджей! — прервал его Ганхоф, снова обращаясь к пану Анджею.
— За твое здоровье! — ответил Кмициц. — Спасибо тебе от всего сердца!
— Пей до дна! Пей до дна! Тебе, пан Анджей, на коня пора садиться, да и нас служба ждет. Счастливой дороги!
— Оставайтесь здоровы!
— Красную ленточку надо бросить за собой, — повторил Харламп, — либо на первом ночлеге самому залить костер ведром воды. Помни, пан Анджей, коли хочешь забыть!
— Оставайся с богом!
— Не скоро увидимся!
— А может, на поле боя, — прибавил Ганхоф. — Дай бог, чтобы рядом, не врагами.
— Иначе и быть не может! — ответил Кмициц.
И офицеры вышли.
Часы на башне пробили семь. Во дворе кони цокали копытами по булыжной мостовой, а в окно видны были люди, ждавшие наготове. Странная тревога овладела паном Анджеем. Он повторял себе: «Еду! Еду!» В воображении плыли перед ним незнакомые края и вереницы незнакомых лиц, которых ему предстояло увидеть, и в то же время страшна была мысль об этой дороге, точно раньше он никогда о ней и не помышлял.
«Надо сесть на коня и трогаться в путь, а там, будь что будет. Чему быть, того не миновать!» — подумал он про себя.
Но теперь, когда кони фыркали уже под окном и час отъезда пробил, он чувствовал, что та жизнь будет ему чуждой, и все, с чем он сжился, к чему привык, с чем невольно сросся сердцем и душой, все останется в этом краю, в этих местах, в этом городе. Прежний Кмициц тоже останется здесь, а туда поедет словно бы другой человек, такой же чуждый там всем, как все чужды ему. Придется начать там совсем новую жизнь, а бог один знает, станет ли у него на то охоты.
Смертельно изнемогла душа пана Анджея, и в ту минуту он чувствовал свое бессилие перед новыми этими картинами и новыми лицами. Он подумал, что тут ему было плохо, но и там будет плохо, и, уж во всяком случае, невыносимо тяжко.
Однако пора! Пора! Надо надеть шапку и ехать!
Но ужели не простясь?
Можно ли быть так близко и, не молвив ни слова, уехать так далеко? Вот до чего дошло! Но что сказать ей? Пойти и сказать: «Все расстроилось! Иди, панна Александра, своей дорогой, а я пойду своей!» Но к чему, к чему эти слова, когда без слов так оно сталось. Ведь он уже не нареченный жених ей, и она не нареченная ему невеста и не будет его женою. Все пропало, все оборвалось, и не воротится, и не свяжет их вновь. Не стоит тратить попусту время и слова, не стоит снова терзаться.
«Не пойду!» — думал Кмициц.
Но ведь, с другой стороны, их все еще соединяет воля покойного. Надо ясно и без гнева уговориться о том, что они расстаются навечно, и сказать ей: «Ты меня, панна, не хочешь, и я возвращаю тебе слово. Будем оба считать, что не было завещания… и всяк пусть ищет счастья, где может».
Но она может ответить: «Я тебе, пан Анджей, давно уж об этом сказала, зачем же ты опять повторяешь мне это?»
— Не пойду! Будь что будет! — повторил про себя Кмициц.
И, надев на голову шапку, он вышел в сени. Он хотел прямо сесть на коня и поскорее выехать за ворота замка.
И вдруг в сенях ему словно в голову ударило.
Такое желание увидеть ее, поговорить с нею овладело им, что он перестал раздумывать о том, идти или не идти, перестал рассуждать и побежал, нет, опрометью бросился к ней с закрытыми глазами, как будто хотел кинуться в воду.
Перед самой дверью, у которой стража уже была снята, он наткнулся на слугу россиенского мечника.
— Пан мечник дома? — спросил он у слуги.
— Пан мечник с офицерами в арсенале.
— А панна?
— Панна дома.
— Поди доложи, что пан Кмициц отправляется в дальнюю дорогу и хочет ее видеть.
Слуга подчинился приказу; но не успел он вернуться с ответом, как Кмициц нажал ручку двери и вошел без спроса.
— Я пришел проститься с тобою, панна Александра, — сказал он, — не знаю, увидимся ли мы еще в жизни. — Внезапно он повернулся к слуге: — А ты чего торчишь тут?.. — Панна Александра, — продолжал он, когда за слугою закрылась дверь, — хотел я не простясь уехать, да не мог. Бог один знает, когда ворочусь я, да и ворочусь ли, всякое может статься. Так уж лучше разлучиться нам, не тая в сердце обиды и злобы, чтобы кара небесная не постигла кого-нибудь из нас. Ах, столько мне надо сказать, столько надо сказать, да все разве скажешь! Что ж, не было счастья, не было, видно, воли божьей, а теперь хоть головой об стену бейся, ничем не поможешь! Не вини же меня, панна Александра, и я тебя винить не буду. Незачем нам связывать себя завещанием, потому сказал уж я: выше воли божьей не станешь. Дай тебе бог покоя и счастья. Главное, надо нам друг друга простить. Не знаю, что ждет меня там, куда я еду. Но нет больше сил моих терпеть эти муки, ссоры и обиды. Бьешься головой об стену и не знаешь, чем горю помочь, панна Александра, чем горю помочь! Нечего мне тут делать, разве только с лихом идти на кулачки, разве только день-деньской думу думать, пока голову всю не разломит, и так ничего и не придумать. Нужна мне дорога, как рыбе вода, как птице небо, не то я ума лишусь.
— Дай бог, пан Анджей, и тебе счастья! — ответила панна Александра.
Она стояла перед ним, ошеломленная его отъездом, речами и видом. На лице ее читались смущение и удивление, и видно было, силится она совладать с собою; широко раскрытыми глазами смотрела она на рыцаря.
— Я на тебя, пан Анджей, зла не держу, — промолвила она через минуту.
— Уж лучше бы всего этого не было! — воскликнул Кмициц. — Злой дух встал между нами и разделил нас, как морем. Ни вплавь, ни вброд не перейти… Не делал я того, что хотел, не шел туда, куда хотел, все точно бес толкал меня, вот и пришли мы оба в тупик. Но коль приходится уж нам навек расставаться, так лучше хоть издали крикнуть друг другу: «С богом!» Надо и то тебе знать, что гнев и зло — это одно, а обида — совсем другое. Остыл уж мой гнев, а обида осталась, — может, и не на тебя. Разве я знаю, на кого и за что? Сколько ни думай, ничего не придумаешь; но сдается мне, легче станет и мне и тебе, когда поговорим мы с тобою. Ты вот почитаешь меня за изменника… А это мне всего обидней, ибо, клянусь в том спасением души моей, не был я и не буду изменником!
— Я уже так не думаю! — ответила Оленька.
— Ах, да как же ты могла хоть один час думать про меня такое! Ты ведь знала, что раньше я готов был на всякое бесчинство — зарубить, подпалить, застрелить, но ведь это одно дело, а изменить корысти ради, чина ради и звания — никогда! Избави бог, суди меня бог! Ты женщина, и не понять тебе, в чем спасение отчизны, и не пристало тебе судить и выносить приговоры. Так почему же ты меня осудила? Так почему же ты вынесла мне приговор? Бог с тобою! Знай же, что спасение в князе Радзивилле и в шведах, а кто думает иначе и особенно поступает иначе, тот-то и губит отчизну. Не время, однако, мне спорить с тобою, время ехать. Одно знай, — не изменник я, не предатель. Да лучше мне погибнуть, коли стану я им! Знай, несправедливо ты унизила меня, несправедливо обрекла на смерть! Клянусь тебе в том в минуту прощания, клянусь, чтобы тут же сказать: прощаю я тебя от всего сердца, но зато и ты меня прости!
Панна Александра уже совсем овладела собою.
— Несправедливо заподозрила я тебя в измене, это ты верно сказал, моя в том вина, каюсь я… и прощения прошу!..
Голос ее задрожал, и лазоревые глаза заволокло слезами, а он воскликнул с восторгом:
— Прощаю! Прощаю! Я бы тебе и смерть свою простил!
— С богом, пан Анджей, и да направит он тебя на путь истинный, чтобы сошел ты с того пути, на котором ныне блуждаешь!
— Не надо об этом! Не надо! — с жаром воскликнул Кмициц. — А то снова нарушится мир между нами. Блуждаю я иль не блуждаю — не говори об этом. Каждый пусть поступает, как велит ему совесть, а бог нас рассудит. Хорошо, что пришел я к тебе, что не уехал, не простясь с тобою. Дай же мне на прощание руку! Только и моего, завтра уж я тебя не увижу, и послезавтра, и через месяц, а может, и никогда! Эх, Оленька! Ум у меня мутится!.. Оленька! Ужели мы больше не увидимся?..
Крупные слезы, словно жемчуг, покатились у нее с ресниц, по щекам.
— Пан Анджей! Отступись от изменников!.. И все может статься…
— Молчи! Молчи! — прерывистым голосом ответил Кмициц. — Не бывать этому!.. Не могу я!.. Лучше ничего не говори! Лучше убитым мне быть, меньше была б моя мука! Господи боже мой! За что же все это?.. Будь здорова! В последний раз!.. А там пусть закроет мне смерть глаза!.. Ну что же ты плачешь?.. Не плачь, а то я с ума сойду!..
И в крайнем волнении он порывисто обнял ее и насильно, хоть она противилась, стал осыпать поцелуями ее глаза, губы, потом бросился к ее ногам, наконец, вскочил как безумный и, схватясь за волосы, выбежал вон со стоном:
— Сатана тут не поможет, не то что красная нитка!
В окно увидела еще Оленька, как он стремительно вскочил в седло, как тронули коней семеро всадников. Шотландцы, стоявшие на страже у ворот, отсалютовали, бряцая мушкетами, затем ворота захлопнулись за всадниками, и не стало их видно на темной дороге между деревьями.
Глухая ночь спустилась на землю.
После обеда гетман вручил пану Анджею письма и грамоту к шведским комендантам, с которыми молодой посол мог повстречаться в больших городах, простился с ним и проводил довольно ласково, почти по-отцовски, прося соблюдать осторожность и благоразумие.
Небо между тем стало к вечеру проясняться, тусклое осеннее солнце показалось над Кейданами и закатилось за алые облака, длинными полосами тянувшиеся на западе.
Ничто не препятствовало отъезду. Кмициц пил прощальную чару с Ганхофом, Харлампом и несколькими другими офицерами, когда в сумерках уже вошел Сорока и спросил:
— Едем, пан начальник?
— Через час! — ответил Кмициц.
— Кони и люди готовы, стоят во дворе…
Вахмистр вышел, а офицеры все чаще чокались чарами; но Кмициц больше делал вид, что пьет, чем пил на самом деле. Претило ему вино, не веселило душу, не хотелось ему пить, а меж тем прочие были уже сильно во хмелю.
— Полковник! — говорил Ганхоф. — Замолви за меня слово перед князем Богуславом. Славный он рыцарь, другого такого не сыщешь во всей Речи Посполитой. Приедешь к нему, так будто во Францию приехал. Другой язык, другой обычай, и придворным манерам можно научиться скорей, нежели при королевском дворе.
— Я помню князя Богуслава в деле под Берестечком, — сказал Харламп. — Был у него драгунский полк, выученный совсем на французский лад, одинаково нес он службу и в конном и в пешем строю. Офицеры были одни французы, всего несколько голландцев, да и солдаты по большей части были французы. И все щеголи. Ароматами всякими пахло от них, прямо как из аптеки. На рапирах в бою дрались — страшное дело, а как проткнет такой французик человека рапирой, так сейчас и скажет: «Pardonnez moi»[128]то они даже в драке свою учтивость показывали. А князь Богуслав разъезжает между ними с платком на шпаге и все улыбается, даже в самом пекле, потому такая французская мода — смеяться во время кровопролития. Лицо у него нарумянено, брови насурьмлены. Косо смотрели на это старые солдаты и звали его потаскухой. А после битвы ему тотчас приносят новые брыжи, чтоб разодет он был всегда, как на пир, и волосы ему припекают щипцами, чудные такие делают завитушки. Но храбрец он был и первым бросался в самое пекло. Пана Калиновского вызвал на поединок, оскорбясь за какое-то слово, так самому королю пришлось мирить их.
— Что говорить! — подхватил Ганхоф. — Насмотришься всякого дива, самого шведского короля увидишь, а он после нашего князя самый великий воитель в мире.
— И пана Чарнецкого, — прибавил Харламп. — Все громче слава о нем идет.
— Пан Чарнецкий стоит на стороне Яна Казимира и потому враг наш! — сурово сказал Ганхоф.
— Удивительные дела творятся на свете, — в задумчивости произнес Харламп. — Да скажи кто-нибудь год или два назад, что сюда придут шведы, так мы бы все думали, что станем бить их, а смотрите, что…
— Не мы одни, — прервал его Ганхоф, — вся Речь Посполитая встретила их с распростертыми объятиями!
— Да, да, это верно, — промолвил в задумчивости Кмициц.
— Кроме пана Сапеги, и пана Госевского, и пана Чарнецкого, и коронных гетманов! — заметил Харламп.
— Лучше об этом не говорить! — воскликнул Ганхоф. — Ну, полковник, возвращайся счастливо… ждет тебя чин повыше…
— И панна Биллевич, — прибавил Харламп.
— А тебе до нее дела нет! — жестко оборвал его Кмициц.
— Верно, что нет, стар уж я. В последний раз… погоди-ка, когда же это было? Ах да! В последний раз в день выборов милостивого нашего короля Яна Казимира…
— Ты, брат, от этого отвыкай! — прервал его Ганхоф. — Ныне правит нами милостивый король Карл Густав.
— Верно! Consuetudo altera natura! Так вот, в последний раз во время выборов Яна Казимира, нашего бывшего короля и великого князя литовского, по уши врезался я в одну панну, придворную княгини Вишневецкой. Хороша была, шельмочка! Но всякий раз, как хотел я заглянуть ей в глазки, пан Володыёвский подставлял мне саблю. Должен был я драться с ним, да Богун помешал, вспорол его Володыёвский, как зайца. А то бы не видать вам меня нынче живым. Но в ту пору готов я был драться с самим сатаной. Володыёвский только per amicitiam[129]
за нее заступался, она с другим была помолвлена, еще худшим забиякой… Эх, скажу я вам, друзья мои, думал я, совсем меня любовь иссушит. Не до еды мне было и не до питья. Только после того, как послал меня наш князь из Варшавы в Смоленск, растряс я по дороге всю свою любовь. Нет лучше лекарства против этого лиха, как дорога. На первой же миле мне полегчало, а как доехал до Вильно, так и думать о девке забыл, так по сию пору в холостяках и хожу. Вот оно какое дело! Нет ничего лучше против несчастной любви, как дорога!
— Что ты говоришь? — воскликнул Кмициц.
— Клянусь богом! Да пусть черти унесут всех красоток изо всей Литвы и Короны! Мне они уже без надобности.
— И не простясь уехал?
— Не простясь, только красную ленточку бросил за собой, это мне одна старуха посоветовала, в любовных делах очень искушенная.
— За твое здоровье, пан Анджей! — прервал его Ганхоф, снова обращаясь к пану Анджею.
— За твое здоровье! — ответил Кмициц. — Спасибо тебе от всего сердца!
— Пей до дна! Пей до дна! Тебе, пан Анджей, на коня пора садиться, да и нас служба ждет. Счастливой дороги!
— Оставайтесь здоровы!
— Красную ленточку надо бросить за собой, — повторил Харламп, — либо на первом ночлеге самому залить костер ведром воды. Помни, пан Анджей, коли хочешь забыть!
— Оставайся с богом!
— Не скоро увидимся!
— А может, на поле боя, — прибавил Ганхоф. — Дай бог, чтобы рядом, не врагами.
— Иначе и быть не может! — ответил Кмициц.
И офицеры вышли.
Часы на башне пробили семь. Во дворе кони цокали копытами по булыжной мостовой, а в окно видны были люди, ждавшие наготове. Странная тревога овладела паном Анджеем. Он повторял себе: «Еду! Еду!» В воображении плыли перед ним незнакомые края и вереницы незнакомых лиц, которых ему предстояло увидеть, и в то же время страшна была мысль об этой дороге, точно раньше он никогда о ней и не помышлял.
«Надо сесть на коня и трогаться в путь, а там, будь что будет. Чему быть, того не миновать!» — подумал он про себя.
Но теперь, когда кони фыркали уже под окном и час отъезда пробил, он чувствовал, что та жизнь будет ему чуждой, и все, с чем он сжился, к чему привык, с чем невольно сросся сердцем и душой, все останется в этом краю, в этих местах, в этом городе. Прежний Кмициц тоже останется здесь, а туда поедет словно бы другой человек, такой же чуждый там всем, как все чужды ему. Придется начать там совсем новую жизнь, а бог один знает, станет ли у него на то охоты.
Смертельно изнемогла душа пана Анджея, и в ту минуту он чувствовал свое бессилие перед новыми этими картинами и новыми лицами. Он подумал, что тут ему было плохо, но и там будет плохо, и, уж во всяком случае, невыносимо тяжко.
Однако пора! Пора! Надо надеть шапку и ехать!
Но ужели не простясь?
Можно ли быть так близко и, не молвив ни слова, уехать так далеко? Вот до чего дошло! Но что сказать ей? Пойти и сказать: «Все расстроилось! Иди, панна Александра, своей дорогой, а я пойду своей!» Но к чему, к чему эти слова, когда без слов так оно сталось. Ведь он уже не нареченный жених ей, и она не нареченная ему невеста и не будет его женою. Все пропало, все оборвалось, и не воротится, и не свяжет их вновь. Не стоит тратить попусту время и слова, не стоит снова терзаться.
«Не пойду!» — думал Кмициц.
Но ведь, с другой стороны, их все еще соединяет воля покойного. Надо ясно и без гнева уговориться о том, что они расстаются навечно, и сказать ей: «Ты меня, панна, не хочешь, и я возвращаю тебе слово. Будем оба считать, что не было завещания… и всяк пусть ищет счастья, где может».
Но она может ответить: «Я тебе, пан Анджей, давно уж об этом сказала, зачем же ты опять повторяешь мне это?»
— Не пойду! Будь что будет! — повторил про себя Кмициц.
И, надев на голову шапку, он вышел в сени. Он хотел прямо сесть на коня и поскорее выехать за ворота замка.
И вдруг в сенях ему словно в голову ударило.
Такое желание увидеть ее, поговорить с нею овладело им, что он перестал раздумывать о том, идти или не идти, перестал рассуждать и побежал, нет, опрометью бросился к ней с закрытыми глазами, как будто хотел кинуться в воду.
Перед самой дверью, у которой стража уже была снята, он наткнулся на слугу россиенского мечника.
— Пан мечник дома? — спросил он у слуги.
— Пан мечник с офицерами в арсенале.
— А панна?
— Панна дома.
— Поди доложи, что пан Кмициц отправляется в дальнюю дорогу и хочет ее видеть.
Слуга подчинился приказу; но не успел он вернуться с ответом, как Кмициц нажал ручку двери и вошел без спроса.
— Я пришел проститься с тобою, панна Александра, — сказал он, — не знаю, увидимся ли мы еще в жизни. — Внезапно он повернулся к слуге: — А ты чего торчишь тут?.. — Панна Александра, — продолжал он, когда за слугою закрылась дверь, — хотел я не простясь уехать, да не мог. Бог один знает, когда ворочусь я, да и ворочусь ли, всякое может статься. Так уж лучше разлучиться нам, не тая в сердце обиды и злобы, чтобы кара небесная не постигла кого-нибудь из нас. Ах, столько мне надо сказать, столько надо сказать, да все разве скажешь! Что ж, не было счастья, не было, видно, воли божьей, а теперь хоть головой об стену бейся, ничем не поможешь! Не вини же меня, панна Александра, и я тебя винить не буду. Незачем нам связывать себя завещанием, потому сказал уж я: выше воли божьей не станешь. Дай тебе бог покоя и счастья. Главное, надо нам друг друга простить. Не знаю, что ждет меня там, куда я еду. Но нет больше сил моих терпеть эти муки, ссоры и обиды. Бьешься головой об стену и не знаешь, чем горю помочь, панна Александра, чем горю помочь! Нечего мне тут делать, разве только с лихом идти на кулачки, разве только день-деньской думу думать, пока голову всю не разломит, и так ничего и не придумать. Нужна мне дорога, как рыбе вода, как птице небо, не то я ума лишусь.
— Дай бог, пан Анджей, и тебе счастья! — ответила панна Александра.
Она стояла перед ним, ошеломленная его отъездом, речами и видом. На лице ее читались смущение и удивление, и видно было, силится она совладать с собою; широко раскрытыми глазами смотрела она на рыцаря.
— Я на тебя, пан Анджей, зла не держу, — промолвила она через минуту.
— Уж лучше бы всего этого не было! — воскликнул Кмициц. — Злой дух встал между нами и разделил нас, как морем. Ни вплавь, ни вброд не перейти… Не делал я того, что хотел, не шел туда, куда хотел, все точно бес толкал меня, вот и пришли мы оба в тупик. Но коль приходится уж нам навек расставаться, так лучше хоть издали крикнуть друг другу: «С богом!» Надо и то тебе знать, что гнев и зло — это одно, а обида — совсем другое. Остыл уж мой гнев, а обида осталась, — может, и не на тебя. Разве я знаю, на кого и за что? Сколько ни думай, ничего не придумаешь; но сдается мне, легче станет и мне и тебе, когда поговорим мы с тобою. Ты вот почитаешь меня за изменника… А это мне всего обидней, ибо, клянусь в том спасением души моей, не был я и не буду изменником!
— Я уже так не думаю! — ответила Оленька.
— Ах, да как же ты могла хоть один час думать про меня такое! Ты ведь знала, что раньше я готов был на всякое бесчинство — зарубить, подпалить, застрелить, но ведь это одно дело, а изменить корысти ради, чина ради и звания — никогда! Избави бог, суди меня бог! Ты женщина, и не понять тебе, в чем спасение отчизны, и не пристало тебе судить и выносить приговоры. Так почему же ты меня осудила? Так почему же ты вынесла мне приговор? Бог с тобою! Знай же, что спасение в князе Радзивилле и в шведах, а кто думает иначе и особенно поступает иначе, тот-то и губит отчизну. Не время, однако, мне спорить с тобою, время ехать. Одно знай, — не изменник я, не предатель. Да лучше мне погибнуть, коли стану я им! Знай, несправедливо ты унизила меня, несправедливо обрекла на смерть! Клянусь тебе в том в минуту прощания, клянусь, чтобы тут же сказать: прощаю я тебя от всего сердца, но зато и ты меня прости!
Панна Александра уже совсем овладела собою.
— Несправедливо заподозрила я тебя в измене, это ты верно сказал, моя в том вина, каюсь я… и прощения прошу!..
Голос ее задрожал, и лазоревые глаза заволокло слезами, а он воскликнул с восторгом:
— Прощаю! Прощаю! Я бы тебе и смерть свою простил!
— С богом, пан Анджей, и да направит он тебя на путь истинный, чтобы сошел ты с того пути, на котором ныне блуждаешь!
— Не надо об этом! Не надо! — с жаром воскликнул Кмициц. — А то снова нарушится мир между нами. Блуждаю я иль не блуждаю — не говори об этом. Каждый пусть поступает, как велит ему совесть, а бог нас рассудит. Хорошо, что пришел я к тебе, что не уехал, не простясь с тобою. Дай же мне на прощание руку! Только и моего, завтра уж я тебя не увижу, и послезавтра, и через месяц, а может, и никогда! Эх, Оленька! Ум у меня мутится!.. Оленька! Ужели мы больше не увидимся?..
Крупные слезы, словно жемчуг, покатились у нее с ресниц, по щекам.
— Пан Анджей! Отступись от изменников!.. И все может статься…
— Молчи! Молчи! — прерывистым голосом ответил Кмициц. — Не бывать этому!.. Не могу я!.. Лучше ничего не говори! Лучше убитым мне быть, меньше была б моя мука! Господи боже мой! За что же все это?.. Будь здорова! В последний раз!.. А там пусть закроет мне смерть глаза!.. Ну что же ты плачешь?.. Не плачь, а то я с ума сойду!..
И в крайнем волнении он порывисто обнял ее и насильно, хоть она противилась, стал осыпать поцелуями ее глаза, губы, потом бросился к ее ногам, наконец, вскочил как безумный и, схватясь за волосы, выбежал вон со стоном:
— Сатана тут не поможет, не то что красная нитка!
В окно увидела еще Оленька, как он стремительно вскочил в седло, как тронули коней семеро всадников. Шотландцы, стоявшие на страже у ворот, отсалютовали, бряцая мушкетами, затем ворота захлопнулись за всадниками, и не стало их видно на темной дороге между деревьями.
Глухая ночь спустилась на землю.
ГЛАВА XXV
Ковно, вся левобережная сторона Вилии и все дороги были заняты неприятелем, Кмициц не мог поэтому ехать на Подляшье по большой дороге, которая вела из Ковно в Гродно, а оттуда в Белосток, и пустился из Кейдан кружным путем, вниз по течению Невяжи, до Немана, где переправился на другой берег неподалеку от Вилькова и очутился в Трокском воеводстве.
Вся эта в общем незначительная часть пути прошла спокойно, ибо эти места находились как бы под властью Радзивилла.
Городки, а кое-где и деревни были заняты надворными гетманскими хоругвями или небольшими отрядами шведских рейтар, которые гетман умышленно выдвинул так далеко против войск Золотаренко, стоявших сразу же за Вилией, чтобы скорее нашелся повод для стычки и для войны.
Золотаренко охотно «затеял бы драку», как выразился гетман, со шведами, но те, кому он помогал, не желали войны со шведами и, уж во всяком случае, хотели оттянуть ее, поэтому он получил строжайший приказ не переходить реки, а если сам Радзивилл двинется против него в союзе со шведами, отступать незамедлительно.
По этой причине на правобережной стороне Вилии было спокойно; однако через реку друг на друга поглядывали с одной стороны казацкие, с другой — шведские и радзивилловские отряды, а один выстрел из мушкета мог в любую минуту развязать страшную войну.
Предвидя это, народ заранее укрывался в безопасные места. Край поэтому был спокоен, но пуст. Повсюду видел пан Анджей опустелые городки, припертые жердями ставни помещичьих домов, совершенно обезлюдевшие деревни.
Поля тоже были пустынны, ибо скирд в тот год не складывали. Простой народ скрывался в необъятные леса, куда забирал с собою все пожитки, угонял весь скот, а шляхта бежала к курфюрсту, в соседнюю Пруссию, которой война пока совсем не угрожала. Лишь на дорогах да на лесных тропах царило необычайное оживление, ибо число беглецов умножали люди, которым удалось бежать от утеснений Золотаренко, переправившись с левого берега Вилии.
Их было множество; это были сплошь крестьяне, так как шляхта, которая не успела бежать на правый берег, была угнана в плен или казнена на порогах домов.
На каждом шагу пан Анджей встречал толпы крестьян с женами и детьми, гнавших отары овец, табуны лошадей и стада коров. Часть Трокского воеводства, граничившая с курфюрстовской Пруссией, была богата и плодородна, так что людям богатым было что и прятать, и хранить. Приближение зимы не испугало беглецов, которые предпочитали дожить до лучших дней на лесных мхах, в шалашах, занесенных снегом, нежели в родных деревнях ждать смерти от руки врага.
Кмициц часто подъезжал поближе к толпам беглецов или к кострам, которые пылали по ночам в лесной чаще. Повсюду, где только встречались ему люди с левого берега Вилии, из окрестностей Ковно или из мест еще белее удаленных, он слышал страшные рассказы о жестокостях Золотаренко и его союзников, которые истребляли поголовно все население, не глядя на возраст и пол, жгли деревни, вырубали даже деревья в садах, оставляя одну голую землю да воду. Никогда татарские полчища не оставляли за собой таких опустошений.
Жителей не просто убивали, их подвергали сперва самым изощренным пыткам. Многие бежали оттуда, помешавшись в уме. По ночам эти безумцы наполняли лесную чащу дикими воплями, иные, хоть и были уже по эту сторону Немана и Вилии и лесные чащи отделяли их от ватаг Золотаренко, однако все еще словно в бреду ждали нападения. Многие протягивали руки к Кмицицу и его оршанцам, моля о спасении и милосердии, словно враг уже настигнул их.
В Пруссию катили и кареты шляхты, везя стариков, женщин и детей, а за ними тянулись телеги с челядью, скарбом, пожитками, живностью. Все были напуганы, охвачены страхом, все удручены тем, что впереди ждут их скитания.
Пан Анджей иногда утешал этих несчастных, говорил, что шведы скоро переправятся через реку и прогонят врага далеко из пределов страны. Тогда беглецы воздевали руки к небу и говорили:
— Дай бог здоровья, дай бог счастья князю воеводе, что добрый народ привел нам на защиту! Вот придут шведы, и мы воротимся домой, на свои пепелища!..
И повсюду благословляли князя. Из уст в уста передавалась весть, что он во главе собственных и шведских войск вот-вот перейдет Вилию. Заранее прославлялась «скромность» шведов, их дисциплина, хорошее обращение с народом. Радзивилла называли литовским Гедеоном, Самсоном, спасителем. Люди, бежавшие из мест, где пахло свежей кровью, откуда тянуло гарью пожарищ, ждали его как избавителя.
А Кмициц, слушая эти благословения, эти пожелания, чуть не славословия, укреплялся в своей вере в Радзивилла и повторял в душе:
«Вот какому господину я служу! С закрытыми глазами, слепо пойду за ним. Страшен он порою и непостижим, но мудр, лучше всех знает, что надо делать, и в нем одном спасение». Ему становилось легче и радостней на душе при этой мысли, и он ехал дальше, ободренный, то предаваясь тоске по Кейданам, то размышлениям о тяжелой доле отчизны.
Тоска все больше томила его. Он не бросил за собой красной ленточки, не залил ведром воды первого костра, ибо чувствовал, что все это напрасно, да и не хотел.
— Эх! Когда бы она была тут, слышала эти слезы и стоны людские, не стала бы она просить бога, чтобы наставил меня на путь, не говорила бы, что заблуждаюсь я, как еретик, который отрекся от истинной веры. Ничего! Рано или поздно она убедится, она поймет, что это ей разума не стало. А тогда будет, что бог даст. Может, мы еще встретимся в жизни…
И тоска по ней еще больше томила молодого рыцаря; но уверенность в том, что стоит он не на ложном, а на истинном пути, принесла ему покой, какого он давно уже не знал. Смятение духа, печали, сомнения понемногу оставляли его, и он стремился вперед, повеселевший, все дальше уходя в глубь необъятных лесов. С той поры, как он приехал в Любич после славных набегов на Хованского, не чувствовал он, что так хорошо жить на свете.
В одном усатый Харламп был прав: не было лучше лекарства от душевных забот и тревог, чем дорога. Здоровье у пана Анджея было железное, и с каждой минутой к нему возвращались отвага и жажда приключений. Он видел уже их перед собою и улыбался при мысли о них и гнал свой отряд без передышки, останавливаясь лишь на короткие ночлеги.
Перед очами души его непрестанно стояла Оленька, заплаканная, трепещущая в его руках, как пташка, и он говорил себе: «Я вернусь!»
Порою рисовался душе его и образ гетмана, мрачного, огромного, грозного. Но, быть может, потому, что он все больше от него удалялся, образ этот становился чуть ли не дорог ему. Доныне он сгибался перед Радзивиллом, сейчас начинал любить его. Доныне Радзивилл увлекал его, как пучина увлекает и притягивает все, что попадет в могучий ее водоворот; теперь Кмициц чувствовал, что всей душой хочет плыть вместе с ним.
И на расстоянии могучий воевода все больше рос в глазах молодого рыцаря и принимал просто нечеловеческие размеры. Не однажды на ночлеге, когда пан Анджей закрывал глаза, чтобы уснуть, ему виделся гетман, восседающий на троне, который возносится над вершинами сосен. Венец на главе его, лицо все такое же, крупное, угрюмое, в руках скипетр и меч, а у ног вся Речь Посполитая.
И он склонялся в душе перед величием.
На третий день путешествия отряд оставил далеко позади Неман и вступил в край еще более лесистый. По-прежнему на дорогах встречались целые толпы беглецов: кто из шляхты не мог уже держать оружие в руках, уходил в Пруссию от неприятельских разъездов, не смиряемых тут шведскими и радзивилловскими полками, как это было на берегу Вилии, и проникавших иногда в глубь страны, к самой границе с курфюрстовской Пруссией. Грабительство было главной их целью.
Часто встречались ватаги, которые выдавали себя за разъезды Золотаренко, а на деле не признавали над собою ничьей власти и были просто разбойничьими шайками, так называемой «вольницей», и атаманы у них бывали иной раз из местных разбойников. Избегая столкновений с воинскими отрядами и даже с мещанами, они нападали на небольшие деревушки, помещичьи усадьбы и на проезжих людей.
Громила их шляхта со своею челядью на свой страх и вешала на придорожных соснах; однако в лесах можно было наткнуться на крупные шайки, и пану Анджею приходилось соблюдать теперь чрезвычайную осторожность.
Вся эта в общем незначительная часть пути прошла спокойно, ибо эти места находились как бы под властью Радзивилла.
Городки, а кое-где и деревни были заняты надворными гетманскими хоругвями или небольшими отрядами шведских рейтар, которые гетман умышленно выдвинул так далеко против войск Золотаренко, стоявших сразу же за Вилией, чтобы скорее нашелся повод для стычки и для войны.
Золотаренко охотно «затеял бы драку», как выразился гетман, со шведами, но те, кому он помогал, не желали войны со шведами и, уж во всяком случае, хотели оттянуть ее, поэтому он получил строжайший приказ не переходить реки, а если сам Радзивилл двинется против него в союзе со шведами, отступать незамедлительно.
По этой причине на правобережной стороне Вилии было спокойно; однако через реку друг на друга поглядывали с одной стороны казацкие, с другой — шведские и радзивилловские отряды, а один выстрел из мушкета мог в любую минуту развязать страшную войну.
Предвидя это, народ заранее укрывался в безопасные места. Край поэтому был спокоен, но пуст. Повсюду видел пан Анджей опустелые городки, припертые жердями ставни помещичьих домов, совершенно обезлюдевшие деревни.
Поля тоже были пустынны, ибо скирд в тот год не складывали. Простой народ скрывался в необъятные леса, куда забирал с собою все пожитки, угонял весь скот, а шляхта бежала к курфюрсту, в соседнюю Пруссию, которой война пока совсем не угрожала. Лишь на дорогах да на лесных тропах царило необычайное оживление, ибо число беглецов умножали люди, которым удалось бежать от утеснений Золотаренко, переправившись с левого берега Вилии.
Их было множество; это были сплошь крестьяне, так как шляхта, которая не успела бежать на правый берег, была угнана в плен или казнена на порогах домов.
На каждом шагу пан Анджей встречал толпы крестьян с женами и детьми, гнавших отары овец, табуны лошадей и стада коров. Часть Трокского воеводства, граничившая с курфюрстовской Пруссией, была богата и плодородна, так что людям богатым было что и прятать, и хранить. Приближение зимы не испугало беглецов, которые предпочитали дожить до лучших дней на лесных мхах, в шалашах, занесенных снегом, нежели в родных деревнях ждать смерти от руки врага.
Кмициц часто подъезжал поближе к толпам беглецов или к кострам, которые пылали по ночам в лесной чаще. Повсюду, где только встречались ему люди с левого берега Вилии, из окрестностей Ковно или из мест еще белее удаленных, он слышал страшные рассказы о жестокостях Золотаренко и его союзников, которые истребляли поголовно все население, не глядя на возраст и пол, жгли деревни, вырубали даже деревья в садах, оставляя одну голую землю да воду. Никогда татарские полчища не оставляли за собой таких опустошений.
Жителей не просто убивали, их подвергали сперва самым изощренным пыткам. Многие бежали оттуда, помешавшись в уме. По ночам эти безумцы наполняли лесную чащу дикими воплями, иные, хоть и были уже по эту сторону Немана и Вилии и лесные чащи отделяли их от ватаг Золотаренко, однако все еще словно в бреду ждали нападения. Многие протягивали руки к Кмицицу и его оршанцам, моля о спасении и милосердии, словно враг уже настигнул их.
В Пруссию катили и кареты шляхты, везя стариков, женщин и детей, а за ними тянулись телеги с челядью, скарбом, пожитками, живностью. Все были напуганы, охвачены страхом, все удручены тем, что впереди ждут их скитания.
Пан Анджей иногда утешал этих несчастных, говорил, что шведы скоро переправятся через реку и прогонят врага далеко из пределов страны. Тогда беглецы воздевали руки к небу и говорили:
— Дай бог здоровья, дай бог счастья князю воеводе, что добрый народ привел нам на защиту! Вот придут шведы, и мы воротимся домой, на свои пепелища!..
И повсюду благословляли князя. Из уст в уста передавалась весть, что он во главе собственных и шведских войск вот-вот перейдет Вилию. Заранее прославлялась «скромность» шведов, их дисциплина, хорошее обращение с народом. Радзивилла называли литовским Гедеоном, Самсоном, спасителем. Люди, бежавшие из мест, где пахло свежей кровью, откуда тянуло гарью пожарищ, ждали его как избавителя.
А Кмициц, слушая эти благословения, эти пожелания, чуть не славословия, укреплялся в своей вере в Радзивилла и повторял в душе:
«Вот какому господину я служу! С закрытыми глазами, слепо пойду за ним. Страшен он порою и непостижим, но мудр, лучше всех знает, что надо делать, и в нем одном спасение». Ему становилось легче и радостней на душе при этой мысли, и он ехал дальше, ободренный, то предаваясь тоске по Кейданам, то размышлениям о тяжелой доле отчизны.
Тоска все больше томила его. Он не бросил за собой красной ленточки, не залил ведром воды первого костра, ибо чувствовал, что все это напрасно, да и не хотел.
— Эх! Когда бы она была тут, слышала эти слезы и стоны людские, не стала бы она просить бога, чтобы наставил меня на путь, не говорила бы, что заблуждаюсь я, как еретик, который отрекся от истинной веры. Ничего! Рано или поздно она убедится, она поймет, что это ей разума не стало. А тогда будет, что бог даст. Может, мы еще встретимся в жизни…
И тоска по ней еще больше томила молодого рыцаря; но уверенность в том, что стоит он не на ложном, а на истинном пути, принесла ему покой, какого он давно уже не знал. Смятение духа, печали, сомнения понемногу оставляли его, и он стремился вперед, повеселевший, все дальше уходя в глубь необъятных лесов. С той поры, как он приехал в Любич после славных набегов на Хованского, не чувствовал он, что так хорошо жить на свете.
В одном усатый Харламп был прав: не было лучше лекарства от душевных забот и тревог, чем дорога. Здоровье у пана Анджея было железное, и с каждой минутой к нему возвращались отвага и жажда приключений. Он видел уже их перед собою и улыбался при мысли о них и гнал свой отряд без передышки, останавливаясь лишь на короткие ночлеги.
Перед очами души его непрестанно стояла Оленька, заплаканная, трепещущая в его руках, как пташка, и он говорил себе: «Я вернусь!»
Порою рисовался душе его и образ гетмана, мрачного, огромного, грозного. Но, быть может, потому, что он все больше от него удалялся, образ этот становился чуть ли не дорог ему. Доныне он сгибался перед Радзивиллом, сейчас начинал любить его. Доныне Радзивилл увлекал его, как пучина увлекает и притягивает все, что попадет в могучий ее водоворот; теперь Кмициц чувствовал, что всей душой хочет плыть вместе с ним.
И на расстоянии могучий воевода все больше рос в глазах молодого рыцаря и принимал просто нечеловеческие размеры. Не однажды на ночлеге, когда пан Анджей закрывал глаза, чтобы уснуть, ему виделся гетман, восседающий на троне, который возносится над вершинами сосен. Венец на главе его, лицо все такое же, крупное, угрюмое, в руках скипетр и меч, а у ног вся Речь Посполитая.
И он склонялся в душе перед величием.
На третий день путешествия отряд оставил далеко позади Неман и вступил в край еще более лесистый. По-прежнему на дорогах встречались целые толпы беглецов: кто из шляхты не мог уже держать оружие в руках, уходил в Пруссию от неприятельских разъездов, не смиряемых тут шведскими и радзивилловскими полками, как это было на берегу Вилии, и проникавших иногда в глубь страны, к самой границе с курфюрстовской Пруссией. Грабительство было главной их целью.
Часто встречались ватаги, которые выдавали себя за разъезды Золотаренко, а на деле не признавали над собою ничьей власти и были просто разбойничьими шайками, так называемой «вольницей», и атаманы у них бывали иной раз из местных разбойников. Избегая столкновений с воинскими отрядами и даже с мещанами, они нападали на небольшие деревушки, помещичьи усадьбы и на проезжих людей.
Громила их шляхта со своею челядью на свой страх и вешала на придорожных соснах; однако в лесах можно было наткнуться на крупные шайки, и пану Анджею приходилось соблюдать теперь чрезвычайную осторожность.