Все в главной квартире, включая и Беннингсена, были по обыкновению без головных уборов. Элементарное приличие требовало того же и от Перигора. Но и вручая главнокомандующему русской армией письмо маршала Бертье, и сообщая то, что было поручено ему передать на словах, он упрямо и вызывающе не снимал своей лохматой медвежьей шапки. Мало того, красовался в ней и после официального представления, и даже во время обеда, на который был учтиво приглашен главнокомандующим.
   Беннингсен без конца облизывал свои узкие сохнущие губы, что у него всегда было признаком волнения или неудовольствия, багровел негнущейся шеей, но безропотно сносил дерзкую выходку молодого француза. Посему молчали и остальные,
   И Денис Давыдов, и другие молодые офицеры, присутствующие на обеде, кипели негодованием. Однако открыто высказать своего оскорбления, глядя на уныло-покорное лицо главнокомандующего, никто так и не решился...
   Все испытанное за этим столом Денис Давыдов потом сожгучим, мучительным стыдом переживет еще раз, когда примется за свои военные записки: «Боже мой! какое чувство злобы и негодования пробудилось в сердцах нашей братьи, молодых офицерах, свидетелях этой сцены! Тогда еще между нами не было ни одного космополита; все мы были люди старинного воспитания и духа, православными Россиянами, для коих оскорбление чести отечества было то же, что оскорбление собственной чести».
   И сделает для себя строгий и неумолимый вывод, осмысленный и выстраданный с годами: сколько бы ты ни искал себе оправдания, ссылаясь на те или иные обстоятельства и на высокие авторитеты, молчаливое присутствие твое при факте посрамления отечества есть соучастие в оном деянии, усугубленное к тому же постыдным малодушием. И этого с сего злопамятного дня будет стараться не прощать ни себе, ни другим...
   День 8 июня Денису Давыдову запомнится не только заносчивой шапкой Перигора. Но и нечаянной радостью, в которой содержалась, однако, и капля жгучего яда.
   По возвращении из главной квартиры, еще не остывший от ярости и негодования, он сразу же попал в тесные объятия друзей-офицеров штаба Багратиона. Оказалось, что из походной императорской канцелярии, конечно, с превеликим опозданием и проволочками прибыл наконец высочайший рескрипт на его имя, собственноручно подписанный государем, за участие в горячем столкновении с неприятелем под Прейсиш-Эйлау.
   Друзья и приятели Дениса давно уже успели получить боевые отличия и за более поздние сражения, а все представления на него упорно оставались без последствий. Хоть и старался Давыдов не подавать виду, однако ж переживания его по этому поводу были весьма чувствительными, и о них знали все. Посему так шумно и искренне поздравляли офицеры столь незаслуженно обойденного товарища.
   — С Владимиром тебя и с рескриптом, Давыдов! И князь Петр Иванович рад за тебя несказанно! Сказывал, как приедешь, чтобы к нему немедля!.. — говорили ему вперебой.
   Багратион порывисто поднялся навстречу своему адъютанту. Тотчас взял припасенный загодя сверкающий багряной эмалью Владимирский крест. Сказал с мягким рокотом в голосе:
   — Носи, Денис, награду сию. Заслужил с честью. Ужели забуду лихую службу твою при Вольфсдорфе? Рад душевно с отличием тебя поздравить. Заслужил! А рескрипт сам читай, — и подал перевитую золоченым шнуром бумагу.
   Денис раскатал плотный голубоватый лист, украшенный витиеватым императорским вензелем.
   «Господин Лейб-Гвардии Штабс-Ротмистр Давыдов.
   В воздание отличной храбрости и мужества, оказанных Вами в сражении против французских войск 24 Генваря, где вы посланы были с приказанием под картечными выстрелами, убита под вами лошадь и захвачены вы были в плен, но отбиты казаками, Жалую вас кавалером ордена святого равноапостольного Князя Владимира четвертой степени, коего знак у сего к вам доставляя, Повелеваю возложить на себя и носить установленным порядком в петлице с бантом, уверен будучи, что сие послужит вам поощрением к вящему продолжению ревностной службы вашей. Пребываю вам благосклонный
   АЛЕКСАНДР.
   Бартенштейн
   26 апреля 1807 года».
   Когда Денис Давыдов читал государев рескрипт, его больно резанула по глазам и по сердцу фраза «захвачены вы были в плен, но отбиты казаками».
   — Батюшка, Петр Иванович, — сказал он, сглотнув солоноватый комок обиды, — я тогда в плену ни минуты не был. Вы же знаете. Палаша неприятельского чуть было не отведал, это правда. Шинель мою, что у горла на одной пуговице схвачена была, француз сорвал. Одна она в плен попала. А лошадь, хоть и ранена была жестоко, прежде чем пасть, успела меня к казакам вынести от погони. Живым тогда я ни за что бы не дался. Пешим бы рубился, пока не свалили... А тут — плен... За что же и орден тогда? За то, что неприятелю сдался и отбит был?...
   — Видит бог, — ответил Багратион и в сердцах хрустнул пальцами, — я в наградной реляции сего не указывал. Небось канцелярские наплели за-ради страсти. Это они умеют...
   Потом помолчал и добавил тихо:
   — Да и то сказать, не рескрипт же тебе на груди носить... А ордена сего славного ты по всем статьям достоин.
   Святого Владимира Денис Давыдов с приятелями в ту же ночь шумно «обмыли» гусарской жженкой. А рескрипт он упрятал подалее и никому не показал.
   И лишь через несколько лет узнал он от знакомого флигель-адъютанта, что злополучную фразу «захвачены вы были в плен, но отбиты казаками» император Александр вписал в подготовленный текст рескрипта собственноручно. И при сем усмехался, весьма довольный...
 
   В последующие дни всеобщее внимание было приковано к событию, так сказать, чрезвычайному — предстоящему свиданию двух императоров, которое приуготовлялось с обеих сторон с невольно бросающейся в глаза торопливой деловитостью.
   Денис Давыдов вместе с другими офицерами выезжали на берег, к сожженному мосту и смотрели за работой французских саперов.
   На громоздких спаренных барках, установленных строго посередине, или, как принято говорить по-военному, на тельвеге Немана, близ уныло торчащих обгорелых свай возвышались два четырехугольных павильона наподобие речных барских купален. Больший по размеру, видимо, предназначался для императоров, а второй, поскромнее, — для их свит.
   Когда вечером Денис Давыдов принес на подпись Багратиону несколько заготовленных штабными очередных бумаг, тот глуховатым будничным тоном, как бы между прочим, сказал:
   — Завтра поутру быть при мне. При всем параде. Я наряжен к сопровождению государя до берега Немана.
   Заметив, что у Дениса радостно сверкнули глаза, добавил:
   — Восторженность твою понимаю. Для тебя сие событие значимо более по внешней стороне. Это молодости и пылкости свойственно. Я же по летам своим, в беспрестанных баталиях с врагами проведенных, а заодно и по скверности моего характера, ничего доброго от этого замирения не жду...
   Князь резким движением отбросил в сторону перо, которое он все еще держал в руке, подписав бумаги, и уже с жесткостью в голосе продолжал:
   — Всякое сближение с Бонапартом тотчас же отвратит от нас союзные державы — и Англию, и Австрию, и даже судорожно цепляющуюся за нас Пруссию... Разве они не поймут, что улучшение наших отношений с Францией сейчас возможно лишь за их счет? А что мы обретем взамен? Дружество новейшего Аттилы? В это дружество я не верю и не поверю никогда. Незабвенный Александр Васильевич Суворов еще когда раскусил Наполеона и говорил о нем: «Широко шагает мальчик... Помилуй бог, надобно унять!..» Теперь он дошагал до пределов российских. Ужели остановится? Ныне ему нужна лишь передышка. Собравшись с новыми силами, он поведет на нас всю Европу, а заодно и наших теперешних приятелей и союзников. Так оно и будет, помяни мои слова, брат Денис.
   Видя, что адъютант его приумолк и призадумался, вздохнул горестно:
   — Покою себе не нахожу. Душа изболелась. А открыть ее, окромя тебя, некому.
   — А может, еще не поздно, Петр Иванович, вразумить государя и главнокомандующего? — робко предположил Денис.
   — Их сейчас и господь бог не вразумит. Я было завел речь с Беннингсеном о единении с армией австрийской, он на меня руками замахал: «Вам бы только драться, генерал. Оставьте суворовские замашки. Народ российский единственно о мире помышляет, дарованном из высоких рук своего монарха». И это мне от имени народа изволил говорить человек, который всегда с наглостью повторяет, что подданства России он никогда не желал и не желает «и на то присягою не обязан»... Каково, а? Тут я, конечно, вскипел, у меня само с языка и срезалось, что о недальновидном мире он сам прежде народа печется, дабы прикрыть сим замирением спешным свой фридландский позор. К этому я, конечно, еще кое-что добавил. На сем и расстались.
   Слушая суровые и резкие в своей прямолинейной правдивости слова Багратиона, Денис Давыдов, может быть, еще и не совсем отчетливо для себя, но начинал понимать, что для пытливого человека мало быть участником либо свидетелем происходящих событий, надобно еще и правильно понять и оценить их, и, исходя из этого, постараться предугадать ход дальнейшего движения жизни. Определив же свое понимание и убеждение, не отступать от него никому в угоду.
   Все это очень пригодится Давыдову потом, когда он примется за свои военно-исторические записки.
 
   Утро 13 июня выдалось погожим.
   Ночью прошумел обильный, но скоротечный дождь и только освежил округу. Трава луговой поймы, примятая русскими конными и пешими полками, приободрилась и вновь засветилась сочным малахитовым глянцем.
   Когда князь Багратион «при всем иконостасе», как говорил он о своих боевых регалиях, в сопровождении Дениса Давыдова, сверкающего парадным лейб-гусарским ментиком и новеньким Владимиром с бантом, размеренной рысью прискакал в Амт-Баублен, император был уже здесь.
   Обширный двор резиденции главнокомандующего поражал многолюдством. От звезд и золотого мундирного шитья рябило в глазах.
   Тяжелые двери резиденции тем временем растворились. Конвойные кавалергарды в белых колетах, взмахнув палашами, взяли «на караул».
   Скорым шагом, чуть подволакивая левую ногу, на крыльцо вышел Александр I. Он смотрелся картинно: строгий черный мундир Преображенского полка с маленькими золотыми петлицами на воротнике и аксельбантом на правом плече. Белые лосиные панталоны и короткие ботфорты. На голове высокая шляпа с белым плюмажем по краям и пышным черным султаном на гребне. У бедра шпага, на поясе шарф. Довершала убранство императора радужно переливающаяся на солнце голубая андреевская лента.
   Для царя, великого князя Константина и других лиц, которым определено было следовать непосредственно на встречу с Наполеоном, к крыльцу подали открытые экипажи. Всем остальным предписывалось сопровождать торжественный выезд верхом.
   По обговоренному с французами ритуалу оба императора со своими сподвижниками и доверенными лицами должны были строго одновременно ступить в заранее приготовленные лодки и по единому сигналу отплыть к месту встречи.
   Когда русская процессия, без сомнения, хорошо заметная с крутого и высокого тильзитского берега, прибыла в установленное место к сожженному мосту, на неприятельской стороне никакого движения, похожего на выезд Наполеона, не примечалось. Можно было лишь различить выстроенные по кромке берега шпалерами и развернутые в нашу сторону припараженные войска.
   Чтобы высоким особам не маячить в глазах французов, решено было свернуть к расположенной по соседству довольно обширной крестьянской усадьбе, поспешно оставленной хозяевами и, конечно, тут же разоренной проходившими войсками.
   Дом с сиротливо торчащими голыми стропилами стоял одиноким и пустынным.
   В просторную сельскую горницу, крытую небом, проследовал Александр I, вслед за ним все важные персоны и генералы. А уж потом бочком протиснулись и адъютанты, среди которых оказался и Денис Давыдов.
   Император бросил на стол свои белые лосиные перчатки и шляпу и сел на стоящий рядом единственный стул лицом к выходу. Все остальные стояли, выстроившись тесным полукругом.
   Среди тягостного молчания, установившегося в горнице, было слышно лишь, как где-то в углу с тонким и нудным отчаянием звенит запутавшаяся в паутине муха, как тяжко отдувается грузный прусский король Фридрих-Вильгельм III и судорожно и нервно, как всегда, хрустит пальцами великий князь Константин Павлович.
   Всеобщее томление нарастало.
   Так прошло не менее получаса. Наконец кто-то из дежурных офицеров просунулся в дверь и крикнул:
   — Едет, Ваше Величество! Едет!..
   Адъютанты дружно рванулись наружу. Это увлекло и остальных. О придворном этикете было забыто совершенно. Бывшие в горнице устремились к двери, не считаясь с чинами и званиями.
   Взбешенный государь вышел последним. Но ему хватило сил казаться спокойным. Хотя заметно было, что от скрытого гнева губы его побелели, а по миловидному лицу полыхали красные пятна...
   Вместе с Александром I на встречу плыли великий князь Константин, Беннингсен, граф Ливен, князь Лобанов-Ростовский, сияющий белым кавалергардским мундиром генерал Уваров и похожий заостренным лицом на гончую министр иностранных дел Будберг.
   Денис Давыдов извлек припасенную загодя зрительную трубу. Она тотчас же приблизила к глазам лодку Наполеона. Повелитель французов был виден отменно. Он стоял особняком от своей свиты, почти на самом носу, со скрещенными на груди руками, в своей излюбленной и известной по многим литографским изображениям позе, которую он, надо полагать, держал в ответственные моменты, дабы еще более закрепить тем самым свою легендарность. Был он и в той же маленькой шляпе, форма которой была знакома всему свету. Однако остальная одежда выглядела иначе. Вместо традиционного длиннополого серого сюртука, о котором тоже ходили толки, на Бонапарте красовался парадный мундир его старой гвардии — синий с красными отворотами и лентою Почетного легиона через плечо...
   Обе лодки шли ходко. Однако Бонапартова успела причалить первой. Нескольких выигранных мгновений вполне хватило Наполеону, чтобы поспешно ступить на плот и уже как хозяину встретить русского царя, который теперь вынужден был играть роль приветливого и покладистого гостя...
   Денис Давыдов запрятал свою зрительную трубу. Более смотреть было не на что.
   Хотя свидание императоров и проходило без свидетелей, в обстановке сугубо интимной и уединенной, кое-какие подробности их первой беседы стали тут же известны по обоим берегам Немана. Сначала лицам особо доверенным, а затем, как водится, и многим прочим, имеющим к сему событию повышенный интерес.
   Вполне естественно, что здесь правда легко обрастала вымыслом, а желаемое столь же просто выдавалось за действительное. Причем каждый непременно хотел уверить, что уж его-то сведения самые что ни на есть достоверные, «прямо... (следовала многозначительная пауза) оттуда...».
   Рассказывали, что буквально первою фразой Александра I, ступившего на неманский плот, была следующая: «Государь, я так же, как и вы, ненавижу англичан». — «В таком случае, — ответил Наполеон, — мир заключен».
   Разрыв с Лондоном тем самым был уже предрешен.
   Далее последовала очередь Вены. Не дожидаясь предупредительного реверанса русского царя, Наполеон сам пошел в атаку. Отношения Франции и России, ежели теперь они установятся, должны напоминать, подчеркнул Бонапарт, брачный союз по любви, который он намерен оберегать с супружеской ревностью. Тут Наполеон и сказал, имея в виду Австрию, ту самую фразу с привкусом казарменной сальности, что с удовольствием будут впоследствии цитировать историки: «Я часто спал вдвоем, но никогда втроем».
   Александр I, с раннего отрочества питавший слабость к цитерным утехам, нашел эти слова «прелестными».
   Ни о каком сближении с Австрией теперь можно было уже и не помышлять.
   Отрешиться с такою же легкостью и от Пруссии русский царь никак не мог. Династию Романовых — Голштейн — Готторпских связывали с королевским домом Гогенцоллернов слишком тесные, в том числе и союзнические, договорные узы. Перемирие с пруссаками, расколотив в пух и прах их армию, Наполеон покуда так и не подписал. Условия победителя по отношению к ним были жестокими до крайности. Он требовал безоговорочной сдачи вместе с гарнизонами тех последних крепостей, которые войска Фридриха-Вильгельма еще сохранили каким-то чудом в Силезии и Померании.
   Александру I надобно было хоть как-то облегчить участь своей союзницы и избавить ее от дальнейших унижений. Кое-что ему, видимо, удалось. Во всяком случае, на вторую встречу императоров, состоявшуюся на следующий день на том же неманском плоту, был приглашен и Фридрих-Вильгельм. Правда, Наполеон не преминул по отношению к нему дать волю своему злословию.
   Никогда не прощавший обид, он вспомнил и о том, что первый министр Пруссии барон Гарденберг перед войной нанес ему оскорбление, отказав в аудиенции французскому послу. В отместку Бонапарт отказывался теперь вести с этим министром какие-либо переговоры.
   Прусский монарх растерянно переминался с ноги на ногу, шумно отдувался, мял в руках шляпу и отвечал что-то маловразумительное. Тут, как говорится, было не до собственного унижения. Слава богу, заносчивый победитель более не требовал от него сдачи крепостей...
   В отношениях же с Александром I Наполеон решил с самого начала придерживаться иной тактики. Он делал ставку на очарование и обольщение.
   Готовясь к встрече в Тильзите, Бонапарт ни на минуту не забывал тонко продуманных и, как всегда, безошибочных советов Талейрана. Союзу, который должен установиться с Россией, необходимо придать черты личной и трогательной дружбы двух императоров. Нужна видимость их полнейшего доверия друг к другу. Впечатлительный русский царь легко поддается идеям, облеченным в красивую и возвышенную форму. Поэтому следует менее всего касаться практических сторон и избегать каких бы то ни было опасных обязательств. Нужно более говорить о будущем, чем о настоящем, удовлетворять скорее самолюбие Александра, чем насущные интересы его народа.
   Начиная «войну улыбок», Бонапарт явно недооценил своего противника. Чем-чем, а искусством притворства и коварного обаяния Александр I владел в совершенстве...
   После завершения второй встречи на плоту, в тот же самый день в 6 часов пополудни в ответ на любезное приглашение Бонапарта русский царь переехал на жительство в Тильзит.
   Когда Петру Ивановичу Багратиону предложили находиться при квартире государя в Тильзите, он тут же сказался больным.
   Для большей убедительности, несмотря на установившуюся жару, князь накинул на плечи свою отороченную каракулем бекешу и велел корпусному медику варить по старинному кавказскому рецепту снадобье из трав «для утишения в организме желчи». Он пил густой зеленовато-коричневый отвар, морщился от горечи и лукаво подмигивал Денису Давыдову:
   — Ежели кто из высших поинтересуется здравием моим, ответствуй одно: совсем-де плох князь Петр Иванович, в лекарстве себя содержит.
   По той же самой причине, сказывали, разом занемог и атаман Платов. Этот, правда, пользовал себя не отварами, а лихой донской горчишной настойкою, которую он издавна почитал целебным средством от всех болезней разом.
   Многие же другие генералы и офицеры, особенно молодые, наоборот, рвались в Тильзит. Однако посещать тот берег, окромя как войскам конвоя, находящегося при особе государя, и узкого круга лиц, приписанных к главной квартире, никому в армии дозволено не было.
   Хотя на Дениса Давыдова, как на адъютанта Багратиона, запрет на поездки в Тильзит не распространялся, он поначалу неотлучно находился при князе. Порешил для себя накрепко: на тот берег ни в коем разе не проситься. Однако, чего греха таить, побывать там хотелось. И даже очень...
   Багратион, разумеется, сумел распознать это сразу же:
   — А ведь сдается мне, брат Денис, что ты в гостях у Наполеона побывать великое желание имеешь. Али не так?
   — Истинно так, Петр Иванович, — ответил, зардевшись, Давыдов. — К чему душой кривить, ежели вы и так все знаете...
   — У меня свой взгляд на сей предмет. Я с врагом либо сражаюсь, либо мирюсь. Однако братание с неприятелем ни в обычае, ни в характере моем... А от меня сей воинской непристойности ныне требуют. Я же солдат, дипломатическим тонкостям не обучен. Только дров, прости господи, наломаю. С тобою же — дело другое. На тебя я не токмо как на адъютанта своего, храброго и честного офицера смотрю, но и как на человека пишущего. Тебе все надобно своим глазом повидать. И торжество, и позор отечества нашего. Авось пригодится...
   Багратион взял перо и, сломав брови на переносье, быстрыми решительными взмахами набросал что-то на листе бумаги.
   — Свезешь сию записку князю Лобанову. Будешь при главной квартире столько, сколько тебе надобно будет. Уверен, что ни в какие свары не ввяжешься и ни своего, ни моего имени не посрамишь... Да, ежели генерала Ланна там повстречаешь, поклон ему от меня передай пренепременно. Как-никак корпус его мы в последних боях потрепали знатно. Долго меня помнить будет... Ну, с богом!
 
   Вскорости Денис Давыдов при полном параде, в сверкающем черным глянцем кивере и полыхающем золотою шнуровкою красном лейб-гусарском ментике переправился на дежурной барке в Тильзит.
   Маленький приграничный городок, волею судьбы ставший центром исторического события, гудел от многолюдства и был празднично разукрашен.
   Выполнив поручение Багратиона, Денис Давыдов собирался уже отправиться к своим друзьям-сослуживцам из лейб-гусарского полуэскадрона государевого конвоя, как вдруг в главную квартиру, сияя богатым шитьем обер-шталмейстерского мундира и двумя звездами на груди, пожаловал Коленкур. Его аристократически-утонченное лицо выражало надменную и наглую учтивость, и сразу же напомнило Давыдову заносчивого Перигора. Та же холодная и даже язвительная полуусмешка, та же манера вскидывать подбородок и чуть клонить набок голову, тот же рассеянный, скучающий взгляд. И так же, как племянник Талейрана, он не снял перед русскими своей шляпы.
   Жестким, официальным тоном Коленкур объявил, что Наполеон просит пожаловать государя в шесть часов пополудни на маневры, а после этого к его обеденному столу. Выполнив свою миссию, обер-шталмейстер Бонапарта величественно последовал к выходу.
   Давыдов кипел от негодования. Он едва сдержал себя, чтобы не бросить вслед Коленкуру какую-нибудь уничтожающую колкость. Но сдержался, вспомнив суровый наказ Багратиона ни в какие свары не ввязываться.
   Однако спустя долгое время, принявшись за военные записки, он с тем же гневом припомнит оскорбительную надменность Коленкура в Тильзите. И тут же торжествующе успокоит себя другим воспоминанием о нем, но уже — жалком, растерянном, в блеклом, обшарпанном мундире, подобострастно ищущем милости русских офицеров, во главе своих частей и отрядов только что вступивших в поверженный Париж.
   «Спесивая осанка этого временщика переступила меру терпимости! После, во время посольства своего в Петербурге, он был еще напыщеннее и неприступнее; но боже мой! надо было видеть его восемь лет позже, под Парижем, в утро победного вступления нашего в эту столицу!..»
   Конвойные лейб-гусары поведали Денису Давыдову о том, что Александр I всячески демонстрировал свое расположение к недавнему неприятелю. Так, при посещении одного из наполеоновских полков он возжелал отведать французской солдатской похлебки. Ему тотчас же был подан котелок. Откушав несколько ложек с великим удовольствием, русский царь повелел наполнить сей котелок золотыми червонцами...
 
   Около шести часов пополудни Денис Давыдов был уже на парадном крыльце главной квартиры. Он знал точно: по заведенному обычаю Наполеон непременно заедет за государем.
   Вскоре улица загудела от конского топа. Вдоль по ней стремительно приближалась летевшая во весь опор пестрая толпа верховых. Скорым глазом Давыдов определил, что в ней по крайней мере не менее 300 всадников.
   Впереди на одномастных поджарых конях, чуть пригнувшись и, должно быть со свистом рассекая плотный прогретый воздух, мчались конвойные егеря. Вслед за ними облитые золотом и серебром и сверкающие большими и малыми крестами и звездами скакали неестественно прямо восседающие в седлах маршалы. Затем выделялась не менее блестящая кавалькада императорских адъютантов, придворных чинов и офицеров генерального штаба. Замыкали колонну опять же конные егеря.
   Маленькую темно-серую шляпу Наполеона Денис Давыдов сумел различить далеко не сразу...
   Вскоре Бонапарт вместе с государем оказались не более как в двух шагах от Давыдова. Французский император, оживленно жестикулируя, рассказывал русскому царю что-то забавное.
   В первый же миг Дениса поразило полнейшее несходство облика Наполеона со всеми виденными до сей поры многочисленными его печатными литографическими изображениями. По ним он представлял себе французского императора с грозно сведенными бровями, большим и горбатым носом, черными волосами и жгучими глазами. Словом, типом истинно южным, итальянским, скорее даже демоническим. Ничего подобного не было.
   «Я увидел человека малого роста, ровно двух аршин шести вершков, довольно тучного, хотя ему было тогда только 37 лет от роду, и хотя образ жизни, который он вел, не должен бы, казалось, допускать его до этой тучности... Я увидел человека лица чистого, слегка смугловатого, с чертами весьма регулярными. Нос его был небольшой и прямой, на переносице которого едва была приметна весьма легкая горбинка. Волосы на голове его были не черные, но темно-русые, брови же и ресницы ближе к черному, чем к цвету головных волос, а глаза голубые... Наконец, сколько раз ни случалось мне видеть его, я ни разу не приметил тех нахмуренных бровей, коими одаряли его тогдашние портретчики-памфлетисты».