Дядька с горестными вздохами и тихим бормотанием себе под нос удалился куда-то и скоро явился, облаченный уже в чистый армячок, с расчесанной головою и прибранной бородой. На подносе, который он держал не без торжественности, ароматно дымились два длинных раскуренных чубука 47и светилась матовым зеленым стеклом бутылка рейнвейна.
   — Я же говорил, — улыбнулся Пушкин. — Ну молодец, Никита! Уважил!
   Друзья-поэты устроились в жестковатых креслах друг против друга. Давыдов оглядывал прибежище Александра Сергеевича. Тесноватая комната с двумя полукруглыми венецианскими окнами, густо разрисованными морозом. Печь старинного зеленого изразца. В углу тахта, крытая легким беличьим одеялом. Некрашеный стол с фарфоровой чернильницей в виде водовозного ушата на санях, из которого торчало перо. Тут же рядом раскинутые и по полу и по столу бумажные листы, исписанные летучим пушкинским почерком, с быстрыми рисунками на полях.
   — Как вижу, времени зря не тратите, Александр Сергеевич, — кивнул на листы Давыдов. — Вон сколько наработано, завидки берут! Горю нетерпением услышать.
   — Еще будучи на Кавказе с семейством почтеннейших ваших родственников Раевских, замыслил я поэму на тамошний сюжет. Она мне не давала покою. И вот здесь наконец вылилась на бумагу. Еще немного — и завершу своего «Кавказского пленника». Однако, прежде чем прочесть из этой поэмы, хочу повиниться перед вами. В одной из чудных ваших элегий, читанных еще в Петербурге, мне прямо в сердце запали стихи:
 
...Но ты вошла... и дрожь любви,
И смерть, и жизнь, и бешенство желанья
Бегут по вспыхнувшей крови,
И разрывается дыханье!..
 
   О любви в поэзии российской до вас с такою силой и страстью никто не говорил. Право слово, поверьте мне! Диво, как хорошо! — восторженно воскликнул Пушкин. — А ваше «бешенство желанья» меня буквально заворожило и держит под своим магнетизмом уж сколько времени. Мне все кажется, что я должен был так написать по своему арапскому характеру. Поэтому и включил сие выражение поначалу в своего «Мечтателя», а недавно оно само повторилось в послании к Юрьеву. Вот послушайте:
 
...А я, повеса вечно праздный,
Потомок негров безобразный,
Взращенный в дикой простоте,
Любви не ведая страданий,
Я нравлюсь юной красоте
Бесстыдным бешенством желаний...
 
   Каюсь, Денис Васильевич, за дословный повтор и прошу милости вашей. Коли сочтете возражать — вымараю!..
   — Да что вы, Александр Сергеевич! Оставьте все как есть. Тут гармония истинная. Ни убавить, ни прибавить... Я лишь радуюсь, что малою толикою послужил вам в помощь. Вы в способностях своих так шагаете, что и конному гусару, каковым себя считаю, за вами не угнаться...
   Оба они были польщены взаимной похвалою, и оба полны искренней радостью.
   А потом Пушкин читал своего «Кавказского пленника». Лицо его то светлело мечтательной задумчивостью, то темнело сдержанным гневом, то пламенело волнением и необоримой страстью, то туманилось пронзительно-щемящей грустью. Он был прекрасен.
   После чтения Пушкин, не в силах сдержать себя, нервно расхаживал по комнате. А Денис Васильевич сидел, опустив голову, с зажатым в руке давно угасшим чубуком. Когда он поднял лицо и обратил его к Пушкину, тот увидел в темных, смоляных глазах его слезы восторга и восхищения. Повинуясь какому-то вихревому бессловесному порыву, Давыдов поднялся с кресла и шагнул навстречу к Пушкину. Они обнялись.
   Через какое-то время Денис Васильевич в задумчивости взял один из исписанных листов и снова прочел, невольно вторя голосом своим пушкинской интонации:
 
Наскуча жертвой быть привычной
Давно презренной суеты,
И неприязни двуязычной,
И простодушной клеветы,
Отступник света, друг природы,
Покинул он родной предел
И в край далекий полетел
С веселым призраком свободы.
 
   Он помедлил немного, вдумываясь в только что вновь прозвучавшие строки, и вдруг спросил:
   — А признайтесь-ка, Александр Сергеевич, что пленник Кавказский не кто иной, как вы сами. Вся душа в нем ваша!
   — Весь свет может поэт обмануть, — с улыбкою и дымкою грусти в глазах откликнулся Пушкин, — только не собрата своего, поэта истинного!..
   Когда Никита, передремав остаток ночи на своей лежанке, вошел в комнату, чтобы растопить выстывшую к утру печь, в окнах уже сияло и искрилось белесое январское солнце, а хозяин с важным усатым гостем в генеральском мундире все еще сидели у стола и о чем-то толковали с прежней живостью. Зеленая же бутылка рейнвейна из его кровных запасов так и стояла перед ними нераскрытою. Баре о ней, должно быть, даже и не вспомнили...
   В самый канун отъезда, заглянув к Пушкину, Денис Васильевич случайно заметил на его столе лист, испещренный стихотворными строфами, над которыми было выведено: «Денису Давыдову».
   — Простите, Александр Сергеевич, имя свое увидел непроизвольно. И законному любопытству моему, конечно же, нет предела.
   — Пока это лишь наброски, дорогой Денис Васильевич. Похвастаться нечем. Может быть, что-то и напишется. Впрочем, ежели хотите, прочту и то, что есть, — ответил он с обычною своей простотою и непринужденностью. — Не судите строго. — И, держа перед глазами исчерканный лист, прочел:
 
Певец-гусар, ты пел биваки,
Раздолье ухарских пиров,
И грозную потеху драки,
И завитки своих усов.
 
 
С веселых струн во дни покоя
Походную сдувая пыль,
Ты славил, лиру перестроя,
Любовь и мирную бутыль...
 
 
...Я слушаю тебя и сердцем молодею,
Мне сладок жар твоих речей,
Печальный, снова пламенею
Воспоминаньем прежних дней...
 
 
...Я все люблю язык страстей,
Его пленительные звуки
Приятны мне, как глас друзей
Во дни печальные разлуки.
 
   Видите, сколь невесело получилось. Должно, когда писал я сии строфы, уже предчувствовал печаль нашего расставания. Впрочем, даст бог, мы еще, может быть, свидимся и в Киеве. Вот завершу я «Пленника» своего, мне уже немного осталось, и тоже махну за вами следом. Страсть как хочется побывать на контрактах, а более того еще раз повидать премилых моих Раевских. Да и братцы ваши, Александр Львович и Базиль, обещали мне составить компанию.
   Ясные глаза его были полны доброго голубого света.
 
   Однако Давыдов в Киеве долго не задержался. В несколько дней он завершил арендные дела, нанес свои обычные визиты — друзьям, знакомым, родне. У Раевских вовсю готовились к помолвке старшей дочери Екатерины Николаевны с генералом Михаилом Орловым. Об этом событии было уже объявлено. Ждали жениха, который неожиданно по каким-то своим спешным делам в первых числах января уехал в Москву. Стало быть, с ним Денис Васильевич разъехался где-то дорогою.
   От Раевских же узнал Давыдов и еще одну весьма взволновавшую его новость: в свое орловское имение прибыл с Кавказа Алексей Петрович Ермолов, который далее должен следовать в Петербург, а потом будто бы за границу, куда требует его к себе находящийся ныне в Лайбахе государь.
   — Не иначе как царь намеревается его заставить покорять итальянских карбонариев, — рассудительно сказал Николай Николаевич Раевский. — Зачем же еще Ермолов потребовался с его авторитетом и громкою военного славою? Что и говорить, незавидная участь ожидает нашего братца. Ослушаться вроде нельзя, вызовешь гнев и немилость монарха. И в то же время пятнать себя кровавыми расправами с борцами против деспотизма — значит заслужить презрение и честных соотечественников, и вольнолюбивой Европы. Стало быть, уподобляться полицейскому либо палачу тоже невозможно. Надобно третий путь искать, единственно разумный. Поехал бы ты к нему, Денис, вместе-то, глядишь, что-нибудь бы и надумали.
   Денис Васильевич не мешкая поскакал в Орел.
   Встреча была сердечной.
   Пять лет, проведенных Алексеем Петровичем на юге, не прошли для него даром: лицо, прокаленное кавказским солнцем, густо забронзовело, а непокорная львиная грива его сплошь заснежилась раннею, не по годам сединою.
   — Так вот ты каков, господин проконсул Иберии, как тебя официально величают в газетах, — говорил Давыдов, обнимая дорогого двоюродного брата и старшего друга. — Хорош! Только что это с твоею головою — бела, как облако.
   — Это я под местные условия подладился, — улыбался Ермолов. — На Востоке седина в почете.
   Первым делом, конечно, Денис Васильевич пересказал брату опасения, высказанные в связи с его новым назначением Николаем Николаевичем Раевским.
   — Да я уже и сам понял, что государь сим доверием своим готовит мне двойную западню.
   — А я кое-что дорогою к тебе прикидывал. И вспомнилось мне, кстати, мое сидение в Варшаве, у великого князя Константина. Ты про то помнишь. И подумалось мне, что тебе к государю в Лайбах надобно ехать непременно через Варшаву. С его высочеством ты чуть ли не в приятелях, а коли подыграешь ему, мол, уму-разуму приехал учиться, выправку его войск перенять для Кавказа, он тебя надолго вахтпарадами своими задержит на радостях, это уж как пить дать! А там, глядишь, и без тебя дело в Италии обойдется...
   — А ведь дело говоришь, брат Денис, — подумав, согласился Ермолов. — Истинный бог, дело! Молодец!
   Через несколько дней Давыдов с Ермоловым вместе выехали в Москву. А потом в начале февраля Денис Васильевич проводил брата в Петербург. План, который они сообща прикинули, удался в конце концов полностью. К государю в Лайбах Ермолов в общей сложности добирался более двух месяцев, причины его задержек были самые уважительные. За это время дело в Италии действительно решилось без его участия. Австрийцы сами силой оружия подавили освободительные выступления сначала в Неаполе, а затем в Пьемонте. Из-за неприбытия главнокомандующего русский экспедиционный корпус, который должен был по замыслу Александра I тоже участвовать в этом черном деле, так и не был послан...
   Весна 1821 года ознаменовалась для Дениса Васильевича Давыдова двумя событиями. Где-то в марте стало известно, что находившийся до сей поры на русской службе греческий князь полковник Александр Ипсиланти возглавил вооруженное выступление своих соотечественников против турецкого рабства. Передовое русское общество встретило весть эту с энтузиазмом. Все ждали, что государь не останется равнодушным к мужественной борьбе восставших братьев по вере и окажет им помощь. Давыдов намеревался подать рапорт, в котором хотел просить, чтобы ему, как имеющему опыт войны с турками, при отборе офицеров для новой дунайской кампании было отдано предпочтение.
   В разгар этих тревожных ожиданий и предположений произошло и другое событие — в Москве неожиданно объявился князь Вяземский, которого, как оказалось, за либеральные его воззрения уволили с государственной службы и окончательно отослали из Варшавы. Экспансивный и легкоранимый, он пребывал в горестном отчаянии. Надобно было поддержать его и утешить, тем более что по горячности своей и несдержанности речей он мог лишь усугубить свое положение.
   Кстати, именно Вяземский привез с собою достоверное известие о том, что Александр I перед лицом европейских держав наотрез отказался помогать греческому восстанию, усмотрев в нем революционный характер.
   В английском клубе, где князь Петр Андреевич был вместе с Давыдовым и Федором Толстым, он, должно быть, излишне громко толковал о греческих делах и выражал недовольство политикою России в этом вопросе, называя ее предательством братьев в угоду интересам венского двора. По инстанциям тут же пошел донос, в котором фигурировали все трое. Слава богу, доброму ангелу-хранителю Закревскому удалось каким-то образом не дать хода зловещей бумаге. Однако в частном письме, присланном с дружеской оказией, он строго выговорил Денису Васильевичу за подобную неосторожность. И ему, в свою очередь, в доверительной записке, отвезенной в Петербург уезжавшим из отпуска братом Левушкой, пришлось оправдываться, причем не особо убедительно:
   «Слухи, которые дошли до тебя насчет моей нескромности, вовсе несправедливы... Я знаю, как и другие, что Москва не менее Петербурга наводнена людьми, которых я не опасался бы, если б они доносили о том, что слышат, но чего не сочинит мерзавец для того, чтобы выслужиться? К тому же, — горькая истина! — какая храбрая служба, какая благородная жизнь перевесить может донос бродяги, продавшего честь свою полиции?»
   Тем не менее предостережение Закревского он оценил. Добрейший Арсений Андреевич недвусмысленно дал понять, что над его головою сгущаются невидимые тучи, которые могут обрушиться тяжелой, размашистой грозой. Надобно было срочно принимать самоохранительные меры: уговорить уехать несдержанного Вяземского, укрыться хоть на время в свое Остафьево, подалее от посторонних ушей и глаз, а самому поменее выезжать и по возможности никого не принимать, кроме самых близких...
   Летом, к радости Давыдова, вышла отдельным изданием его работа, которой он посвятил столько времени и сил, — «Опыт теории партизанского действия». Несмотря на нарочито суховатое название, книга эта сразу же обратила к себе всеобщее внимание. В военных и государственных верхах ею оказались недовольны, усматривая в сочинении Давыдова воспевание казачьей вольницы, пренебрежение к армейской дисциплине и неумеренное прославление «мужичьих» методов ведения войны.
   Вольнолюбиво и патриотически настроенные друзья и в первую очередь будущие декабристы приняли книгу Давыдова с восторгом. Откликнулся на нее и Пушкин. Прислал стихотворное интимно-дружеское послание:
 
Недавно я в часы свободы
Устав наездника читал
И даже ясно понимал
Его искусные доводы;
Узнал я резкие черты
Неподражаемого слога...
 
   К осени 1821 года в Москву после своего столь долгого заграничного путешествия вернулся Ермолов, несказанно довольный тем, что ему не пришлось воевать с итальянскими карбонариями. Он привез с собою из Петербурга лицейского приятеля Пушкина — худого и долговязого Вильгельма Кюхельбекера.
   — Вот упросил меня Николай Тургенев взять сего рыцаря печального образа под свою опеку, — сказал Алексей Петрович Давыдову. — Он был секретарем при Александре Львовиче Нарышкине в Париже и выступал там с литературными лекциями, содержание коих вызвало неудовольствие в ведомстве духовных дел и народного просвещения, то бишь в «Министерстве затмения», как называет его Карамзин. Хода Кюхельбекеру здесь покуда не будет, а в моей канцелярии, глядишь, он и пользу принесет. Как не помочь вашему брату литератору?..
   После отъезда Ермолова на Кавказ Давыдов всерьез задумался о том, что не худо бы и ему вернуться к стоящей и полезной службе. Числиться в заграничном отпуске, никуда не выезжая, далее было рискованно. Своими опасениями он делился с Закревский: «Боюсь, чтобы не рассердились на меня за то, что отпросился в отпуск для излечения болезни за границу, а живу в России, или об этом не ведают?»
   Самым лучшим выходом было бы, конечно, служить при Алексее Петровиче. На Кавказе Ермолов непременно подыщет ему дело и по способностям, и по душе. Только как на все это глянет Петербург?
   Денис Васильевич начал официальные хлопоты о переводе в Отдельный кавказский корпус. Он послал прошение в Главный штаб и письмо Ермолову с просьбой поддержать его стремление. Теперь ему приходилось лишь сожалеть, что во время пребывания Алексея Петровича в Москве он так и не улучил времени поговорить с ним о своей судьбе.
   «Какой чудак наш Денис! — откликнулся на просьбу брата Ермолов в письме Закревскому от 15 октября 1821 года. — Всякий день бывали мы вместе, и никогда ни слова не сказал он о деле, о котором не бесполезно было бы посоветоваться вместе... С Денисом желаю я служить и мог бы из способностей его извлечь большую себе помощь...»
   Началось настойчиво-длительное коловращение казенных бумаг. Надобно было набираться терпения.
   В начале января 1822 года Денис Васильевич по обыкновению своему отправился в Киев на контракты и остановился, как всегда, у своего любимого двоюродного брата Базиля. На этот адрес и присылала ему с каждою почтою нежные тоскующие письма из Москвы продолжавшая о чем-то тревожиться Софья Николаевна.
   Как станет известно позднее из материалов следственных дел декабристов, именно в это время в том же самом давыдовском доме в течение нескольких дней проходил приуроченный для конспирации к зимней ярмарке съезд членов Южного тайного общества. Помимо Василия Львовича Давыдова, на нем присутствовали Пестель, Сергей Волконский, бывший адъютант H. H. Раевского Сергей Муравьев-Апостол и Бестужев-Рюмин, подвергшиеся опале после восстания Семеновского полка, генерал Юшневский и другие видные декабристские лидеры. Все они были или добрыми приятелями, или хорошими знакомыми поэта-партизана. Мог ли Денис Васильевич не знать, что происходило при нем в доме брата Базиля, куда сходились отнюдь не для веселья столько известных ему офицеров? Разумеется, не мог. Однако его присутствие не вызывало неудобства и не смущало никого из заговорщиков. Значит, формально не принадлежа к тайному обществу, он был среди его членов своим человеком, которого единодушно любили и которому в высшей степени доверяли... Это безграничное доверие подтвердится впоследствии и прямо и косвенно многими другими фактами его биографии.
   Вскоре после возвращения в Москву Давыдов узнал о весьма прискорбном и, конечно, глубоко его встревожившем происшествии в Кишиневе, причиною которого, как он мог предположить, была все та же заносчивая горячность и безрассудная смелость Михаила Орлова. Склонный торопить события, он, как стало известно, не только завел в своей дивизии ланкастерскую школу для нижних чинов, которых правительство отнюдь не поощряло, но и повел откровенную революционную пропаганду среди солдат. Непосредственно занимавшийся по заданию дивизионного командира подобной деятельностью приятель Пушкина, талантливый поэт, майор Владимир Федосеевич Раевский был уличен в крамоле корпусным начальником генералом Сабанеевым, арестован, как говорится, с поличным и препровожден в Тираспольскую крепость. Самое страшное оказалось то, что в его бумагах, взятых при аресте, обнаружился список членов некоего тайного общества. Сабанеев сразу же донес об этом Киселеву: «Союз 16-й дивизии называется Союзом благоденствия... Союз этот есть новость, в которую замешано много народу. Словом, Союз воняет заговором государственным».
   Павел Дмитриевич, поняв, что дело может принять весьма крутой оборот, кинулся в Кишинев, чтобы под видом расследования по возможности уладить грозящую обратиться в громкий скандал историю. При его молчаливом попустительстве Ивану Бурцову удалось уничтожить злополучный список. Но где была гарантия, что туповатый, но ревностный в службе Сабанеев не поднимет шум по этому поводу? Не удалось целиком выгородить и Михаила Орлова, волей-неволей пришлось отстранить его от командования 16-й дивизией и оставить пока без должности. Многое теперь зависело от томившегося в крепости майора Раевского, над которым уже велось следствие. Хватит ли у него сил и выдержки для умолчания о своих далеко идущих связях?..
   Кишиневская история не выходила у Дениса Васильевича из ума, она еще раз наглядно учила осмотрительности и осторожности.
   К тому же правительство, давно ощущавшее брожение умов и напуганное призраками тайных организаций, начало против них нещадное гонение, и в первую очередь против масонских лож, полагая, что именно в них зреют планы грядущего переустройства России.
   Многие декабристы поначалу в своей деятельности действительно были связаны с мартинистскими орденами, но очень скоро распознали их зловещую антинародную и антинациональную сущность. «Для будущих декабристов, — отметит один из советских историков, С. Б. Окунь, — характерным является не то, что они были масонами, а что в 1816—1817 годы, то есть в период расцвета деятельности масонских лож, они окончательно с ними порвали».
   1 марта 1822 года Александр I подписал рескрипт на имя министра внутренних дел графа Кочубея, которым предписывалось немедленное закрытие всех масонских лож в империи заодно с прочими негласными сообществами. Исполнение сего предписания должно было осуществляться при строгом полицейском надзоре. Всем государственным ведомствам было поведено взимать со своих служащих обязательные подписки о непринадлежности к тайным орденам и братствам.
   Подобная бумага была послана и Денису Васильевичу, и он, конечно, посчитал подобный метод проверки лояльности для себя крайне оскорбительным.
   «На днях, — писал он, не скрывая своего возмущения, Закревскому, — получил я из инспекторского департамента форму подписки, что я отказываюсь от братии масонов. А так как я не был, не есть и не буду ни в масонских, ни в каких других тайных обществах и в том могу подписаться кровью, то эта форма для меня неприлична. Прошу прислать другую, или не написать ли мне просто рапорт? Я о сем от тебя жду разрешения...»
   Кишиневское «дело» и крутые правительственные меры против тайных обществ заставляют его всерьез задуматься о судьбе своих друзей и близких, и прежде всего столь любимого им Базиля Давыдова. Ему опасность, по мнению Дениса Васильевича, грозила более всего. Хорошо зная, что твердый в своих воззрениях Василий Львович революционных занятий отнюдь не оставит, он в доверительном письме, посланном с оказией, настоятельно, по-братски посоветовал ему срочно выйти в отставку. Если, не дай бог, в крайнем случае его и привлекут к ответу, то хоть наиболее страшного обвинения в нарушении воинской присяги Базилю удастся тогда избежать. А это уже немало. Обоснование к снятию мундира должно выглядеть внушительно и пристойно: из-за ран, полученных за отечество.
   Василий Львович внял этому разумному совету. Денис Васильевич тут же взялся за хлопоты, обратившись все к тому же Закревскому:
   «Прошу тебя, любезный друг, постарайся скорее выдать в свет отставку двоюродного брата моего Василия Давыдова (подполковника, считающегося по армии), он просится в отставку за ранами, то, пожалуйста, не забудь, чтобы сказали о нем в приказе за ранами,ты меня сим крайне обяжешь...»
   Как покажут дальнейшие события, эта предусмотрительность поможет смягчить наказание одному из деятельнейших участников декабристского движения Василию Давыдову: смертный приговор будет заменен ему вечною ссылкой в каторжные работы...
   Меж тем дело с переводом Дениса Васильевича на Кавказ явно встречало какие-то неодолимые препоны в самых верхах. Судя по всему, снова упрямился император. Все старания Давыдова и Ермолова, как на глухую стену, натыкались на высочайшую недоброжелательность к поэту-партизану.
   15 декабря 1822 года Алексей Петрович из Тифлиса сетовал Закревскому в явном расчете, что содержание его письма дойдет и до государя: «Получил я от Дениса уведомление, что вновь по просьбе моей отказано его сюда назначение. Конечно, уже не стану говорить о нем впредь, но это не заставит меня не примечать, что с ним поступают весьма несправедливо...» Ермолов на этом, однако, не успокоился. Он продолжал бомбардировать Петербург своими просьбами относительно назначения Давыдова к нему в начальники Кавказской пограничной линии. Наконец ему ответили в таких тонах, что он понял: обращаться далее с этим делом к государю бессмысленно.
   Удрученный тем, что царь пресек ему все пути к дальнейшей службе, Денис Васильевич решился на окончательную отставку. Такую просьбу государь удовлетворил с готовностью. Это событие Давыдов в своей мистифицированной автобиографии опишет с обычной веселостью, повествуя о себе в третьем лице: «Но единственное упражнение: застегивать себе поутру и расстегивать к ночи крючки и пуговицы от глотки до пупа надоедает ему до того, что он решается на распашной образ одежды и жизни и в начале 1823 года выходит в отставку».
   Однако в эту пору ему было отнюдь не весело. Но он крепился. За многие годы царской немилости Денис Васильевич, как-никак, превозмогать обиды уже научился. На свою судьбу он не жаловался. И все же близко общающиеся с ним люди замечали, сколь нелегко переживал он очередную высочайшую несправедливость...
   Денис Васильевич не уединялся со своею обидою. Живой и общительный по натуре, он всегда тянулся к друзьям. Во многом его выручал все тот же дружеский кружок московских литераторов: Вяземский, Василий Львович Пушкин, Иван Иванович Дмитриев, граф Федор Толстой... Именно в это время круг его знакомств и добрых приятельских связей расширился. И он тоже был весьма показательным.
   Через князя Вяземского Давыдов очень быстро сошелся с приехавшим в Москву молодым гвардейским офицером, одним из руководителей Северного тайного общества Александром Бестужевым, уже известным литературным критиком и прозаиком, печатавшим свои имевшие шумный успех повести под псевдонимом Марлинский. Дружба их, завязавшаяся буквально с первой встречи, быстро крепла и обретала черты сердечной привязанности и единомыслия.
   Особую теплоту их отношений подтвердил номер «Полярной звезды», в котором Александр Бестужев опубликовал свою новую повесть «Замок Нейгаузен». Она печаталась с посвящением Денису Васильевичу Давыдову.
   В числе людей, к которым Давыдов питает искреннее расположение, быстро оказался и один из самых близких лицейских друзей Пушкина и опять же видный деятель декабризма, Иван Пущин, весною 1824 года переехавший на жительство в Москву, конечно, в целях и интересах своей тайной организации. С ним Дениса Васильевича свел вернувшийся с Кавказа после службы у Ермолова Вильгельм Кюхельбекер, который в первопрестольной теперь совместно с Владимиром Одоевским затеял выпуск нового альманаха «Мнемозина». Экспансивный Кюхля, деятельно привлекший Давыдова к участию в этом издании, и поведал ему первый о решительном поступке своего сотоварища Пущина. До недавней поры, как оказалось, он был блестящим гвардейским артиллерийским офицером. Однажды при выходе из дворца у него произошло резкое столкновение с великим князем Михаилом Павловичем. Не стерпев мелочных придирок и грубости младшего брата царя, Иван Пущин тотчас подал в отставку. После этого демонстративно хотел поступить в квартальные надзиратели, «желая показать, что в службе государству нет обязанности, которую можно было бы считать унизительной». Родные взмолились, сестра на коленях упрашивала не делать подобного шага. Тогда выпускник Лицея, гвардейский офицер и сын сенатора пошел служить простым чиновником в Петербургскую палату уголовного суда, где в это время уже служил и другой отставной офицер — Кондратий Рылеев. По приезде в Москву Иван Пущин принял на себя хлопотную должность надворного судьи и в короткий срок прославился бескорыстием и защитою бедных просителей.