— Так хороша она тебе показалась? Вот и отлично! Это бог тебя надоумил заглянуть сюда. Легче у меня на душе, когда я вижу тебя! Но что ты мне привез de publicis? Как курфюрст?
   — Ты знаешь, что он заключил союз с прусскими городами?
   — Знаю.
   — Но они ему не очень доверяют. Гданск не хотел впустить его гарнизон. Нюх у немцев хороший.
   — И это знаю. А ты не писал ему? Что он о нас думает?
   — О нас? — рассеянно повторил князь Богуслав.
   И стал озираться по покою, затем встал; князь Януш подумал, не ищет ли он чего-нибудь, но Богуслав подбежал к зеркалу, стоявшему в углу, и, откинув его, стал ощупывать пальцем правой руки все лицо.
   — Кожа у меня в дороге немного обветрилась, — сказал он наконец. — Ничего, до утра пройдет… Что думает о нас курфюрст? Да ничего!.. Писал мне, что о нас не забудет.
   — Как это не забудет?
   — Письмо у меня с собой, я тебе его покажу. Пишет, если что случится, он о нас не забудет. И я ему верю, ведь это к его же выгоде. Речь Посполитая ему так же нужна, как мне старый парик, он бы охотно отдал ее шведам, когда бы мог заполучить Пруссию; но могущество шведов его уже тревожит, и на будущее он хотел бы иметь готового союзника, и он будет его иметь, коль ты воссядешь на литовский трон.
   — Когда бы так оно было! Не для себя я жажду этого трона!
   — Для начала, пожалуй, не удастся выторговать всю Литву, но хоть изрядный кус с Белоруссией и Жмудью.
   — А шведы?
   — Шведы тоже будут рады отгородиться нами от востока.
   — Ты бальзам вливаешь мне в душу!
   — Бальзам! Ах да! Какой-то колдун в Таурогах хотел продать мне бальзам, он уверял, что кто этим бальзамом помажется, того ни сабля не берет, ни шпага, ни копье. Я тут же велел смазать его и ткнуть копьем, представь, драбант проткнул его насквозь!
   Князь Богуслав рассмеялся, обнажив белые, как слоновая кость, зубы. Но не по душе были Янушу эти речи, и он снова заговорил.
   — Я послал письма шведскому королю и многим нашим вельможам, — сказал он. — Кмициц и тебе должен был вручить письмо.
   — Постой! Ведь я отчасти и по этому делу приехал. Что ты думаешь о Кмицице?
   — Горячая, шальная голова, опасный человек, не терпит никакой узды, но это один из тех немногих, кто верно нам служит.
   — Куда как верно! — прервал его Богуслав. — Меня чуть не отправил к праотцам.
   — Как так? — встревожился Януш.
   — Говорят, что стоит растравить в тебе желчь, и у тебя тотчас начинается удушье. Обещай же, что выслушаешь меня спокойно и терпеливо, и я расскажу тебе кое-что о твоем Кмицице. Ты тогда его лучше узнаешь.
   — Ладно! Буду терпелив, рассказывай!
   — Только чудом ушел я от этого исчадия ада… — начал князь Богуслав.
   И стал рассказывать обо всем, что произошло в Пильвишках.
   Не меньшим чудом было то, что у князя Януша не началось удушье; казалось, его тут же хватит удар. Он весь трясся, скрежетал зубами, закрывал руками глаза, наконец хриплым голосом закричал:
   — Ах, так?! Ладно же! Он только забыл, что его девка в моих руках!
   — Ради бога, возьми себя в руки и слушай дальше, — остановил его Богуслав. — Я расчелся с ним по-кавалерски и не занес этого подвига в семейную хронику и хвастаться им не стану лишь по той причине, что мне стыдно. Подумать только, сам Мазарини говорил, что в интриге и коварстве равного мне нет даже при французском дворе, а я, как ребенок, дал обвести себя этому грубияну. Ну довольно об этом! Я сперва думал, что убил этого твоего Кмицица, а нынче знаю, что он все-таки отлежался.
   — Пустое! Мы отыщем его! Откопаем! Из-под земли добудем! А покуда я нанесу ему такой удар, что будет побольнее, чем если бы с живого велели шкуру содрать.
   — Никакого удара ты ему не нанесешь, только повредишь своему здоровью. Послушай! По дороге сюда приметил я простолюдина верхом на пегой лошади, он все держался поблизости от моей коляски. Я и приметил его по этой пегой лошади и в конце концов велел подозвать к себе. «Куда едешь?» — «В Кейданы». — « Что везешь?» — «Письмо князю воеводе». Я велел дать мне письмо, а так как тайн между нами нет, прочитал его. Вот оно!
   С этими словами он протянул князю Янушу то самое письмо Кмицица, которое тот писал в лесу, когда собирался с Кемличами в путь.
   Князь пробежал глазами письмо, комкая его в ярости.
   — О, боже, все правда, все правда! — вскричал он наконец. — У него мои письма, которые не только могут навлечь на нас подозрения шведского короля, но и смертельно оскорбить его!..
   Тут у князя поднялась икота и начался, как и следовало ожидать, приступ. Широко раскрытым ртом он жадно ловил воздух, руки рвали у горла одежду. Богуслав хлопнул в ладоши, вбежали слуги.
   — Помогите князю, — приказал он, — а когда отдышится, попросите ко мне в покои, я покуда немного отдохну.
   И вышел вон.
   Спустя два часа князь Януш с налившимися кровью глазами, припухшими веками и синим лицом постучался к Богуславу. Богуслав принял его в постели; лицо его было смазано миндальным молоком для придания коже мягкости и блеска. Без парика, без румян и сурьмы он выглядел гораздо старше; но князь Януш не обратил на это внимания.
   — Рассудил я, — начал он разговор, — что не может Кмициц предать эти письма гласности, — ведь тем самым он подписал бы смертный приговор своей девке. Он прекрасно понимает, что только этим держит меня в руках, но и я не могу отомстить ему, и так бешусь, словно разъяренный пес сидит у меня в груди.
   — Надо, однако же, непременно добыть эти письма! — заметил Богуслав.
   — Но quo modo?[163]
   — Ловкого человека надо подослать к Кмицицу; пусть отправится к нему, пусть войдет в доверие и при первом же удобном случае выкрадет письма, а самого пырнет ножом. Посулить за это надо большую награду.
   — Кто же возьмется за такое дело?
   — Будь это в Париже или даже в Германии, я бы в тот же день нашел сотню охотников, но в этой стране, пожалуй, не достать и такого товара.
   — А послать надо своего человека, чужеземца он будет опасаться.
   — Тогда предоставь это дело мне, я, может, найду кого-нибудь в Пруссии.
   — Эх, захватил бы он его живьем да отдал мне в руки! Я бы за все зараз отплатил. Говорю тебе, в своей дерзости этот человек переступил всякие границы. Я и услал его потому, что он мною играл, как хотел, по всяким пустякам, как кошка, на меня бросался, во всем навязывал свою волю. Сто раз готов был сорваться у меня с губ приказ расстрелять его. Но не мог я, не мог!
   — Скажи, он и впрямь сродни нам?
   — Кишкам он и впрямь сродни, а стало быть, и нам.
   — Сущий дьявол и очень опасный враг!
   — Он? Да ты бы мог приказать ему поехать в Царьград и столкнуть с трона султана или шведскому королю бороду оторвать и привезти ее в Кейданы! Что он тут вытворял во время войны!
   — По всему видно. А мстить он нам поклялся до последнего вздоха. По счастью, я дал ему хороший урок, показал, что одолеть нас дело нелегкое. Сознайся, по-радзивилловски я расправился с ним. Когда бы таким подвигом мог похвастаться какой-нибудь французский кавалер, он бы врал об этом с утра до ночи, разве что во сне молчал бы, за обедом да за поцелуями. Уж они, если сойдутся, врут наперебой, так что солнцу и то стыдно на них глянуть!
   — Это верно, что ты его поборол, но лучше, если бы ничего этого не было.
   — Нет, уж лучше бы ты прислужников выбирал себе поосторожней, чтоб не ломали они радзивилловских костей.
   — Эти письма! Эти письма!
   Братья на минуту умолкли; первым прервал молчание Богуслав:
   — Что это за девка?
   — Панна Биллевич, ловчанка.
   — Что ловчанка, что шляхтянка из застянка — одна цена. Ты заметил, что мне рифму подобрать все равно, что другому плюнуть. Да я не про то спрашиваю, а хороша ли она собою?
   — Я на девок не гляжу, но только и польская королева не постыдилась бы такой красоты.
   — Польская королева? Мария Людвика? Во времена Сен-Марса[164] она, может, и была хороша собой, но сейчас собаки воют при виде этой бабы. Коль и твоя панна Биллевич такая красотка, прибереги ее для себя. Но коль она и впрямь прелестна, отдай мне ее, я увезу ее в Тауроги, и мы там вместе обдумаем, как отомстить Кмицицу.
   Януш на минуту задумался.
   — Не дам я тебе ее, — сказал он наконец. — Ты силой ее приневолишь, а тогда Кмициц предаст огласке письма.
   — Это я-то прибегну к силе против вашей прелестницы? Не хвалясь, скажу, не с такими доводилось иметь дело, и ни одной я не неволил. Один только раз во Фландрии… Глупая девка была, золотых дел мастера дочка. Пришла потом испанская пехота, им все дело и приписали.
   — Ты этой девки не знаешь. Она из хорошего дома, ходячая добродетель, монашенка, можно сказать.
   — Знаем мы толк и в монашенках.
   — И к тому же ненавидит она нас, ибо hic mulier[165], патриотка. Она и Кмицица сбила с пути. Немного таких жен найдется у нас, мужской у нее ум, она ярая приверженка Яна Казимира.
   — Так мы умножим число его защитников!
   — Нельзя! Кмициц предаст гласности письма. Беречь я должен ее, как зеницу ока… до поры до времени. Потом отдам ее тебе или твоим драгунам, — мне все едино!
   — Даю тебе слово кавалера, что не стану брать ее силой, а слово, которое я даю в приватном деле, я всегда свято держу. В политике — это дело другое. Стыдно было бы мне, когда б я сам не мог с нею сладить.
   — Не сладишь.
   — Ну, в крайнем случае даст она мне пощечину, от женщины это не бесчестье. Ты вот в Подляшье уходишь, что будешь с нею делать? С собой ведь не возьмешь и здесь не оставишь, сюда шведы придут, а надо, чтобы comme otage[166] девка в наших руках оставалась. Ну не лучше ли будет, если я возьму ее в Тауроги, а к Кмицицу не разбойника пошлю, а гонца с письмом, в котором напишу: отдай письма, отдам тебе девку.
   — Верно! — воскликнул князь Януш. — Это хорошее средство.
   — А коль отдам ему ее не совсем такую, какую взял, — продолжал Богуслав, — то и мести будет начало положено.
   — Но ты дал слово, что не станешь насильничать?
   — Дал и еще раз повторяю, стыдно было бы мне…
   — Тогда тебе придется взять с собой и ее дядю, россиенского мечника, он здесь у меня с нею.
   — Не желаю. Шляхтич, наверно, по-вашему обыкновению, носит в сапогах подстилки из соломы, а я этого не терплю.
   — Одна она не захочет ехать.
   — Это мы еще посмотрим. Позови их сегодня на ужин, чтобы я мог поглядеть и решить, стоит ли попробовать ее на зубок, а тем временем я подумаю, как покорить ее сердце. Только не говори ты ей, ради Христа, о том, что сделал Кмициц, а то это возвысит его в ее глазах, и она останется верна ему. А за ужином, что бы я ни говорил, ни в чем мне не противоречь. Увидишь, как стану я ее покорять, вспомнишь свои молодые годы.
   Князь Януш махнул рукой и вышел, а князь Богуслав подложил руки под голову и стал придумывать средства, как покорить сердце девушки.

ГЛАВА VIII

   Кроме россиенского мечника с Оленькой на ужин позвали высших кейданских офицеров и кое-кого из придворных князя Богуслава. Сам он явился такой нарядный и такой красивый, что глаз не отведешь. Парик его был преискусно завит в волнистые букли, лицо нежностью и цветом было подобно кипени и розе, усы — чистому шелку, глаза — звездам. Он был весь в черном; разрезные рукава черного кафтана, сшитого из бархатных и матерчатых полос, были застегнуты по руке до плеч. Широкий отложной ворот из прелестнейших брабантских кружев, которым цены не было, обрамлял его шею, кисть украшали такие же манжеты. Золотая цепь ниспадала на грудь, а переброшенная через правое плечо на левый бок шпажная перевязь голландской кожи была вся осыпана брильянтами и переливалась, словно полоса солнечного блеска. Так же сверкала осыпанная брильянтами рукоять шпаги, а в бантах башмаков играли два самых крупных брильянта, величиною с лесной орех. Надменен осанкою, столь же благороден, сколь и прекрасен был с виду князь Богуслав.
   В одной руке он сжимал кружевной платок, другою придерживал шляпу, надетую по тогдашней моде на рукоять шпаги и украшенную черными завитыми страусовыми перьями непомерной длины.
   Все, не исключая князя Януша, смотрели на него с восторгом и восхищением. Князь воевода вспомнил свои молодые годы, когда он при французском дворе вот так же подавлял всех красотой и богатством. Далекие были это годы, но гетману казалось, что теперь он снова возродился в блистательном кавалере, носившем то же имя, что и он.
   Развеселился князь Януш и, проходя мимо, коснулся указательным пальцем груди брата.
   — Ты словно месяц ясный, — сказал он. — Уж не для панны Биллевич так нарядился?
   — Месяц всюду проникнет, — хвастливо ответил Богуслав.
   И продолжал разговор с Ганхофом, около которого, быть может не без умысла, остановился, чтобы показаться еще краше: Ганхоф был на редкость безобразен, лицо у него было темное, рябое, нос ястребиный, усы торчком; ангелом тьмы казался он, а Богуслав рядом с ним ангелом света.
   Но вот вошли дамы: пани Корф и Оленька. Богуслав бросил на Оленьку быстрый взгляд и, небрежно поклонившись пани Корф, готов уже был прижать пальцы к губам, чтобы по кавалерской моде послать девушке воздушный поцелуй; но, заметив гордую, величественную и тонкую ее красоту, мгновенно переменил тактику. Правой рукой он схватил свою шляпу и, приблизясь к девушке, поклонился так низко, что согнулся почти кольцом, букли парика упали по обе стороны плеч, шпага вытянулась вдоль, а он все стоял так, нарочно метя пол перьями шляпы в знак почтительного восхищения. Более изысканного поклона он не мог бы отвесить самой французской королеве. Оленька, которая знала об его приезде, сразу догадалась, кто стоит перед нею, и, прихватив кончиками пальцев платье, сделала такой же глубокий реверанс.
   Все пришли в восторг, в одном этом поклоне увидев всю красоту и изысканность манер обоих, не очень знакомую Кейданам, так как княгиня Радзивилл, будучи валашкой[167], больше любила восточную пышность, нежели изысканность, а княжна была еще маленькой девочкой.
   Но тут Богуслав поднял голову, легким движением откинул на спину букли парика и, усиленно шаркая ногами, поспешил к Оленьке; бросив пажу свою шляпу, он в ту же минуту подал девушке руку.
   — Глазам своим не верю… Уж не сон ли это? — говорил он, ведя ее к столу. — Скажи, прелестная богиня, каким чудом сошла ты с Олимпа к нам, в Кейданы?
   — Хоть не богиня я, простая шляхтянка, — ответила Оленька, — но не так уж проста, чтобы не увидеть в твоих речах, ясновельможный князь, не более как обыкновенную учтивость.
   — Будь я самым учтивым кавалером, твое зеркало скажет тебе больше, чем я.
   — Скажет не больше, но прямей, — ответила она и сложила, по тогдашней моде, губы сердечком.
   — Будь хоть одно в этом покое, я бы тотчас подвел тебя к нему! А покуда загляни мне в глаза, посмотрись, и ты увидишь, искренен ли их восторг!
   Богуслав склонил голову, и перед Оленькой блеснули его большие глаза, бархатные, сладостные, пронзительные и жгучие. От их огня лицо девушки вспыхнуло ярким румянцем, она потупила взор и слегка отстранилась, почувствовав, что Богуслав легонько прижал к себе ее руку.
   Так они подошли к столу. Он сел рядом с нею, и видно было, что красота ее в самом деле произвела на него необыкновенное впечатление. Он, верно, думал увидеть пригожую, как лань, шляхтяночку, визгливую, как сойка, хохотунью, с лицом, как маков цвет, а нашел гордую панну, у которой в изломе черных бровей читалась непреклонная воля, в глазах строгость и ум, во всем облике детское спокойствие и ясность, и притом такое благородство в осанке, такое изящество и прелесть, что при любом королевском дворе она могла бы стать предметом обожания первых в стране кавалеров.
   Восторг и желанье будила неизъяснимая ее красота; но было в этой красоте величие, смирявшее порыв страстей, так что Богуслав невольно подумал: «Слишком рано прижал я руку, такую наглостью не возьмешь, потоньше надо!»
   Тем не менее он положил покорить ее сердце и испытал дикую радость при мысли о том, что придет минута, когда это девственное величие и эта чистая прелесть отдадутся на его милость. Грозное лицо Кмицица заслоняло его мечтанья; но для дерзкого кавалера это было лишь еще одною приманкой. Он весь запылал от этих чувств, кровь заиграла в его жилах, как у восточного скакуна, все движения необычайно оживились, он весь сиял, как его брильянты.
   Разговор за столом стал общим, верней сказать, превратился в хор лести и похвал Богуславу, которым блестящий кавалер внимал с улыбкою, но без особого восторга, как речам привычным, обыденным. Заговорили прежде всего о ратных его подвигах и поединках. Имена побежденных князей, маркграфов, баронов сыпались, как из рога изобилия. Князь сам то и дело прибавлял небрежно какое-нибудь новое имя. Слушатели изумлялись, князь Януш довольно поглаживал свои длинные усы, наконец Ганхоф сказал:
   — Даже если бы богатство твое и происхождение не были тому помехой, не хотел бы я, вельможный князь, стать на твоем пути. Одно мне только удивительно, что находятся еще смельчаки.
   — Что ты хочешь, пан Ганхоф! — сказал князь. — Есть люди с грубыми лицами и взглядом свирепым, как у дикой кошки, один вид которых может устрашить человека; но мне бог отказал в этом! Моего лица и панны не пугаются.
   — И не боятся, как мошки факела, — игриво и жеманно промолвила пани Корф, — покуда не сгорят.
   Богуслав рассмеялся, а пани Корф продолжала, все так же жеманясь:
   — Рыцарям про поединки любопытно знать, а нам, женщинам, хотелось бы послушать, ясновельможный князь, и про твои амуры, молва о них дошла ведь и до нас.
   — Выдумки все это, милостивая пани, одни выдумки! Много лишнего тут понасказали! Сватали мне принцесс, это правда. Ее величество королева французская была столь милостива…
   — Сватала принцессу де Роган, — вставил Януш.
   — И еще одну, де ла Форс, — прибавил Богуслав, — но сердцу и сам король не может приказать, а богатства нам, слава богу, нет нужды искать во Франции, потому-то ничего из сватовства и не вышло. Благовоспитанные были принцессы, ничего не скажешь, и собою хороши необыкновенно; но ведь у нас и краше найдешь!.. Из покоя выходить не надо…
   Он бросил при этих словах долгий взгляд на Оленьку, но та, притворясь, будто не слышит, стала что-то говорить россиенскому мечнику.
   — Красавиц и у нас немало, — снова заговорила пани Корф, — но нет тебе ровни, ясновельможный князь, ни богатством, ни знатностью.
   — Позволь не согласиться с тобою, милостивая пани, — с живостью возразил Богуслав. — Первое дело, не думаю я, чтобы польская шляхтянка была ниже каких-нибудь принцесс Роган и Форс, а потом, не впервой Радзивиллам жениться на шляхтянках, история знает тому много примеров. Уверяю тебя, милостивая пани, что шляхтянка, которая выйдет за Радзивилла, и при французском дворе будет выше тамошних принцесс.
   — Вот это простой пан! — шепнул Оленьке россиенский мечник.
   — Я всегда так думал, — продолжал Богуслав, — хоть и стыдно мне бывает за польскую шляхту, как посравню я ее с иноземным дворянством. Никогда бы там такое не случилось, чтобы все оставили своего государя, мало того, готовы были посягнуть на его жизнь. Французский дворянин совершит самый гадкий поступок, но государя своего не предаст!
   Обменявшись взглядами, гости удивленно посмотрели на князя Богуслава. Князь Януш нахмурился, насупился, а Оленька впилась своими голубыми глазами в лицо Богуслава с выражением восхищения и благодарности.
   — Ты прости меня, ясновельможный князь, — обратился Богуслав к Янушу, который не успел еще овладеть собой, — знаю я, иначе ты не мог поступить, ибо вся Литва погибла бы, когда бы ты последовал моему совету; но хоть чту я тебя как старшего и люблю как брата, не перестану я ссориться с тобой за Яна Казимира. Добрый, милостивый, набожный государь, не забыть нам его никогда, а мне он вдвойне дорог! Ведь это я первый из поляков сопровождал его, когда он вышел из французской темницы. Я был тогда почти ребенком, тем более памятен мне этот день. Жизнь свою я бы с радостью отдал, чтобы защитить его от тех, кто строит ковы против его священной особы.
   Янушу, который понял уже игру Богуслава, она показалась слишком смелой и неосторожной ради столь ничтожной цели, и, не скрывая своего неудовольствия, он сказал:
   — О боже, о каких умыслах на жизнь бывшего нашего короля толкуешь ты, ясновельможный князь? Кто их лелеет? Где сыщется такое monstrum[168] в польском народе? Да в Речи Посполитой такого от сотворения мира не бывало!
   Богуслав поник головою.
   — Не далее как месяц назад, — сказал он с печалью в голосе, — когда ехал я из Подляшья в курфюрстовскую Пруссию, в Тауроги, ко мне явился один шляхтич… из хорошего дома. Не зная, видно, истинных чувств, кои питаю я к нашему государю, шляхтич решил, что враг я ему, как иные. За большую награду посулил он отправиться в Силезию, похитить Яна Казимира и живым или мертвым выдать его шведам…
   Все онемели от ужаса.
   — А когда я с гневом и отвращением отверг его предложение, — закончил Богуслав, — этот медный лоб сказал мне: «Поеду к Радзеёвскому, тот мне щедро золотом заплатит!»
   — Я не друг бывшему королю, — сказал Януш, — но когда бы мне кто-нибудь сделал такое предложение, я приказал бы без суда поставить его к стенке, а напротив — шестерых мушкетеров.
   — В первую минуту и я хотел так поступить, — ответил Богуслав, — но мы говорили один на один, и как же все стали бы тогда кричать о тиранстве и самовольстве Радзивиллов! Я только припугнул его, сказал, что и Радзеёвский, и шведский король, и даже сам Хмельницкий казнят его за это; словом, я довел этого преступника до того, что он отказался от своего умысла.
   — Зачем? Живым не надо было отпускать! Посадить на кол злодея — вот чего достоин он! — вскричал Корф.
   Богуслав обратился вдруг к Янушу:
   — Я надеюсь, что кара его не минует, и первый предлагаю не дать ему умереть своею смертью; но казнить его можешь только ты один, ясновельможный князь, ибо он твой придворный и твой полковник!
   — О, боже! Мой придворный? Мой полковник? Кто он? Говори, ясновельможный князь!
   — Его зовут Кмициц! — сказал Богуслав.
   — Кмициц?! — в ужасе повторили все присутствующие.
   — Это неправда! — крикнула внезапно панна Биллевич, вставая с кресла; грудь ее вздымалась, глаза сверкали гневом.
   Воцарилось немое молчание. Одни не успели еще опомниться, ошеломленные страшной новостью, другие были потрясены дерзостью девушки, которая осмелилась бросить в лицо молодому князю обвинение во лжи; россиенский мечник бормотал только: «Оленька! Оленька!» — а Богуслав, изобразив печаль на лице, сказал без гнева:
   — Коли он родич или нареченный жених твой, милостивая панна, то мне жаль, что я рассказал эту новость; но выбрось его из сердца, ибо недостоин он тебя!
   Минуту еще стояла она, пылая и дрожа от муки и ужаса; но краска медленно сошла с ее лица, и оно снова стало холодным и бледным; она опустилась в кресло и сказала:
   — Прости, ясновельможный князь! Зря я тебе прекословила. От этого человека всего можно ждать!
   — Пусть меня бог накажет, коль чувствую я что-нибудь еще, кроме жалости, — мягко ответил князь Богуслав.
   — Это был нареченный жених панны Александры, — промолвил князь Януш. — Я сам их сватал. Человек молодой, горячая голова, натворил тут бог весть чего. Я спасал его от суда, ибо солдат он храбрый. Знал, что был он смутьян и смутьяном останется. Но чтобы шляхтич дошел до такой низости — этого я не ждал даже от него.
   — Злой он был человек, я давно это знал! — сказал Ганхоф.
   — И не остерег меня? Почему же? — с укоризною в голосе спросил Януш.
   — Я боялся, ясновельможный князь, что ты меня в зависти заподозришь, — ведь он всегда и во всем был первым.
   — Horribile dictu et auditu[169], — сказал Корф.
   — Не будем больше говорить об этом! — воскликнул Богуслав. — Коли вам тяжело слушать, то каково же панне Биллевич.
   — Ясновельможный князь, не обращай на меня внимания, — сказала Оленька, — я все теперь готова выслушать.
   Однако ужин подошел к концу; подали воду для рук, после чего князь Януш встал первым и подал руку пани Корф, а Богуслав Оленьке.
   — Изменника господь уже наказал, ибо кто потерял тебя, потерял небо, — сказал он ей. — Нет и двух часов, как я с тобой познакомился, прелестная панна, а рад бы видеть тебя вечно не в скорби и слезах, а в радости и счастье!
   — Спасибо, ясновельможный князь! — ответила Оленька.
   Когда дамы ушли, мужчины снова вернулись к столу искать утехи в вине, и чары пошли по кругу. Князь Богуслав пил до изумления, потому что был доволен собой. Князь Януш беседовал с россиенским мечником.
   — Утром я ухожу с войском в Подляшье, — сказал он ему. — В Кейданы придет шведский гарнизон. Бог один знает, когда я ворочусь. Ты не можешь, милостивый пан, оставаться здесь один с девушкой среди солдат, это не прилично. Вы поедете с князем Богуславом в Тауроги, девушка может остаться там при дворе княгини.