Книга эта вызвала добрую оценку и читающей публики, и критики. Друзья тепло поздравляли Дениса Васильевича с заслуженным успехом.
   Не особо избалованный широким признанием его поэтических заслуг, Давыдов, окрыленный и радостный, уехал в свою степную Верхнюю Mазу с новым, еще более обострившимся желанием творить. В салонной благопристойной Москве ему было тесно и душно, не хватало буйного свежего ветра, ощущения воли, простора и распашки. Об этом он и писал вскоре после приезда в пензенское имение в своей «Гусарской исповеди»:
 
Я каюсь! Я гусар давно, всегда гусар,
И с проседью усов — все раб младой привычки,
Люблю разгульный шум, умов, речей пожар
И громогласные шампанского оттычки.
От юности моей враг чопорных утех —
Мне душно па пирах без воли и распашки.
Давай мне хор цыган! Давай мне спор и смех,
И дым столбом от трубочной затяжки!
 
 
Бегу век сборища, где жизнь в одних ногах,
Где благосклонности передаются весом,
Где откровенность в кандалах,
Где тело и душа под прессом;
Где спесь да подлости, вельможа да холоп,
Где заслоняют нам вихрь танца эполеты,
Где под подушками потеет столько...,
Где столько пуз затянуто в корсеты!..
 
   Этими стихами он громогласно объявлял, что не собирается изменять пристрастиям, увлечениям и убеждениям своей бурной молодости, что гусарство для него навсегда остается символом удалого раздолья, душевного благородства и «живого братского своеволия».
   В степных пензенских краях вместе с ощущением беспредельной воли и простора к Денису Васильевичу совершенно нежданно пришла и на целых три года закружила, как ослепительно-лихая весенняя гроза, его последняя, неистовая, самозабвенная, безрассудная, счастливая и мучительная любовь...
   Все случилось как-то само собой. Однажды на святочной неделе он, заснеженный и веселый, примчался за двести верст в село Богородское навестить своего сослуживца и подчиненного по партизанскому отряду, бывшего гусара-ахтырца Дмитрия Бекетова и здесь встретился и познакомился с его племянницей, 22-летней Евгенией Золотаревой, приходившейся через московское семейство Сонцовых дальней родственницей Пушкину. Живая, общительная, легкая и остроумная, с блестящими темными глазами, похожими на спелые стенные вишни, окропленные дождевой влагой, в глубине которых, казалось, таилась какая-то зазывная восточная нега, она буквально в одно мгновение очаровала славного поэта-партизана. К тому же, как оказалось, Евгения хорошо знала о всех его подвигах по восторженным рассказам дяди и была без ума от его стихов, особенно от любовных элегий, которые прекрасно читала наизусть...
   Обоюдный интерес с первой же встречи обернулся взаимной симпатией. Дальше — больше. Воспламенившиеся чувства вспыхнули с неудержимой силой.
   Денис Васильевич, конечно, помнил о том, что стоит на пороге своего пятидесятилетия, что давным-давно женат, что у него уже шестеро детей и репутация примерного семьянина, и тем не менее ничего не мог поделать с нахлынувшим на него и яростно захлестнувшим все его существо любовным порывом, который по своему прямодушию он не собирался скрывать ни от любимой, ни от всего белого света:
 
Я вас люблю так, как любить вас должно:
Наперекор судьбы и сплетней городских,
Наперекор, быть может, вас самих,
Томящих жизнь мою жестоко и безбожно.
Я вас люблю не оттого, что вы
Прекрасней всех, что стан ваш негой дышит,
Уста роскошествуют и взор Востоком пышет,
Что вы — поэзия от ног до головы!
Я вас люблю без страха, опасенья
Ни неба, ни земли, ни Пензы, ни Москвы, —
Я мог бы вас любить глухим, лишенным зренья...
Я вас люблю затем, что это — вы!..
 
   Любовь к Евгении Золотаревой явилась для Давыдова великой бедой и великим, ни с чем не сравнимым счастьем. Три года этой любви, как сам он говорил впоследствии, были краткими, как три мгновения, но вместили в себя три нескончаемые, заново прожитые жизни. Все, что выпало ему, он испытал полной мерой — и восторженное упоение юной красотой, и тяжелый гнев и ледяной холод оскорбленной жены; и мечтательный полет души и змеиное шипение сплетен; и головокружительное кипение страсти и горько-трезвое осознание непреодолимости суровых жизненных обстоятельств... Пожалуй, никогда прежде он не испытывал и такого бурного прилива творческих сил, как в эти три года.
   «Без шуток, от меня так и брызжет стихами, — признавался он в одном из писем Вяземскому. — Золотарева как будто прорвала заглохший источник. Последние стихи сам скажу, что хороши, и оттого не посылаю их тебе, что боюсь, как бы они не попали в печать, чего я отнюдь не желаю... Уведомь, в кого ты влюблен? Я что-то не верю твоей зависти моей помолоделости; это отвод. Да и есть ли старость для поэта? Я, право, думал, что век сердце не встрепенется и ни один стих из души не вырвется. Золотарева все поставила вверх дном: и сердце забилось, и стихи явились, и теперь даже текут ручьи любви, как сказал Пушкин. A propos 56, поцелуй его за эпиграф в «Пиковой даме», он меня утешил воспоминанием обо мне...»
   Последний, неистовый и страстный роман Давыдова, конечно, с самого начала был обречен на печальную развязку. Так он и закончится. Не в силах ничего изменить в их отношениях, они будут рваться друг к другу и понимать, что соединение двух сердец невозможно, будут писать пылкие сбивчивые письма, мучиться разлукой и ревностью. Наконец Евгения в отчаянии выйдет замуж за немолодого отставного драгунского офицера Василия Осиповича Мацнева. А Денис Васильевич, как говорится в таких случаях, смиренно возвратится в свое твердое семейное лоно.
   Но памятью об этой любви останется большой лирический цикл стихотворений, искренний, пылкий и нежный, посвященный Евгении Дмитриевне Золотаревой, о котором восхищенный Белинский впоследствии напишет:
   «Страсть есть преобладающее чувство в песнях любви Давыдова; но как благородна эта страсть, какой поэзии и грации исполнена она в этих гармонических стихах. Боже мой, какие грациозно-пластические образы!»
   Светлое и протяжное эхо последней любви Давыдова благотворно отзовется и на его прозе. Именно в эти три года он напишет значительную и, по всей вероятности, лучшую часть своих военно-исторических записок, среди которых «Встреча с великим Суворовым», «Встреча с фельдмаршалом графом Каменским», «Урок сорванцу» 57, «Воспоминание о сражении при Прейсиш-Эйлау», «Занятие Дрездена» и обстоятельная, острополемическая статья «Мороз ли истребил французскую армию в 1812 году?».
   Почти все эти работы, причем буквально одна за другою, появились в журнале «Библиотека для чтения», редактируемом Сенковским, и вызвали смелостью многих суждений живой интерес читающей публики, горячую похвалу друзей Давыдова и глухое недовольство верхов и официальных историографов вроде услужливо-хитроватого Александра Ивановича Михайловского-Данилевского. Кстати, надо сказать, что большинство очерков, статей и военно-исторических записок Дениса Васильевича, печатавшихся в этом журнале, выходили в свет ощутимо искореженными цензурой и произвольной редакторскою правкой.
   Розово-благополучный, всегда надушенный и напомаженный, с тщательно уложенными кудряшками на голове редактор «Библиотеки для чтения» Осип Иванович Сенковский, ученый-ориенталист, писатель и журналист, печатавшийся под претенциозным псевдонимом «Барон Бромбеус», почитал себя изрядным стилистом и имел великую страсть выглаживать проходящие через него рукописи до утюжного блеску. Особенно доставалось Давыдову с его живописно-угловатым, неподражаемым слогом, и это, конечно, выводило из себя поэта-партизана. На редакторское самоуправство он сетовал Пушкину, и тот, как мог, утешал его:
   — Сенковскому учить вас русскому языку, Денис Васильевич, все равно, что евнуху учить Потемкина!..
 
   Любовь, закружившая Давыдова на целых три года, нисколько не отдалила его от друзей. Связи с ними в это время, пожалуй, еще более укрепились и упрочились. Все ближе и сердечнее, например, становились его отношения с Николаем Языковым.
   В 1835 году в «Московском наблюдателе» появилось новое стихотворное послание Языкова к Давыдову, получившее широкий общественный и литературный резонанс:
 
Славы звучной и прекрасной
Два венка ты заслужил!
Знать — Суворов не напрасно
Грудь твою перекрестил;
Не ошибся он в дитяти:
Вырос ты — и полетел,
Полон всякой благодати,
Под знамена русской рати
Горд и радостен и смел...
 
 
...Знайте ж крепость нашей силы!
Вы зачем сюда пришли?
Иль не стало на могилы
Вам отеческой земли? —
Много в этот год кровавый,
В эту смертную борьбу
У врагов ты отнял славы,
Ты, боец чернокудрявый
С белым локоном на лбу!
 
 
Удальцов твоих налетом —
Ты их честь, пример и вождь —
По полям и по болотам,
Днем и ночью, в вихрь и дождь,
Сквозь огни и дым пожара
Мчал — с неистовой толпой,
Вездесущ, как божья кара —
Страх нежданного удара,
И нещадный, дикий бой!
 
 
Лучезарна слава эта,
И конца не будет ей!
Но такие ж многи лета
И поэзии твоей!
Не умрет твой стих могучий,
Достопамятно-живой,
Упоительный, кипучий
И воинственно летучий,
И разгульно-удалой...
 
   Сохранится собственноручное свидетельство Николая Васильевича Гоголя, что у Пушкина, прочитавшего эти полнозвучные, мощные по мысли и чувству стихи, напечатанные в журнале, на глазах выступили слезы... «У кого не брызнут слезы после таких строф? — вопрошал в раздумье Гоголь. — Стихи его, точно разымчивый хмель; но в хмеле слышна сила высшая, заставляющая его подниматься кверху».
   Все тою же сердечной оставалась дружеская и творческая связь Давыдова с Жуковским. Из Верхней Мазы он посылал Василию Андреевичу в Петербург свои стихи, военно-исторические записки и статьи. Тот их всегда читал с великим вниманием, делал пометки на листах своими излюбленными красными чернилами, давал полезные и ценные советы. Если же иногда по занятости своей Жуковский задерживал рукопись, то сопровождал ее по обыкновению шутливо-дружеским извинительным стихотворным посланием, вроде этого, отправленного им Денису Васильевичу в 1835 году вместе с очередным собственным изданием «Для немногих», в котором он, как известно, небольшими тетрадками в 12-ю долю листа печатал свои переводы немецких поэтов-романтиков в малом числе экземпляров, предназначенных исключительно для близких друзей:
 
Мой друг, усатый воин,
Вот рукопись твоя;
Промедлил, правда, я,
Но, право, я достоин,
Чтоб ты меня простил!
Я так завален был
Бездельными делами,
Что дни вослед за днями
Бежали на рысях,
А я и знать не знаю,
Что было в этих днях.
Все кончив, посылаю
Тебе твою тетрадь;
Сердитый лоб разгладь
И выговоров строгих
Не шли ко мне, Денис!
Терпеньем ополчись
Для чтенья рифм убогих
В журнале «Для немногих».
В нем многопустоты;
Но, друг, суди не строго:
Ведь из немногихты
Таков, каких не много!
Спи, ешь и объезжай
Ты коней быстроногих,
Как хочешь, — только знай,
Что я, друг, как не многих
Люблю тебя. — Прощай!
 
   Когда Пушкин на полученную у государя ссуду в 20 тысяч рублей издал свою «Историю Пугачевского бунта», он, хорошо зная, что ее с нетерпением ожидает Денис Давыдов, послал первый исторический труд уже признанному военному историку и поэту, сопроводив книгу красноречивым дружеским стихотворным признанием:
 
Тебе, певцу, тебе, герою!
Не удалось мне за тобою
При громе пушечном, в огне
Скакать на бешеном коне.
Наездник смирного Пегаса,
Носил я старого Парнаса
Из моды вышедший мундир:
Но и на этой службе трудной,
И тут, о мой наездник чудный,
Ты мой отец и командир.
Вот мой Пугач: при первом взгляде
Он виден — плут, казак прямой!
В передовом твоем отряде
Урядник был бы он лихой.
 
   «Это для меня грамота на бессмертие», — сказал растроганный Давыдов.
 
   В начале 1836 года Денис Васильевич порешил устроить, как он выразился, «великий праздник для души» и съездить из верхней Мазы в Петербург, где давно уже не был.
   Нашелся и подходящий, весьма серьезный повод: подросли старшие сыновья Василий и Николай и надобно было разведать о возможностях помещения их в столичные учебные заведения. Кроме того, были и кое-какие издательские дела и заботы. Ко всему этому Давыдову, конечно, очень хотелось повидаться с друзьями, по которым он в своем заснеженном степном захолустье истосковался всем сердцем.
   После крещения он выехал на собственной тройке в Москву, а оттуда на почтовых по новому шоссированному тракту, строившемуся 17 лет и завершенному года два назад, — в Петербург.
   Северную столицу Денис Васильевич нашел заметно раздавшейся вширь, похорошевшей и чрезвычайно многолюдной.
   Невольно бросилось в глаза множество военных. Куда ни глянешь — повсюду султаны, кивера, эполеты. И впрямь «военная столица», как писал о Петербурге Пушкин.
   Зоркий взор Давыдова отмечал и другие новшества.
   В центре Дворцовой площади вздымался еще не виденный им Александровский столп, установленный здесь в 1834 году по проекту Огюста Монферрана и превышавший, как с восторгом писали газеты, римскую колонну Траяна и парижскую Вандомскую колонну. В зябкой вышине над этим внушительным сооружением кружился волглый снег и залеплял вознесенную в небо черную фигуру ангела с крестом и благопристойно-лукавым лицом покойного Александра I.
   По Невскому проспекту тяжело двигались, скрипя полозьями, запряженные четверкой недавно пущенные омнибусы — огромные кареты, впереди которых восседал кучер, а сзади на особом сиденье кондуктор в форменном одеянии с блестящей трубой, по знаку которой производились остановки. Пассажиры же помещались как внутри кареты, так и на империале, то бишь на крыше, где тоже были установлены скамьи. Взирать на этот новый вид транспорта Денису Васильевичу было весьма непривычно...
   Первым делом по приезде в столицу Давыдов направился к Вяземскому. Тот был рад несказанно. Сговорились вечером собраться у него по-домашнему, узким кругом.
   Князь Петр Андреевич тут же со слугою послал записку Пушкину:
   «Приезжай сегодня к нам, будет
   Наш боец чернокудрявый
   С белым локоном во лбу.
   22 января 1836 года.
   Середа».
   Тем же манером был извещен и Жуковский.
   Вечер выдался чудный.
   Они отужинали вместе с княгиней Верой шумно, весело и непринужденно. Все были в ударе. Особенно Пушкин. Потом удалились в кабинет Петра Андреевича для душевной дружеской беседы, затянувшейся глубоко за полночь. Разговор вращался главным образом вокруг журнала «Современник», который Пушкин вознамерился издавать с этого года, конечно, с непременной активной помощью своих друзей.
   — Без вас, други мои, — сразу же сказал Александр Сергеевич, — я этого возу не потяну. С вами же сей журнал такой разгон возьмет, никто не остановит!..
   — Как раз остановить-то могут, — откликнулся Вяземский. — Нынче это проще простого. Вон «Европеец», единственно объявившийся порядочный журнал, был остановлен на третьем номере. И настоятельные хлопоты не помогли. По сему поводу и я писал Бенкендорфу, и Василий Андреевич, — он кивнул на Жуковского, — обращался непосредственно к государю с ручательством за Ивана Киреевского, и Чаадаев целый меморандум сочинил с тою же целью — и все без толку. Долго жить приказал «Европеец» по высочайшему повелению. Как бы и наш журнал не постигла та же участь...
   — Ты прав, правительство наше на каждое новое издание, не являющееся его собственностью, смотрит с одною-единственной целью: как бы его прикрыть побыстрее да поудобнее, — с задумчивостью в голосе ответствовал Пушкин. — Презирая всякую грамотность, оно меж тем имеет большие притязания на литературу. Вы только поглядите, сколько плодится у нас казенных изданий от правительственных мест. Ныне каждое более-менее значачащее присутствие почитает долгом своим выпускать журнал, в котором прославляет прежде всего собственную деятельность. Каких только нет у нас изданий — и торговые, и горные, и соляные, и морские, и сухопутные, и русские, и немецкие... И несть им числа. И при всем этом толкуется о сбережении бумаги и казенных средств. Воистину говорят, что правительство, взяв себе все монополи, оставило за собою и монополь болтовни: приказывая всем прочим молчать, оно само не прочь говорить без умолку.
   — И тем не менее, дозволение на собственный журнал тебе дано, — сказал Жуковский.
   — Лишь твоими стараньями, любезный Василий Андреевич, — живо отозвался Пушкин. — И то не знаю, надолго ли? Процветать на издательской ниве ныне могут разве лишь Булгарин да Сенковский. Первый пытается уравнять словесность с полицейским доносом и на сем пожинать барыши. Второй же торгует вразнос своею начитанностью и литературными способностями, сведя все собственные убеждения к единственной услужливой фразе: «Чего изволите-с?..»
   — И все же того же Сенковского ты сам жалуешь, Александр Сергеевич, — не без некоторой язвительности, посверкивая очками, возразил Вяземский. — «Пиковую даму» свою не ему ли передал? А уж о Денисе Васильевиче и не говорю, он со своими статьями у него прямо-таки штатный автор!
   — Грешен! Грешен! — с улыбкою закивал головою Давыдов, разведя руки. — Корысть попутала. Гонорары-то Осип Иванович платит самые высокие, без переторжки. И тираж «Библиотеки для чтения» баснословный, уже к шести тысячам подбирается. Журнал идет на всю Россию. Это и привлекательно для пишущей братии. Но коли теперь собственный журнал у нас будет, я, конечно, к Сенковскому отныне ни ногой. Как старый гусар переприсягаю на верность «Современнику», и слово свое буду держать твердо!
   — Вот спасибо! — не удержался Пушкин и порывисто обнял Дениса Васильевича. — Отныне считаю вас своим сотрудником и по журналу и по сердцу!
   — Однако брат Денис, говоривший о притягательности писателей к «Библиотеке для чтения», во многом прав, — рассудительно молвил Жуковский. — Кое-чему у того же Сенковского нам не грех поучиться.
   — Уж не цветные ли картинки мод для завлечения провинциальных барышень-подписчиц по его примеру печатать? — с живостью спросил Пушкин.
   — Ну картинки можно и отставить, — в тон ему ответил Жуковский. — А вот культуру издания позаимствовать можно. Разве худо печатать журнал на хорошей бумаге, ясным и четким шрифтом? Да и аккуратность выхода номеров у Сенковского примерная — строго 1-го числа каждого месяца!..
   — Тут правда твоя, Василий Андреевич, — с готовностью согласился Пушкин. — Не славному же нашему стихотворцу Измайлову, издававшему «Благонамеренный», уподобляться. У него, случалось, журнальные выпуски задерживались месяцами, а то и вовсе не выходили. Никогда не забуду, — со смехом продолжил Александр Сергеевич, — его простодушного стихотворного извинения перед читающей публикой, напечатанного в одном из задержанных номеров:
   Как русский человек, на праздниках гулял,
   Забыв жену, детей, не только что журнал!
   Эдакие признания редактора всех трогали и веселили, однако подписке на «Благонамеренный» отнюдь не способствовали, доведя издателя, как вы знаете, до разорения... Впрочем, хватит о делах журнальных! Давайте-ка подумаем, как гостя дорогого, Дениса Васильевича, отшельника нашего степного, поладнее представить всему петербургскому литературному свету и почтить по достоинству его добрую славу — и партизанскую, и поэтическую, и военно-историческую? В кои-то веки он в столицу выбрался!..
   — Пожалуй, не только литературному свету его явить надобно, — рассудил Жуковский. — Но и государю представить, и наследнику-цесаревичу... Даст бог, это к пользе Дениса Васильевича послужит. Эдакую заботу я, как водится, возьму на себя. И вечер у меня устроим в его честь с приглашением лучших столичных писателей.
   — И самого его заставить почитать новые творения надобно непременно! — подсказал Вяземский.
   — Право, милые мои, мне неловко даже утруждать вас столькими хлопотами, — пытался возражать взволнованный и растроганный Денис Васильевич.
   — Искреннее дружество и сердечная привязанность, которую мы к вам испытываем, не может быть в тягость! — ответил за всех Пушкин.
   Друзья действительно не пожалели ни сил, ни времени для того, чтобы этот приезд Давыдова в северную столицу стал его своеобразным литературным и общественным триумфом.
   «Кланяйся Жуковскому и Пушкину; вы трое сделали то, что я о кратковременном пребывании моем в Петербурге вспоминаю с душевным удовольствием», — писал Денис Васильевич Вяземскому вскоре после отъезда.
   Девять дней, проведенных им в стольном граде Петра, слились в его памяти в одно непрерывное «празднество души». В эти дни он по обыкновению обедал у радушных Вяземских, а ужинал в милом семействе Пушкина.
   На диво удался и вечер, устроенный в его честь в казенной квартире Жуковского на Большой Миллионной по соседству с Зимним дворцом, в доме, принадлежавшем в свое время камергеру Шепелеву, а потом приобретенном императрицей Елизаветой и считавшемся с той поры как бы дворцовым флигелем. Здесь в пятницу, 25 января, собрался весь цвет литературного Петербурга: Пушкин, Вяземский, Крылов, Плетнев, Владимир Одоевский, молодой Гоголь, Тепляков и много других. И все внимание было обращено к поэту-партизану. «Из 25 умных людей я один господствовал, все меня слушали», — делился своим восторгом но поводу этого памятного вечера Денис Васильевич в письме к жене.
   Потом, как и обещал любезный Василий Андреевич, состоялось представление Давыдова государю и наследнику. Николай I был подчеркнуто любезен. Говорил о предметах малозначительных. Денис Васильевич еще раз убедился, что в его взаимоотношениях с царем ничего не переменилось и вряд ли когда переменится. Однако все равно он был благодарен Жуковскому, устроившему эту встречу, за его дружескую заботу.
   После представления высочайшим особам он вместе с тем же Василием Андреевичем обошел весь Эрмитаж, осмотрел, конечно, не без волнения знаменитую Военную галерею, где среди изображений героев 1812 года, писанных знаменитым английским художником Доу, красовался и его парадный портрет в красном лейб-гусарском доломане, какого он в пору Отечественной войны уже не носил. Денису Васильевичу сразу припомнилось, как в 1822 году он получил уведомление из Главного штаба о том, что с высочайшего соизволения живописцу Доу предложено написать его портрет для Военной галереи. О там же писал и сам художник, прося героя-партизана для этой цели прибыть в Петербург. Денис Васильевич в эту пору пребывал в самых расстроенных чувствах: ему тогда в очередной раз отказали в просьбе о переводе на Кавказ к Ермолову. Причем отказали в самой пренебрежительной форме. Будучи оскорбленным, он сослался на болезнь и позировать в Петербург не поехал. Доу же он послал копию с собственного наиболее похожего, по его мнению, портрета работы Лангера и учтивое письмо, в котором просил художника воспользоваться сим изображением вместо живого оригинала, что талантливый мастер-портретист и сделал с большим искусством...
   Приезд Давыдова в Петербург, кстати, чрезвычайно заинтересовал другого известного живописца — Григория Чернецова, писавшего в эту пору до велению государя две картины военных парадов на Марсовом поле. С ним Дениса Васильевича познакомил Жуковский. Вид он имел весьма примечательный: несуразно длинная и тощая фигура в черном сюртуке, который болтался на нем, как на вешалке, столь же удлиненное, похожее на лошадиное лицо с приплюснутым, будто невзначай стесанным носом, спутанные бакенбарды на худых щеках и небольшой аккуратно-кокетливый кок над высоким обрывистым лбом. Более всего поражали его глаза — широко распахнутые, внимательные и грустные.
   Чернецов тут же попросил разрешения у Давыдова зарисовать его во весь рост для изображения в одной из своих картин.
   — Удобнее всего это исполнить в моей квартире, — предложил Жуковский, обратившись к художнику. — Завтра у меня Гоголь для близких друзей читает своего «Ревизора». Будет и наш славный поэт-партизан. Милости прошу и вас, любезный Григорий Григорьевич, к пяти часам пополудни. Совместите, как говорится, полезное e приятным: и набросок свой сделаете с Дениса Васильевича, и Гоголя послушаете. Комедия, которую он сочинил, чудо как хороша и презабавна, а в его исполнении — и тем паче!..
   Вечер чтения «Ревизора» тоже останется для Давыдова незабываемым...
   Удачно провел Денис Васильевич в Петербурге и свою «рекогносцировку» относительно определения на учебу своих сыновей. Посовещавшись с друзьями и приятелями, он надумал определить старшего, Василия, в Институт путей сообщения, а второго, Николая, — в Училище правоведения. С радостью узнал, что должность главноуправляющего путей сообщения с недавних пор исполнял его старый приятель по Отечественной войне, любимец Кутузова Карл Федорович Толь. Ему же был подведомствен и интересовавший Давыдова институт. Толь принял Дениса Васильевича с большим вниманием и радушием, обещал свое полнейшее содействие, сообщил подробные сведения о занятиях и порядках во вверенном его попечению учебном заведении.
   Столь же обстоятельные справки навел Давыдов и об Училище правоведения, а заодно и о Военно-топографическом училище, которым, как оказалось, командовал его старый сослуживец еще по прусской и финской кампаниям генерал-квартирмейстер Федор Федорович Шуберт.