Все это, без сомнения, было близко Денису Васильевичу, всегда тянувшемуся душою к истинному благородству. По достоинству, конечно, оценил он и еще один смелый и возвышенный порыв Ивана Пущина, презревшего всяческие запреты и навестившего в Михайловском без всякого соизволения властей своего опального друга Пушкина, находившегося, как было известно, под двойным надзором — полицейским и духовным. Тот же Пущин привез Давыдову и Вяземскому сердечный привет от ссыльного поэта и передал от него отрывок из только что завершенных им «Цыган».
   Вероятно, при посредничестве Грибоедова у Дениса Васильевича завязалась переписка с офицером Нижегородского драгунского полка, отчаянным храбрецом и ярым противником самодержавия Александром Якубовичем, любимцем Ермолова, который поручал ему особо важные и рискованные дела.
   В конце 1824 года Якубович приехал в Москву — подтянутый, быстрый, с черной шелковой повязкой на лбу вследствие недавно полученной им в столкновении с горцами жестокой раны. Явившись к Давыдову, который в это время из-за перестройки собственного особняка снимал с семьею обширную квартиру на Поварской в доме Яновой, он откровенно выложил свое намерение отправиться в Петербург и, улучив удобный момент, убить государя, хотя бы за то ему пришлось заплатить собственной жизнью...
   Почти в это же время проездом из Воронежа в Петербург на неделю объявился в Москве приятель Александра Бестужева и Ивана Пущина поэт Кондратий Рылеев, острая сатира которого на Аракчеева, озаглавленная «К временщику» и напечатанная в одной из книжек «Невского зрителя», не так давно привела в восторг Давыдова. С ним Денис Васильевич познакомился на вечере у Нарышкиных, где были к тому же Вяземский, Полевой, Штейнгель, издатель Селивановский. Здесь, как вспомнит впоследствии один из очевидцев, Рылеев читал свои патриотические «Думы» и «открыто велись противуправительственные речи».
   К этой же поре относится горячее участие Дениса Васильевича в судьбе молодого поэта Евгения Баратынского. Он, как было известно, еще 11-летним мальчиком в Пажеском корпусе, начитавшись книг о разбойниках, организовал «общество мстителей» корпусным начальникам и совершил несколько неблаговидных шалостей. Дело дошло до императора, и Александр I повелел Баратынского как зачинщика из корпуса исключить и закрыть ему всяческий путь к службе.
   «Разве, если пожелает, в солдаты», — соблаговолил при этом заметить император.
   Баратынский пошел в солдаты. И уже без малого девять лет как служил в Нейшлотском пехотном полку, расквартированном в Финляндии. Никакой выслуги ему не полагалось. За талантливого поэта хлопотали Жуковский, Александр Тургенев, однако царь на эти просьбы отвечал неизменным отказом.
   К счастью, стало известно, что Закревский получил новое высокое назначение и занял место генерал-губернатора Финляндии. Тут уж, конечно, к хлопотам о судьбе Баратынского подключился Давыдов, решивший лихим партизанским маневром, действуя через своего старинного приятеля, обойти упрямство государя. Он тут же написал любезному Арсению Андреевичу:
   «Сделай милость, постарайся за Баратынского, разжалованного в солдаты; он у тебя в корпусе. Гнет этот он несет около восьми лет или более, неужели не умилосердятся? Сделай милость, друг любезный, этот молодой человек с большим дарованием и, верно, будет полезен. Я приму старание твое, а еще более успех в сем деле за собственное мне благодеяние».
   Заботы Давыдова увенчались полным успехом. Сначала он добился производства Баратынского в прапорщики, а затем с помощью все того же Закревского исхлопотал для него долгожданную отставку с офицерским чином.
   В первых числах декабря 1825 года Баратынский «веселый, как медный грош», как писал о нем сам Денис Васильевич, приехал в Москву и, конечно, тут же пришел благодарить Давыдова за столь деятельное участие и помощь. С первой же встречи, несмотря на разницу в возрасте и чинах, они стали искренними друзьями.
   Оба они были уверены, что вот-вот должны грянуть какие-то события, способные потрясти устои существующего порядка.
   Потаенный огонь общественного возмущения рвался наружу. Время до восстания на Сенатской площади, до первого вооруженного штурма самодержавия исчислялось уже днями.

Эхо декабрьской грозы

   Немалая честь для меня, живущего на покое, быть предметом столь лестного мнения человека, справедливо вызывающего восхищение той патриотической доблестью, с которой он служил родине в час грозной опасности, человека, имя которого останется в веках на самых блестящих и вместе горестных страницах русской истории.
Вальтер Скотт — Денису Давыдову

   По невероятно случайному стечению обстоятельств правительственные известия о мятежных санкт-петербургских событиях соседствовали в столичных газетах с упоминаниями имени Пушкина. Денис Васильевич Давыдов, с нетерпением и тревогой ожидавший каждую почту, невольно обратил на это внимание.
   В «Русском инвалиде» за 29 декабря 1825 года впервые публиковалось более-менее подробное (до сей поры появлялись лишь краткие сообщения, из которых что-либо уразуметь было трудно) описание «происшествия, случившегося в Санкт-Петербурге 14 декабря 1825 года». Здесь назывались имена главных виновных — Рылеева, братьев Бестужевых, Пущина, Кюхельбекера и прочих. А в другой столичной газете, «Северная пчела», за это же самое число объявлялось, что завтра, 30-го, поступит в продажу новая книга — «Стихотворения Александра Пушкина».
   В «Journal de St. Petersbourg» за 5 января 1826 года Давыдов прочитал извещение об образовании Следственной комиссии для расследования «ужасного заговора» 14 декабря 1825 года, а в пришедшем с этою же почтой «Русском инвалиде», помеченном той же датой, печаталось объявление: «Стихотворения Александра Пушкина. 1826. Собрание прелестных безделок, одна другой милее, одна другой очаровательнее. Продается в магазине И. В, Оленина у Казанского моста, цена 10 р., с пересылкою 11 р.»...
   «Ну, слава богу, — подумалось Давыдову, — коли рекламируется книга любезного Александра Сергеевича, стало быть, с ним ничего не приключилось. Значит, он в круг заговорщиков не зачислен. А дружба его с Пущиным, Кюхельбекером и другими, причастными к делу 14 декабря, о коей широко известно, в вину ему не поставлена. Иначе и книге его никакого хода дано не было бы...»
   В этой связи мысли Дениса Васильевича, конечно, обращались и к себе. Москва полнилась глухими слухами об арестах: взяты и препровождены в Петербург с фельдъегерями Михаил Орлов, родственник Пущина Павел Калошин, в доме которого близ Арбата у Спаса на Песках он и жил по приезде в первопрестольную, множество соучастников заговора оказалось под стражей на юге после возмущения Черниговского полка, и среди них столь близкие сердцу поэта-партизана Василий Давыдов, молодые братья Раевские, Сергей Волконский, незадолго перед этим женившийся на Марии Раевской... Имена, имена... Родственники, друзья, приятели, добрые знакомые. Что покажут они на следствии? Легко может вскрыться, что, не принадлежа к тайному обществу, Денис Васильевич знал немало и молчанием своим способствовал заговорщикам. Одно признание Якубовича в намерении убить своими руками государя, сделанное в его доме, чего стоит!..
   Единственное, что предпринял Денис Васильевич в эту пору, — разобрал свои бумаги. Причем огню ничего не предал. Все, что могло посчитаться крамольным либо бросающим тень на кого-либо из приятелей, он сложил в отдельный портфель, который и увез в подмосковную деревню и запрятал до поры так, чтобы его не одна живая душа отыскать не смогла.
   Вскоре на его стол легла долгожданная книга Пушкина, выписанная им от книготорговца Оленина сразу же по прочтении объявления в «Русском инвалиде». Прежде всего внимание Давыдова привлек латинский эпиграф, предпосланный собранию стихотворений. В переводе на русский пушкинский эпиграф звучал по нынешним временам куда как рискованно: «Первая молодость воспевает любовь, более поздняя — смятения». После недавних роковых событий слова эти воспринимались проявлением явной симпатии к восставшим.
   «Ай да Пушкин! — подивился про себя Денис Васильевич. — Будто знал о готовящемся смятении. Прямо в точку попал! Вот уж истинно у него — каждое лыко в строку. Лишь бы сего те, кому не надобно, не заметили...»
   Заметили, однако, многие. Смертельно больной Николай Михайлович Карамзин, как станет потом известно, прочитав эпиграф, не скрыл своего опасения и с упреком сказал издателю Плетневу:
   — Что это вы сделали! Зачем губит себя молодой человек?
   От новой нападки Пушкина спасло, видимо, лишь то, что высшим политическим чинам и новому царю, занятым дознаниями по делам арестованных декабристов, в это время было не до новинок словесности...
   Самое тягостное для Давыдова в создавшемся положении было, пожалуй, томиться неизвестностью. Все обдумав и взвесив, он сам порешил сделать первый шаг к прояснению своей судьбы и подал прошение о желании вновь вернуться на военную службу. «Ежели против меня что-то имеется, — рассудил он, — на просьбу мою последует незамедлительный отказ. Тогда и попыток более не стану делать, уеду окончательно в деревню, коли к той поре на свободе еще буду...»
   23 марта 1826 года неожиданно быстро последовал высочайший приказ об определении генерал-майора Давыдова на службу, с назначением состоять по кавалерии. Определенного места покуда не было, но и это он посчитал немалой победою. Никакими прямыми уликами, стало быть, Следственная комиссия против него не располагала. В противном случае молодой император своего соизволения на его возвращение в армию, конечно, не дал бы.
   Аресты, по слухам, прекратились. Наоборот, стало известно, что кое-кого из арестованных по подозрению в связи с заговорщиками начали освобождать. Пришло, например, радостное известие от Николая Николаевича Раевского из Киева, что оба сына его, Александр и Николай, вернулись с оправдательными аттестатами.
   Давыдов успокоился окончательно. И даже перевез портфель с секретными бумагами из подмосковного имения обратно в Москву. Он, разумеется, и не предполагал, что именно в эти самые дни над его головой заклубилась, сгущаясь, грозовая туча.
   9 апреля 1826 года на заседании следственного комитета было зачитано показание одного из вожаков тайного общества, Михаила Бестужева-Рюмина, относительно возмутительных стихов, распространяемых среди заговорщиков. Собственно, он лишь подтверждал то, что сказано было на следствии другими арестованными: «Показание Спиридова, Тютчева и Лисовского совершенно справедливо. Пыхачев тоже правду говорит, что я часто читал наизусть стихи Пушкина (Дельвиговых я никаких не знаю). Но Пыхачев умалчивает, что большую часть вольнодумчивых сочинений Пушкина, Вяземского и Дениса Давыдова нашел у него еще прежде принятия его в общество...
   ...Принадлежат ли сии сочинители обществу или нет, мне совершенно неизвестно».
   Новый император, дотошно прочитывавший все протоколы дознаний, тут же потребовал представить ему «вольнодумческие сочинения», о которых шла речь. Вместе с крамольными стихами Пушкина и Вяземского на стол перед Николаем I явились басни Давыдова «Река и Зеркало», «Голова и Ноги» заодно с его хлесткими эпиграммами на высших вельмож и сановников. Все это автоматически становилось составною частью следственных дел.
   Стихотворные произведения, прочитанные молодым государем, буквально ошеломили его своей политической остротой и противуправительственной дерзостью. Никогда раньше не питавший интереса к поэтическим творениям, он, должно быть, припомнил слова, сказанные ему в свое время по этому поводу старшим покойным братом Александром:
   — Запомни, поэзия для народа играет приблизительно ту же роль, что музыка для полка: она усиливает благородные идеи, разгорячает сердце, она говорит с душой посреди печальных необходимостей материальной жизни.
   Теперь Николай I убеждался в справедливости этих предостерегающих слов. Более того, столкнувшись с обилием вольнодумческих стихотворений в личных бумагах арестованных, он мог теперь добавить, что поэзия ко всему способна звать и вести подданных к вооруженному мятежу, что авторы подобных крамольных сочинений опасны для самодержавной власти отнюдь не менее самих бунтовщиков. Как быть с господами сочинителями, обладающими такой всесокрушительною силою слова и защищенными от державного гнева общественным признанием и громкой литературной славою?
   Об этом новый император думал долго и обстоятельно. Он, видимо, понял, что прямым ударом по крамольным поэтам достичь сможет немногого. К каждому из них меры принимать надобно было особые, не слишком бросающиеся в глаза. Тем более что о снисхождении к их «поэтическим вольностям» настоятельно хлопотал Жуковский и из последних угасающих сил своих просил умирающий Карамзин. Во всяком случае, 29 мая, через несколько дней после торжественно-пышных похорон знаменитого историографа, последовал строго секретный приказ царя: «Из дел вынуть и сжечь все возмутительные стихи». Это была, должно быть, охранительная мера против того, чтобы кто-нибудь из следственных чиновников случайно не списал или не выучил бы наизусть столь опасных поэтических произведений. Вместе с противоправительственными творениями Пушкина, Вяземского и других поэтов под непосредственным приглядом военного министра Татищева сгорели и дерзкие, «вольномысленные» басни и стихи Дениса Давыдова, о которых новый российский самодержец, однако, отнюдь не собирался забывать.
 
   Москва готовилась к коронационным торжествам. День ото дня она становилась все шумнее и официально-праздничнее. После завершения процесса над декабристами в старую столицу из Петербурга переехал двор, а вместе с ним несметное количество высокопоставленных чинов и вельмож, иностранных дипломатов, знатных гостей со всех краев империи и из стран Европы. Сюда же для участия в военных парадах и смотрах, сопровождающих празднества, прибыли сводные полки гвардейского и гренадерского корпусов.
   Невзирая на суровость приговора военного суда над главными виновниками возмущения, который был уже известен, в обществе широко распространилось мнение, что именно в связи с коронационными торжествами участь осужденных по делу 14 декабря будет непременно смягчена. Упование на монаршию милость было поистине всеобщим.
   Весть о казни, совершенной над пятью вожаками декабристов, ошеломила Давыдова.
   Поначалу Денис Васильевич с неимоверной горечью и тяжестью на душе уехал в свое подмосковное сельцо Мышецкое, купленное им года три назад взамен проданного Приютова. Там, как и всегда в летнюю пору, находилась Софья Николаевна с детьми. Быть на московских празднествах ему было поистине невмоготу. Прожил с семьей более двух недель и все же с печалью понял, что совсем не объявиться на коронационных торжествах ему решительно нельзя: как-никак он вновь числился теперь на службе. Потому, переселив себя, поехал.
   В Москве, как оказалось, Давыдова уже разыскивал начальник Главного штаба, старый его знакомец, оборотистый барон Дибич. По нынешним временам он был фигурою преважной. По обыкновению своему, не глядя собеседнику в лицо и отводя глаза куда-то в сторону, Дибич изволил подчеркнуто дружески пожурить Дениса Васильевича за исчезновение:
   — Везде ищу тебя, дорогой мой, а тебя и след простыл... Ты разве забыл о представлении государю? Завтра же быть после развода в Кремле при всем параде.
   В означенное время Давыдов в числе прочих военных чинов томился в проходной зале Грановитой палаты. Представляющихся собралось человек шестьдесят. Деятельный Дибич выстроил всех в ряд, по ранжиру. Денис Васильевич оказался, к радости своей, рядом с младшим братом Ермолова — Петром. В ожидании церемонии они успели перекинуться несколькими фразами.
   — Что-то в Кавказском корпусе нездорово, — сказал Петр Ермолов.
   — Отчего ты так полагаешь?
   — Высшее начальство, с Дибича начиная, меня в один голос вопрошает о том, давно ли я письма от братца Алексея Петровича получал. Неспроста это...
   Государя меж тем все не было. Исчез куда-то и расторопный Дибич. Выстроенные для представления уже начинали отчаиваться.
   Наконец Дибич прибежал и объявил, что его величество пожелал принять господ генералов у себя в Чудовом дворце. Всех строем, словно кадетов, повели туда. Все это показалось Давыдову и утомительным и унизительным.
   Наконец к ним, выстроенным прежним порядком в приемной зале, соизволил выйти Николай I. Тридцатилетний император, которого Денис Васильевич видел в последний раз еще в бытность его великим князем на высочайших смотрах 2-й армии года три назад на Украине, с той поры почти не переменился: тот же серо-бесцветный взгляд, какого-то тяжелого оловянного оттенка, те же жестко закушенные губы. Только не было прежней белизны лица, оно выглядело сероватым и блеклым, да и приметные тени под глазами свидетельствовали то ли об усталости, то ли о скрытом нездоровье.
   Царь натренированным, почти строевым шагом шел вдоль ряда представляющихся. Кивал, останавливался, говорил милостивые фразы. Поравнялся с Денисом Васильевичем. Обратил на него пустой, пугающе-холодный взгляд. Губы, однако, улыбались.
   — Рад тебя видеть, Давыдов. Благодарю за то, что вновь надел эполеты в мое царствование. А ты нимало не постарел. Здоров ли?
   — Слава богу, здоров, ваше величество.
   — Можешь ли служить в действительной службе?
   — Могу, государь!
   — Ну-ну, — неопределенно сказал Николай Павлович, ухмыльнувшись чему-то. И проследовал далее.
   Смысл царской ухмылки стал понятен Давыдову на следующий день, когда при разводе, перенесенном из-за душного знойного ветра и пыли с кремлевской площади в экзерциргауз, к нему как-то вкрадчиво подкатился маленький и выглядевший, как обычно, неряшливым Дибич и, отводя глаза в сторону, с кривлянием на лице, изображавшим сожаление, сказал:
   — Государю угодно, чтобы ты поехал в Грузию. Там персияне зачали войну. Положение весьма серьезно. Его величеству нужны туда отличные офицеры, он избрал тебя, однако желает сперва знать, согласишься ли ты на это назначение?
   Давыдов мгновенно понял, что в такой ситуации не исполнить монаршьего пожелания ему никак нельзя: он сам просился вступить обратно в службу, и вот царь облачает его своим доверием и посылает не куда-нибудь, а туда, где идут военные действия.
   — Прошу доложить его величеству, — Денис Васильевич перешел на официальный тон, — что я не колеблюсь ни минуты и готов вступить на этот путь, который он мне соблаговолил указать. Когда прикажете ехать?
   Дибич вздохнул с явным облегчением.
   — Я не сомневался в твоем решении. Ехать же надо после того, как прибудет первый курьер из Грузии.
   — А примет ли меня государь перед дорогою?
   — Непременно. Я про то извещу особо.
   Аудиенция у царя была выдержана в тонах, претендующих на доверительность. Николай I, только что приехавший с маневров, принял Давыдова в своем дворцовом кабинете весьма милостиво. Начал с извинения:
   — Прости меня, Давыдов, что я посылаю туда, где, может статься, тебе быть не хочется.
   — Я лишь могу благодарить ваше величество за выбор, столь лестный для моего самолюбия, — ответил Денис Васильевич как можно спокойнее.
   — Есть ли у тебя какие пожелания либо просьбы?
   — Единственная, государь. Когда война кончится, позвольте, не просясь ни у кого, возвратиться в Москву, — я здесь оставляю жену и детей.
   — Как! Я и не знал, что ты женат, — изобразил изумление Николай Павлович, — много ли у тебя детей?
   — Три сына.
   — Послушай, Давыдов, я тебя не определяю в Кавказский корпус, а посылаю туда лишь для войны с оставлением по кавалерии. Следственно, ты к этому корпусу принадлежать не будешь, когда же война окончится, ты лишь скажи Алексею Петровичу, что я желаю твоего возвращения, он тебя отпустит, и дело кончено.
   Во время всего разговора с царем Дениса Васильевича не покидало смутное ощущение какого-то обмана, вершившегося в высочайшем кабинете. Николай I был явно неспокоен. Хотя лицо монарха выглядело непроницаемо-благожелательным, о тщательно скрываемых чувствах говорили его руки, находившиеся, как отметил про себя Давыдов, в беспрестанном суетливом движении...
   Софья Николаевна, которую Денис Васильевич вызвал перед тем из подмосковной нарочным, выслушав его домашний успокоительный отчет о встрече с императором, своим обостренным женским чутьем сразу же заподозрила неладное. Возле рта у нее обозначились горестные морщинки.
   — Коли царь посылает тебя, Денисушка, без определения к твердому месту, — сказала она задумчиво, — значит, назначение твое его не особо заботит. Ему более надобно не то, чтобы ты должность полезную занял, а чтобы был там, где подалее да поопаснее. Очень уж эта доверенность государева на ссылку похожа, под персидские пули да сабли... На убой он тебя посылает, на убой! А мне-то как быть без тебя? — И заплакала в голос.
   Софья Николаевна ждала четвертого ребенка и была, конечно, в своем положении излишне возбудима.
   Денис Васильевич, как мог, утешал жену. Однако сам чувствовал, что все его утешения звучат не особо убедительно.
   Еще несколько дней провел Давыдов в Москве в тягостном ожидании. За это время удалось узнать кое-что о положении, сложившемся на кавказском военном театре. Из поступавших донесений следовало, что наследник персидского престола Аббас-Мирза. подстрекаемый англичанами, внезапно перешел пограничную линию, вторгся в Карабах во главе стотысячного войска и обложил своими ордами крепость Шушу, в которой заперся немногочисленный русский отряд под командованием полковника Реута. Значительную часть своих сил персидский принц двинул в сторону Тифлиса, до которого ему уже оставалось будто бы не более 150 верст. Со стороны Эриванской крепости действовал сардарь Эриванский с братом своим Гассан-Ханом. Им, в свою очередь, удалось захватить Бамбакскую и Шурагельскую провинции и направить передовые отряды опять же в сторону Тифлиса. Ермолов персам, как было известно, смог противопоставить не более 10 тысяч человек, поскольку войскам его приходится занимать множество пунктов для поддержания спокойствия в горах и охраны единственного сообщения с Россией. Кампания обещает быть весьма нелегкой и кровопролитной.
   Все эти известия лишь еще более отягощали душу Дениса Васильевича недобрыми предчувствиями. Из головы его не выходили горестные и, как казалось, провидческие слова жены. Побывав на нескольких балах, званых вечерах и дипломатических приемах, которые в Москве теперь устраивались почти беспрерывно, и вдоволь наглядевшись на розоволиких, разогретых вином и музыкой, беззаботно веселящихся высших офицеров, Давыдов не удержался и сочинил едкую эпиграмму, которую так и озаглавил — «Генералам, танцующим на бале при отъезде моем на войну 1826 года»:
 
Мы несем едино бремя,
Только жребий наш иной:
Вы оставлены на племя,
Я назначен на убой.
 
   Томимый мрачными предчувствиями, Денис Васильевич в эти дни, должно быть, окончательно отрешился от своих последних зыбких иллюзий, связанных с новым монархом. Ничего доброго от него он уже не ждал, но и не страшился более его жестокосердия и гнева. Махнув рукою на расчетливую осторожность, Давыдов записывал теперь, как говорится, открытым текстом в свою тетрадь, предназначенную, по его мысли, для потомства, насмешливо-резкие суждения о Николае I, подтвержденные подлинными фактами либо достоверными рассказами очевидцев.
   Едва на коронационных торжествах объявился костромской монах Авель, известный своими прорицаниями и предсказавший, как говорили, с удивительной точностью дни кончины Екатерины II и Павла I, как Давыдов, повидавшийся, по всей вероятности, с ним, сделал в своей крамольной тетради весьма красноречивую запись: