Вскорости стало известно, что Багратион получил назначение на пост главнокомандующего Дунайской армией. Он брал с собою на турецкий военный театр Кульнева и Давыдова.

Под зноем юга

   Напрасно покидал страну моих отцов,
   Друзей души, блестящие искусства
   И в шуме грозных битв, под тению шатров
   Старался усыпить встревоженные чувства.
К. Н. Батюшков

   Дунайская кампания, в которой теперь предстояло принять участие Денису Давыдову, велась без сколько-нибудь заметного успеха уже третий год.
   Оттоманская Порта, помышлявшая вновь твердою ногою встать на Черноморском побережье, давным-давно зарилась на Кавказ и Тавриду. Наполеон эти алчные устремления Турции всячески поддерживал и через генерала Себастиани, назначенного французским посланником в Константинополе, подталкивал султана Селима III и его приближенных на войну с Россией, обещая помощь и оружием и войсками, для чего даже двинул в Далмацию 25-тысячный корпус Мармона.
   В декабре 1806 года турки открыли военные действия. Россия, основные силы которой были заняты на западе борьбою с Бонапартом, в этой новой войне была отнюдь не заинтересована и могла противопоставить Порте лишь 40-тысячную Дунайскую армию под командованием генерала И. И. Михельсона, главною ратною доблестью которогосчитался захват Емельяна Пугачева, который, как известно, был повязан и выдан ему своими же ближайшими сотоварищами. Тем не менее поначалу кампания складывалась удачно. Русские войска перешли Днестр и в два с небольшим месяца овладели целым рядом важнейших турецких крепостей — Яссами, Бендерами, Аккерманом, Килией, Галацем, Бухарестом — и вышли к берегам Дуная. Однако для развития успеха были надобны дополнительные войска, а их не было, поскольку все резервы бросались русским императором на прусский военный театр.
   После Тильзита боевые действия на Дунае на какое-то время прекратились: при посредничестве Франции между враждебными сторонами было заключено Слободзейское перемирие, которое интересам России никак не отвечало, поскольку предусматривало вывод русских войск из Молдавии и Валахии. Воспользовавшись какими-то формальными предлогами, Александр I этого перемирия не ратифицировал. На Дунае снова загремели пушки.
   Высокомерно-бездарного Михельсона на посту главнокомандующего сменил семидесятисемилетний, дряхлый и глухой как пень фельдмаршал князь Прозоровский, по прозванию Сиречь за великую привязанность к этому слову. Никаких воинских подвигов за ним тоже не числилось. Поэтому батальные действия, которые Прозоровский вел на Дунае, большею частью, конечно, шли сами собой, без его пригляда и участия до тех пор, покуда однажды он не скончался своею смертью в лагере под Мачином — от дряхлости и обжорства.
   Освободившуюся таким образом должность главнокомандующего Дунайской армией государь соизволил передать князю Петру Ивановичу Багратиону, столь блистательно проявившему себя во время знаменитого ледового аландского марша.
   Приехав вслед за князем в Петербург, Денис Давыдов начал деятельно готовиться к новому походу. Однако обида жгла ему сердце. Он чувствовал себя несправедливо обойденным, тем более что у него самого были все основания считать собственные заслуги в шведской войне серьезнее и значительнее тех, за которые он получил боевые регалии в прусскую кампанию.
   И все же, как ни тяжко было Давыдову, но своих обид и неудовольствия по сему поводу он твердо решил никому не выказывать. И когда Багратион при новой встрече спросил его о том, не следует ли все же возобновить хлопоты относительно наградных представлений, Денис снова решительно отказался.
 
   Вскоре Давыдов отбыл с Багратионом к Дунайской армии.
   В. лагере под Мачином, куда прибыл новый главнокомандующий со своим адъютантом, царили тишь и благодать.
   По кончине князя Прозоровского военные действия прекратились совершенно. Войско и ранее, при фельдмаршале Сиречь, предоставленное само себе, ощутив полное безначалие, занималось бог весть чем, но только не фрунтовыми эволюциями. Воспользовавшись тем, что с самой весны, с начала кампании Наполеона против Австрии, турки, должно быть выжидая исхода последней, особой активности не проявляли, наша сторона, в свою очередь, неприятеля тоже излишне не тревожила. Солдаты и офицеры попивали кислое валашское винцо, ловили рыбу в Дунае да охотились на уток, которых в прибрежных плавнях было видимо-невидимо. Некоторые из расторопных служилых сумели даже обзавестись женами либо заботливыми подругами и некоторым подобием домашнего хозяйства: по лагерю сушились на шнурах нижние женские юбки, а меж отбеленных неистовым солнцем палаток преспокойно разгуливали пыльные куры и важные голозадые индюки.
   — Эдак-то воевать можно и до второго пришествия, — желчно усмехнулся Багратион, кивнув Давыдову на безмятежное расположение Дунайской армии.
   Сразу же по приезде князь Петр Иванович провел смотр всех наличных частей и служб, включая ездовых и лекарей, и с печалью убедился, что его планы и намерения по решительному завершению сей кампании, с которыми он сюда направлялся, придется покуда оставить. Войска к каким-либо серьезным боевым действиям были совершенно не готовы. Полки, понесшие урон в осадах крепостей и прочих сражениях, пополнения, по всей видимости, ни разу не получали. В каждом из них было налицо не более трети росписного состава. Огневых припасов у пехоты хватило бы разве что на одну хорошую перестрелку, пустовали и артиллерийские парки. В кавалерии из-за частых падежей совсем худо обстояло дело с лошадьми.
   Собрав военный совет, на котором как адъютант князя присутствовал и Давыдов, Багратион, гневно полыхая глазами, вопрошал:
   — Кого ж прикажете винить, господа генералы, за столь вопиющее расстройство армии? Это можно только диву даваться, как при сем состоянии войск османы вас окончательно не разбили? Благодарите их аллаха да леность турецкую!..
   Господа генералы шумно вздыхали, обиженно поджимали губы, однако молчали. Для оправдания у них, видимо, никаких слов не было.
   Князь Петр Иванович горячо и деятельно взялся за приведение армии в надлежащий порядок.
   Ощутив твердую волю и решимость нового главнокомандующего, все вокруг тоже преисполнялось деятельности и бодрости. И лишь с Денисом Давыдовым творилось что-то непонятное.
   Находясь все эти дни при князе, исполняя его бесчисленные поручения, записывая на лету его точные, напористые и немногословные распоряжения, посылая и принимая курьеров с депешами, неся напряженную, как обычно, свою адъютантскую службу, Давыдов все более чувствовал, что делает это чисто механически, с какою-то полнейшей внутренней отрешенностью. Ничто его не трогало и не радовало. Душа пребывала в каком-то глухом и сумрачном забытьи. Она даже не болела, как принято говорить, а томилась от переполнявшего ее холодного и тягостного безразличия.
   Такого с Давыдовым еще никогда не было. Горячий, порывистый, улыбчивый, скорый на веселое, острое слово и дружеское участие, он совершенно переменился: сделался вялым, молчаливым, начал сторониться общества своих новых приятелей и сослуживцев. Денис потерял вкус к еде, а ночами, кстати, довольно зябкими в этом знойном краю, почти не спал — либо бесцельно бродил в окрестностях лагеря, либо, накинув на плечи бурку, сидел где-нибудь в укромном месте, вглядываясь неподвижным невидящим взором в зыбкую темноту, и беспрестанно курил маленькую черешневую трубку, купленную у проворного и говорливого болгарского маркитанта. Переменился он и внешне: обычный румянец его исчез, лицо потемнело и осунулось, а глубоко запавшие карие глаза потеряли присущую им живость и веселый блеск.
   То, что с его адъютантом творится нечто неладное, первым заметил Багратион.
   — Уж не хворость ли какая у тебя, брат Денис? — спросил он заботливо. — Вон и с лица спал, да и ходишь ровно в воду опущенный. Или, может, я тебя чем обидел, сам того не приметив? Ты уж скажи прямо, эдак-то всегда вернее.
   — Да что вы, Петр Иванович, какая может быть обида? Вашим благорасположением я всегда доволен и дорожу им более всего на свете. Да и хворости вроде бы нету никакой. Вот душу что-то томит и изводит, а с чего — и сам не пойму. Жизни своей не рад, не токмо службе. Ей-богу, как на духу говорю, о том нынче даже помышляю, что, может, следует мне армию окончательно покинуть да уехать куда глаза глядят...
   — Вон как... Ну тогда понятно, — мягко и успокоительно произнес князь. — Это случается, особливо по молодости. По себе знаю. После очаковской осады, штурма да рукопашной резни в сей крепости со мною нечто схожее было. Виктория славная — все радуются, а мне на белый свет смотреть тошно. Как лег в палатке пластом, так и лежу, будто закаменелый. Ежели бы не заботы друзей-товарищей да Александра Васильевича Суворова, но знаю, что бы со мною и сталось. Тоже армию оставить помышлял... Такое, как мне лекарь объяснял, от горячности да впечатлительности проистекает. Телом вроде бы ты и крепок, а душа устает, как бы перегорает. И укрепить ее сызнова может покой да смена впечатлений. То же, пожалуй, и с тобою нынче происходит. Снежные марши с авангардом Кульнева, как я полагаю, тебе не даром достались. А ко всему прочему обида за то, что сии твои труды неуваженными остались со стороны государя. Видимо, после всего этого отдых тебе добрый был надобен, я же вместо того в новую кампанию тебя увлек... Сие, полагаю, исправить надобно, и немедля. Покуда дела серьезного на Дунае все равно нет, езжай-ка, брат Денис, без лишнего шуму в отпуск. Будем считать, что отправлен в Россию с моим поручением.
   Через день после этого разговора Давыдов вместе с курьером, везшим служебные бумаги Багратиона на высочайшее имя в Петербург, на казенной тройке отбыл из мачинского лагеря.
   Позднее Денис признается, что тоска по всему родному и близкому, обуявшая его в эти дни, была столь велика, что, доскакав до границы России, он целовал землю. Навсегда сохранит он в своей душе и глубокую признательность Багратиону. Лишь внимание князя спасло в это неимоверно тягостное для Давыдова время его честь. В том состоянии, в котором находился, он действительно был готов бежать из армии.
 
   Поначалу Давыдов имел намерение ехать вместе с курьером прямо в Петербург. Но Евдокима там сейчас не было, он с Кавалергардским полком должен этою порой находиться на гвардейских маневрах, как сообщал о том недавно в присланном письме. К веселому же кружку столичных приятелей, от которых Денис как-то поотвык за шведскую кампанию, его почему-то не тянуло. Держать же путь на Москву и явиться пред зоркие и тревожные матушкины очи в своей тоске-печали вряд ли было разумно. И он рассудил, что самое доброе будет заехать нежданно-негаданно к своим родственникам Давыдовым в Каменку.
   В великолепную давыдовскую усадьбу, расположенную в Чигиринском уезде Киевской губернии, Денис попал как раз на рождество Иоанна Предтечи, где по сему случаю шло шумное празднество: в собственной барской церкви без умолку затейливо, с переливами, вызванивали колокола и внушительно ухали по соседству медные трофейные мортиры, хоть и малые с виду, но весьма громогласные, привезенные когда-то в подарок своей любимой племяннице светлейшим князем Потемкиным.
   Впрочем, как потом убедится Давыдов, подобные празднества устраивались в Каменке чуть ли не каждый день, и повод к торжеству всегда находился. И обширный барский дом с колоннадою и беломраморной парадною лестницею, и изящные просторные флигели, и уютный бильярдный домик были, как обычно, полны гостями, понаехавшими к радушным и хлебосольным хозяевам из близлежащих поместий, из Киева, из обеих столиц и даже из-за границы.
   Вся эта праздная, отдыхающая публика сольется в памяти Дениса Давыдова в пестрый, но единый, беспрестанно движущийся и возбужденно гудящий хоровод, который сразу же после его приезда в Каменку легко и властно затмит собою юная, легкая, будто вся пронизанная насквозь знойно-медовым малороссийским солнцем, безрассудно-кокетливая, фривольная, изнеженная всеобщим вниманием, непостоянная, лукавая, ветреная, зазывно влекущая к себе почти нескрываемой неистовой страстью, несравненная Аглая Антоновна Давыдова, нареченная супруга еще более располневшего за последнее время, охваченного добродушной ленью, но по-прежнему склонного к философским рассуждениям и утонченно-скучным назиданиям братца Александра Львовича. Аглая Антоновна была истинною француженкою, дочерью оказавшегося в эмиграции убежденного роялиста и ярого врага Бонапарта герцога де Граммона, лишившегося по воле корсиканского узурпатора и большого чина при бурбонском дворе, и почти всего своего состояния. Впрочем, фамильные богатства Давыдовых были куда значительнее и, как говорится, с лихвою могли покрыть все утраты...
   «Аглая-прелестница», как с первой же минуты по приезде назвал ее про себя Денис, среди многолюдного общества, собравшегося в это лето в Каменке, царила безраздельно.
   Старая графиня Екатерина Николаевна (ей, кстати, в эту пору шел 55-й год) в своей невестке не чаяла души, поскольку брак сей, учитывая вялый характер и нерешительность сына Александра, за долгие годы самостоятельно так и не сумевшего подыскать для себя подходящую партию, устроен был в основном благодаря ее стараньям и заботам. Вполне естественно, что вся женская половина каменских гостей в угоду хозяйке не уставала восторгаться (конечно, далеко не всегда искренне) очарованием, изящностью и прочими достоинствами ее невестки — француженки. Мужская же половина, тоже вполне естественно, без различия возрастов и званий цвела сладкими улыбками, устремляя вожделенные и пылкие взоры на восхитительную Аглаю Антоновну, кипела затаенной ревностью и соперничеством и, судя по всему, была от нее без ума в полном своем составе. К своему удивлению, и Денис Давыдов очень скоро почувствовал, что и он среди прочих обожателей отнюдь не исключение.
   Тем более что повод к некоторой надежде ему тут же дала сама Аглая. При знакомстве, когда он представлялся ей при полном параде, во всех боевых орденах, она радостно воскликнула:
   — Боже мой, я и не знала, что у меня есть такой славный и воинственный кузен! Мне сказали, что вы к тому же еще и поэт. Это тем более романтично! Кстати, вам так к лицу и задумчивость, и суровая бледность, под которой, как я догадываюсь, скрываются бурные страсти. Поверьте, в этом я разбираюсь...
   Денис покорно склонил перед нею голову. И Аглая с порывистой нежностью, как ему показалось, поцеловала снежно-белую прядь, светящуюся надо лбом в его смоляных кудрях.
   В последующие дни Аглая Антоновна не упускала случая, чтобы выказать новому кузену свое Особое расположение — то зазывной, обворожительной улыбкой, то мимолетным ласковым словом, то будто бы случайным легким и трепетным прикосновением. И Денис, приехавший сюда с полным опустошением сердечным, разом, будто пробудившись от тягостного забытья, ощутил в своей душе и прежний огонь, и упоительный восторг молодости, и тревожный и сладостный хмель увлечения красивой и отнюдь не строгой женщиной.
   Празднества в Каменке продолжались.
   В одну из ночей, когда утомившееся от веселья общество, наконец разбрелось по своим покоям и всею усадьбой овладела зыбкая сумрачная тишина, в дверь комнаты Дениса на втором этаже правого от барского дома флигеля кто-то осторожно постучал. Думая, что это кто-нибудь из неугомонившихся гостей, соседей-полуночников, он, куривший у окна на сон грядущий последнюю трубку, полуобернулся и живо откликнулся:
   — Милости прошу. Открыто! Я еще не сплю.
   Дверь бесшумно растворилась. На пороге с ворохом смутно белеющих в полумраке цветов стояла Аглая. В восторженном порыве Денис шагнул ей навстречу. С мягким шуршаньем осыпались на пол цветы, и вкруг его шеи обвились быстрые и прохладные, пахнущие то ли рекою, то ли туманом руки. Горячая кровь хмельно ударила ему в голову...
   ...К счастью, столь рискованное посещение Аглаей комнаты Дениса никаких толков в доме не вызвало. Ее утреннего возвращения, видимо, никто не заметил, а может быть, кто и увидел, но не счел возможным о сем происшествии обмолвиться.
   У Дениса, маявшегося тревогой и слабым запоздалым раскаянием, отлегло от сердца.
   Аглая же была в этот день еще прекраснее и веселее. Она звонко смеялась, полыхала горящими устами, щебетала песенки Буадьё, осыпала милостями своих подобострастных и млеющих от восторга поклонников и окончательно обезоруживала своим изяществом и утонченной светской непринужденностью местных ревнивых жен и строгих матерей. Причем среди прочих гостей она теперь явно отдавала предпочтение кряжистому и плотному драгунскому подполковнику, у которого по сему случаю от избытка удовольствия густо алели уши.
   На Дениса она. в этот день не взглянула ни разу. А он же, к удивлению своему, не впал в уныние и не вскипел глухою ревностью.
   — О femme, femme! Creature faille et decevante 26, — вздохнул он с улыбкой и, уединившись в своей комнате, пол которой все еще был усыпан полуувядшими белыми лилиями, сел писать стихи, посвященные ей — милой прелестнице и искусительнице Аглае.
 
Если б боги милосердия
Были боги справедливости,
Если б ты лишилась прелестей,
Нарушая обещания...
Я бы, может быть, осмелился
Быть невольником преступницы!
Но, Аглая, как идет к тебе
Быть лукавой и обманчивой!
Ты изменишь — и прекраснее!
И уста твои румяные
Еще более румянятся
Новой клятвой, новой выдумкой!..
 
   Эти стихи, туманно озаглавленные «Подражание Горацию», Денис Давыдов подарит Аглае. Она будет в восторге.
   — Отныне, кузен, я у вас в неоплатном долгу, — скажет она со всею своей обворожительностью. — И долг сей вы вправе требовать, когда вам заблагорассудится... Вы обессмертили мое лукавство и переменчивость. Мне теперь остается и далее следовать этим стихам и ни для кого не оставаться верною, кроме, разумеется, вас, мой милый Дени...
 
   Пробыв в гостеприимной и праздничной Каменке девять дней, Денис Давыдов снова отбыл к Дунайской армии.
   Князь Багратион, к которому он сразу же явился представиться по приезде, глянув на его цветущее прежним румянцем лицо и обретшие обычную веселость и живость глаза, сказал одобрительно:
   — Про самочувствие твое и не спрашиваю. И так видно, что от злой кручины своей излечился полностью. Ну и ладно! Берись, дружок, за дела. А то я без тебя в бумагах зарылся, аки крот. От этих отчетов, путаных приказов да предписаний совсем измаялся, ума не приложу к истине.
   Подготовив и укрепив должным образом войска, в августе Багратион начал решительные действия против турок. 18-го стремительным обходным маневром была зажата в клещи и яростным ударом с двух сторон взята давно мозолившая глаза князю Петру Ивановичу крепость Мачин. Через четыре дня столь же скорым захватом Гирсова была отпразднована новая виктория. Затем разыгралось кровопролитное сражение при Рассевате, где Багратион умело перехватил посланные к Дунаю для подкрепления отборные таборы турецкого низама 27и разбил их в пух и прах. За отличие в этих победных баталиях Денису Давыдову, как он узнает позднее, снова будет жаловано все то же дежурное монаршье Благоволение...
   Нанеся неприятелю три значительных поражения кряду, Дунайская армия открыла себе путь в глубину Оттоманской Порты, в сторону Константинополя. Одно продвижение туда, в Забалканские провинции, по мысли русского главнокомандующего, должно было побудить султана и его диван к сговорчивости.
   Однако наступательный пыл князя Петра Ивановича был сразу же охлажден Петербургом. Пришло строгое предписание государя вести войну не иначе как оборонительную. Багратион еще думал да гадал, что бы это должно означать, когда последовал новый приказ об усилении кордонной системы, то бишь о новом растягивании гарнизонов чуть ли не на тысячу верст. Вслед за тем в противоречие предыдущим высочайшим указаниям Дунайской армии предлагалось сосредоточить все усилия на захвате сильнейшей турецкой крепости Силистрия, только недавно перестроенной и укрепленной французскими инженерами.
   Багратион горел негодованием.
   — Ужели с берегов Невы виднее, что мне здесь предпринимать надобно? — говорил он с желчью и обидой Денису Давыдову. — Коли взялся я сию кампанию завершить, то, стало быть, собственный взгляд на нее имею. Ежели дозволено было бы мне развить достигнутый успех, то османы ту же Силистрию мне сами преподнесли как на блюдечке...
   Перевес в силах, или, как по-военному говорили, авантаж, при Силистрии был явно на турецкой стороне. Однако строгое повеление Петербурга надобно было исполнять. С весьма слабою уверенностью в успехе Багратион с немногочисленным войском, бывшим у него в наличии, подступил к стенам крепости и предпринял одни за другим два упорных и жестоких приступа, которые турки хотя и с трудом, но отразили.
   Русскому главнокомандующему, убедившемуся, что лобовые импеты 28ничего, кроме напрасного истребления своих солдат, не дадут, оставалось лишь предаться долговременной осаде вражеской твердыни. Войска начали возводить люнеты 29и зарываться в жесткую и каменистую дунайскую землю.
   Меж тем наступила осень. После ослепительного изнуряющего зноя как-то разом, резко захолодало, полились затяжные, беспросветные дожди. Худые валашские дороги на левом берегу, как сказывали, окончательно раскисли и превратились в извилистые канавы, заполненные водою и непролазной грязью. Из-за поднявшегося уровня Дуная порушились переправы. Войска, осаждавшие Силистрию, оказались в бедственном положении. Снабжение их, и без того не блестящее, почти полностью прекратилось.
   Оставшись в легонькой летней парусиновой форме, солдаты давно страдали от сырости и холода. Теперь же к этому добавился и голод. Начались повальные болезни и падеж кавалерийских лошадей.
   Защитники же Силистрии, как доносили лазутчики, которых принимал большею частью Денис Давыдов, получали полновесный таин 30и ни в чем нужды не испытывали, поскольку продовольственные запасы в крепости были сделаны никак не менее чем на два года. Хорошо осведомленные о бедствиях русских турки повеселели и приободрились. Из-за стен крепости почти беспрестанно слышались гортанные завывания мулл, воинственные клики и визгливая музыка. Неприятель все чаще осмеливался на вылазки и тревожил наши позиции. Кто теперь из двух сторон был в осаде, понять становилось все труднее.
   Князь Петр Иванович, видя и сознавая, что подобное положение грозит полным расстройством и погибелью его армии, решил прервать ставшее бессмысленным сидение под стенами Силистрии и перевести войска на другой берег Дуная на зимние кантонир-квартиры. Однако царь резко воспротивился сему единственно разумному в данной ситуации решению и обвинил Багратиона в нерешительности и чуть ли не в трусости. Доведенный и без того до крайности, князь взорвался и в начале 1810 года подал рапорт на высочайшее имя о снятии с него полномочий главнокомандующего. Рапорт этот был государем спешно удовлетворен, и Багратион в глубокой обиде и печали уехал с Дуная.
   — Амне как же быть, ваше сиятельство? — с тоскою спросил его перед прощанием Денис.
   — Оставайся покуда при армии, — глухо ответил Багратион. — Ежели сумею правду в столице сыскать и добиться соизволения вести кампанию по своему разумению, может статься, еще и возвернусь сюда. А коли определюсь к новому месту, то про тебя не забуду, немедля к себе вытребую.
   Однако князь Петр Иванович на Дунай более не вернулся.
   Скоро стало известно, что главнокомандование над Молдавскою армией государь препоручил молодому графу Николаю Михайловичу Каменскому, отменно проявившему себя в шведскую кампанию. Тогда он пользовался у офицеров и солдат доброю репутацией, несмотря на его порою излишнюю заносчивость и строгость. Теперь же, сказывали, после того как сей генерал недавно схоронил своего отца старого фельдмаршала Каменского, прибитого в поместье своими же крестьянами, доведенными до этого его изощренными истязаниями и самодурством, он ожесточился и озлобился противу всего белого свету и вымещает свой крутой нрав на подчиненных. Дениса Давыдова вспышливый гнев молодого графа не особо страшил, поскольку оставаться далее при главной квартире он не собирался.
   Благо для этого представился счастливый и радостный случай. В апреле 1810 года на военный театр наконец прибыл Яков Петрович Кульнев, которому тут же было поручено начальствовать над авангардом Молдавской армии. Сердечного своего приятеля Дениса Давыдова он немедля испросил к себе.
   — Ну вот и сызнова вместе, — добродушно басил он, — как и в снегах полунощных. И опять в авангарде. Дело нам с тобою привычное. Начнем, как говорится, помолясь, османов крестить. Прохлаждаться-то, как ты, любезный мой Денис Васильич, знаешь, я не люблю...
 
   В первых числах мая войска, ведомые Кульневым, переправились через Дунай и начали активные действия против неприятеля. Основная задача перед ними, поставленная новым главнокомандующим графом Каменским, оставалась прежней — та же Силистрия, осаду которой после отъезда Багратиона русскому командованию из-за недостатка военных средств пришлось все-таки прекратить.