— То-то я не знаю, как столь славного генерала почтить надобно, — обидчиво поджала тонкие губы Елена Евдокимовна. — Ты уж заботься о том, чтобы полк твой перед графом не осрамился, а по дому я уж и сама, слава богу, управлюсь, как и завсегда, без твоей печали-помощи...
   Однако строгость к мастеровому люду она, видимо, проявила сполна: на следующее утро мужички в передниках забегали по комнатам куда как резво и не в пример бойчее замахали своими кистями да мастерками. В два дня все дело было завершено и прибрано до блеску.
   А славный Суворов, которого в Грушевке так ждали, а более всех, пожалуй, девятилетний Денис с братом своим Евдокимом, так покуда сюда и не ехал.
 
   Последнее время мальчики дневали и ночевали в отцовском лагере, отстоявшем от дома не более как в ста шагах. Здесь для них по приказу Василия Денисовича была установлена специальная палатка, точно такая же, как и все прочие, только поменьше.
   Однажды ночью, заслышав вокруг какой-то шум, Денис проснулся первым и, как был в длинной белой рубахе, вымахнул наружу. Тут творилось что-то необычное: весь полк уже сидел на конях, палатки сняты, кроме их единственной, детской, в зыбком синем воздухе раскатисто пели кавалерийские трубы, позвякивали шпоры и амуниция, слышались отрывистые и быстрые выкрики офицерских команд. Потом разом дрогнула загудевшая под копытами земля, и полк, взметнувший облако невидимой в ночи и лишь ощутимой на зубах пыли, куда-то умчался. Одно и успел узнать Денис — что из Херсона прибыл Суворов, остановившийся сейчас в десяти верстах отсюда, в Стародубском лагере, куда и затребовал спешно для смотра и маневров прочие кавалерийские полки.
   Теплая волна радости захлестнула сердце: Суворов здесь, Суворов по соседству, и уж теперь-то Денис с Евдокимом его непременно увидят.
   Уговорить матушку не составило труда, ей и самой не терпелось взглянуть на прославленного генерала. Приказав заложить коляску, Елена Евдокимовна, прихватив сыновей, рано поутру пустилась вслед за полком к Стародубскому лагерю. Но и здесь никого, кроме караульных, не оказалось. Где-то вдалеке, за покатыми холмами, клубились и грохотали идущие полным ходом маневры.
   Лишь к полудню появились у лагеря первые усталые эскадроны. Прибыл и отец со своими офицерами, все запыленные и утомленные, но еще возбужденные только что завершенной экзерцицией 10. Имя Суворова у них не сходило с уст. Однако в этот день Денис с Евдокимом своего кумира так и не увидели.
   С рассветом войска снова выступили из лагеря для продолжения маневров. Елена Евдокимовна с сыновьями устремилась за ними в коляске. В ту же сторону двигалось множество народу: и в легких бричках, и в тяжелых каретах, и пешком. Глянуть бы глазом на столь известного полководца жаждали все — и местные помещики, и торговцы, и провинциальные барышни, и дворовые.
   Сневысокого косогора, поросшего диким вишняком, где толпился любопытный люд, только было и видно, как вдали в клубах желтоватой пыли в глухом неумолчном гуле перекатывались, то сшибаясь, то расходясь врозь, конные лавы.
   Сколь ни напрягали зрение Денис с Евдокимом, более ничего им рассмотреть не удавалось. Матушка велела поворотить коляску к лагерю, сказав сыновьям в утешение, что там ныне его повстречать куда надежнее.
   Так оно и случилось. Едва они возвратились и разместились в отцовской палатке, как заслышали снаружи приближающийся шум и крики. Денис с Евдокимом проворно выбежали на волю и саженях в ста увидали группу офицеров, скачущих к лагерю, среди которых они сразу же узнали округлую и плотную фигуру отца. Во главе же группы на так хорошо знакомом саврасом калмыцком коне, на котором постоянно езживал Денис, стремительно мчался Суворов — в белой распахнутой рубашке, в узких белых же полотняных штанах. Никаких лент и орденов на нем не было.
   Этот момент первой встречи с великим полководцем навсегда запечатлеется в сердце и памяти Дениса. Яркое, как солнечная вспышка, ощущение безудержного душевного порыва, испытываемое им сейчас, он сможет потом, даже через много лет, пережив неоднократно заново, передать с исчерпывающей полнотою в своих записках: «Я помню, что сердце мое упало, — как после упадало при встрече с любимой женщиной. Я весь был взор и внимание, весь был любопытство и восторг...»
   Разом и навсегда отпечатается в его памяти и прямая, быстрая, сухощавая фигура Суворова, и его изрезанное резкими морщинами обветренное и загорелое лицо, живое, открытое, с быстро меняющимся выражением, чего впоследствии он так и не сможет разглядеть в виденных им многочисленных живописных и скульптурных портретах славного полководца, за исключением разве что его посмертного бюста, отлитого и отчеканенного мастером Василием Можаловым «под смотрением профессора Гишара» в 1801 году...
   Разогнав саврасого коня, Суворов чуть было не проскочил мимо, направляясь к своей командирской палатке, и тут, на счастье для ребят, позади послышался голос его бессменного ординарца казачьего вахмистра Тищенко:
   — Граф! Что вы так скачете, посмотрите — вот дети Василья Денисовича!..
   — Где они? Где они? — живо откликнулся Суворов и тут же, заметив мальчиков, остановился.
   Подскакали и прочие офицеры и адъютанты, с которыми был и отец.
   — Гляди-ко, какие молодцы у тебя, Василий Денисович, — кивнул ему Суворов с улыбкою. — Помилуй бог, молодцы!..
   Узнав имена ребят, он подозвал их поближе и уже с серьезным видом благословил каждого.
   — Любишь ли ты солдат, друг мой? — быстро спросил у Дениса.
   — Я люблю графа Суворова, — со всею пылкостью и непосредственностью воскликнул он, — в нем все — и солдаты, и победа, и слава!
   — О, помилуй бог, какой удалой! — сказал Суворов с радостным удивленьем. И тут же добавил: — Это будет не иначе как военный человек; помяните меня, я не умру, а он уже три сражения выиграет! А этот, — он испытующим проворным взглядом окинул более толстого и медлительного Евдокима, — пойдет по гражданской службе.
   После этого Суворов поскакал к своей палатке, а за ним и все офицеры, которых перед тем генерал-аншеф пригласил к себе на обед.
   К вечеру отец возвратился от Суворова и, сияя улыбкою, объявил матушке, что граф Александр Васильевич сам возжелал завтра после маневров непременно побывать в давыдовском доме и отобедать чем господь пошлет, вместе с семейством полковника и теми офицерами, которых он соизволит пригласить.
   Лицо матушки слегка порозовело, а тонкие брови вскинулись кверху, что было у нее признаком крайнего волнения.
   — Чем потчевать дорогого гостя, ума не приложу, — с неподдельною тревогой вздохнула она, — ныне на дворе-то, как на грех, неделя петровского поста...
   — Да уж ты постарайся, голубушка, — с мольбою воскликнул. Василий Денисович, — всю округу всполоши, но уж рыбки раздобудь получше да покрупнее и всего там прочего, что к постному дню годится... Опять же прикажи, душа моя, зеркала камкою либо кисеей призавесить, граф, как сказывали, их вовсе терпеть не может. Да еще чтоб никто из домашних в черном платье к представленью-то не выходил, сей цвет для него тоже весьма не любезен.
   Елена Евдокимовна сразу же после сего разговора, захватив с собою сыновей, помчалась в коляске во весь дух в Грушевку, и на лице ее была ясно обозначена суровая аскетическая отрешенность и готовность к самопожертвованию.
   К назначенному часу все, однако, было готово...
   В большой зале, обращенной в столовую, накрыли длинный стол на двадцать два прибора без малейших украшений посредине, без ваз с фруктами и вареньями, без фарфоровых кукол, столь тогда распространенных, — всего этого Суворов, как известно было, не любил. Даже суповых чаш не поставили, поскольку граф опять же предпочитал кушанье прямо с кухонного огня, без лишнего разлива, поскольку походную похлебку привык есть кипящую, прямиком из бивачного костра.
   Первыми в дом, хоть и скакали из разных мест, прибыли Василий Денисович и Суворов. Оба на сей раз были покрыты пылью настолько, что черты лица у того и другого угадывались с трудом.
   — Веди меня, полковник, поживее на обмывку, — приговаривал Суворов, следуя за отцом, — а то, помилуй бог, эдаким видом всех твоих домашних перепугаю...
   Вскорости один за другим начали подъезжать и другие приглашенные к обеду офицеры. Все они, включая и отца, успевшего привести себя в порядок, были при полном параде, со всеми регалиями и в шарфах. А Суворов все из отведенной ему туалетной комнаты не выходил. Для Дениса это время ожидания тянулось нескончаемо долго.
   Потом наконец заветная дверь распахнулась, и граф Александр Васильевич спорым, легким шагом вышел из мягкого полусумрака своего убежища к резкому и праздничному свету большой залы. Он весь сиял прямо-таки младенческой крещенской чистотой и опрятностью. На сей раз на нем был легкоконный мундир полного генерала, темно-синий с красным воротником и отворотами, шитый серебром и сияющий тремя алмазными звездами. Белый летний жилет его пересекала радужная лента Святого Георгия первого класса. На ногах блестящие глянцем ботфорты, на бедре шпага со старинным витым эфесом. Его белые, чуть тронутые желтизной волосы еще были влажны и кудрявились на лбу более обыкновенного.
   Отец вышел навстречу, чтобы представить свое семейство.
   Елену Евдокимовну Суворов ласково поцеловал в обе щеки и помянул добрым словом покойного ее батюшку генерал-аншефа Щербинина.
   Переведя же взгляд на сыновей полковника, улыбнулся.
   — А это мои знакомые!
   И снова благословил обоих и дал поцеловать руку. И опять, кивнув на Дениса, убежденно повторил:
   — Этот по всем статьям будет военным. Я еще не умру, а он выиграет три сражения.
   И закуски, и обеденные блюда Суворову, видимо, пришлись по вкусу. Он ел с аппетитом, подхваливая каждое кушанье. Матушкины глаза влажнели от удовольствия.
   Лишних, а тем более деловых разговоров за столом генерал-аншеф не любил, а потому обед проходил в чинной тишине и спокойствии. Лишь после того как трапеза завершилась, Суворов снова оживился и первый же завязал непринужденный разговор. Прежде всего начал хвалить калмыцкого саврасого коня, предоставленного ему на эти дни полковником Давыдовым. Лошадь подобной же редкой силы и резвости, по его рассказу, попадалась ему лишь раз, в сражении при Козлуджей.
   Денис был рад несказанно: саврасым, на котором он вихрем гонял по маковым полям и низинным лугам, восторгался сам Суворов!
   Через некоторое время генерал-аншеф простился с гостеприимным Давыдовским домом и в коляске уехал в лагерь, где перед отъездом в Херсон издал лаконичный приказ по результатам кавалерийских маневров с оценкою выучки и действия легкоконных, конно-егерей и карабинеров: «Первый полк отличный, второй полк хорош; про третий ничего не скажу; четвертый никуда не годится».
   У Давыдовых этот приказ отозвался всеобщим удовлетворением: отец был счастлив, матушка Елена Евдокимовна творила благодарственную молитву господу, а Денис с Евдокимом преисполнились великой гордости, ибо под нумером первым, как все ведали, в этих учениях значился Полтавский легкоконный полк...
   После отбытия графа Александра Васильевича на перекладных к своей главной квартире Василий Денисович забрал себе на память его оставшуюся в лагере легкую и простую курьерскую тележку, на которой он сюда перед тем приехал. Этой тележке, заботливо хранимой отцом многие годы и в Малороссии, и в Москве, и в их подмосковном сельце Бородине, суждено будет сгореть вместе со всею усадьбою во время знаменитого Бородинского сражения...
 
   Никакой иной доли для себя, кроме той, которую предначертал ему великий Суворов, маленький Денис и не желал, и не представлял. Он крепко и окончательно уверовал в то, что непременно станет военным. Горячее и пылкое воображение отчетливо рисовало ему яростные баталии и лихие кавалерийские сшибки.

Лик переменчивой фортуны

 
Давно ль? — и сладкий сон исчез!
И гимны наши — голос муки,
И дни восторгов — дни разлуки!
Вотще возносим к небу руки,
Пощады нет нам от небес!
 
Кн. П. А. Вяземский

   Шестого ноября 1796 года, тусклым и знобливым осенним днем-нерассветаем, неожиданно для всех, так и не приходя в сознание после апоплексического удара, почила в бозе императрица Екатерина II. Еще накануне на проходившем у нее малом эрмитаже 11была она, по своему обыкновению, и здорова, и галантна, и весела, как всегда, подтрунивала над записным дворцовым острословом Львом Александровичем Нарышкиным...
   В Петербург, будто в неприятельский город, хмуро и недоверчиво вступили гатчинские войска дождавшегося наконец своего часа Павла Петровича. Крутой нрав, жестокосердие и неистовое сумасбродство его были хорошо всем ведомы. И двор, и высшие вельможи и чины пребывали в великом смятении и панике: что-то теперь будет, что станется?..
   Хорошо памятуя завет своего кумира прусского короля Фридриха II о том, что подданных надобно брать в руки не медля, не давая им для раздумья ни часу, наследник-цесаревич, стуча по навощенным паркетам толстою суковатою тростью, когда утонувшее в душных пуховиках тело матери еще не успело окончательно застыть, повлек за собою перепуганную и оглушенную печальным известием сановную толпу в дворцовую церковь и привел ее к присяге после зачтения спешно написанного разворотливым генерал-прокурором графом Самойловым манифеста о кончине Екатерины и вступлении на престол Павла I...
   Павел I рассудил, что до него дисциплины и порядка не было у российских подданных ни в чем — ни в службе, ни в нравственности, ни в одежде. Его борьба с всеохватным общественным разгильдяйством началась с того, что посланные по его приказу по петербургским улицам и прешпектам полицейские и драгуны начали отлавливать среди бела дня близ гостиных рядов, модных магазинов и лавок праздных обывателей самого разного звания и сурово вопрошать о том, почему сей люд болтается без дела. Тех, кто пытался что-либо перечить, без разговору волокли на съезжую «для выяснения». Особливо доставалось всяческим модникам и франтам: с них либо прямо на улице, принародно, либо в участке срывали круглые французские шляпы, безжалостно срезали почитаемые Павлом Петровичем якобинскими отложные воротники, в клочья полосовали жилеты и спарывали с сапог отвороты, в которых император тоже усматривал явные признаки вольнодумства.
   Для наглядной видимости порядка по всей северной столице спешно устанавливались полосатые будки, а у многочисленных мостов — такие же шлагбаумы, глянцево крашенные на прусский образец бело-черно-красною краскою.
   Громко заговорил Павел Петрович и о необходимом пресечении столь распространенного в империи мздоимства и других злоупотреблений. С этою целью по многим казенным местам назначались разного рода ревизии, инспекции и проверки. Строжайше запрещено было использовать нижних военных чинов, а заодно и статскую канцелярскую мелочь в услужении по домам, дачам и деревням государственных мужей и сановников. Кроме того, государь назначил два дня в неделю, в которые всякий подданный без различия своего положения и звания мог явиться прямо к нему с просьбой или жалобой. Правда, заслышав про такое нововведение, потянулись было к нему мужики с обидами на помещиков, но после того, как первые же из них за свои челобитные по царскому слову были нещадно выпороты на Сенной площади, охотников на жальбу и прошения более не находилось.
   Нещадная борьба за дисциплину и порядок повелась и в армии. Первыми тяжелую и жесткую императорскую длань ощутили на себе столичные гвардейские офицеры, привычно щеголявшие до сей поры в модных французских фраках и бальных башмаках, а в мундиры облачавшиеся лишь изредка, поскольку долгим пребыванием в полках себя не обременяли. Теперь же они принуждены были неотлучно торчать в казармах и потеть на плацу, где свирепые гатчинские унтеры обучали их прусскому гусиному шагу и ружейным артикулам наравне с новобранцами. Даже своей нарядной тонкотканой светло-зеленой формы гвардия была отныне лишена, ей были предписаны темно-зеленые общевойсковые мундиры из толстого сукна. Обязательны были теперь и все те же прусские букли обочь висков, дурацкие косички, наверченные на жесткую гнутую проволоку и украшенные серебряным галуном и большою черною петлицею шляпы такого несуразного покрою, что они сваливались с головы при маршировке...
   О «золотом веке» Екатерины, сладкогласно воспетом Державиным, Капнистом и Дмитриевым, теперь никто не поминал. Новое же царствование теперь официально именовалось «Возрождением».
 
   Вести о петербургских переменах очень скоро достигли и Грушевки, где по-прежнему стоял на расквартировке Полтавский легкоконный полк Василия Денисовича Давыдова. Первым привез их сюда бывший в столице в отпуску добрый знакомый отца секунд-майор Иван Афанасьевич Шпербер, успевший там каким-то образом сцепиться с пьяным гатчинским драгунским ротмистром и его приятелями и во избежание скандала поспешивший уехать к своему полку до срока.
   — Веришь ли, Василий Денисович, — возбужденно рассказывал он отцу, — злы, аки волки, весь Петербург во страхе держат. Ранее над ними подсмеивались, за то они и мстят люто всему белу свету, властью-то заручившись. Кто в доброе время в гатчинцы шел? Известное дело кто — неучи, да голодранцы, да пьяницы. Окромя фрунту, они ничего не ведают и ведать не желают. А государь их с гвардиею уравнял, чин в чин, чего доселе и не бывало. Полковником гвардии, как ты знаешь, лишь сама матушка императрица числилась. А теперь таких-то полковников объявилось разом как собак нерезаных. Одним словом, ни фамилии старинные добрые ныне не в чести, ни заслуги воинские, на ратном поле добытые. Ежели и у нас все тем же порядком пойдет, Василий Денисыч, то не вижу другого спасения от эдакого сраму, как чин свой положить, да в деревню...
   — Ну что ж, — неопределенно вздыхал посерьезневший полковник Давыдов, — поживем — увидим...
   Поначалу, однако, для Василия Денисовича новое царствование сверкнуло улыбкою фортуны. В то время как многие боевые офицеры лишались по малейшему поводу, а то и без повода должностей и званий либо отправлялись в ссылку вместе со своими частями, командир Полтавского легкоконного полка был зван в Петербург для получения так давно жданного им бригадирского чина. В столице среди других вновь произведенных он был принят самим Павлом Петровичем, а потом представлялся императрице Марии Федоровне. Однако возвратился он домой без особой радости, к которой ранее так был всегда склонен, а каким-то молчаливым и, должно быть, удрученным.
   — Да что это с тобою, Василий Денисович, — сразу что-то почуяв сердцем, встревожилась Елена Евдокимовна, — ты как будто и не счастлив вовсе высочайшею-то милостью?
   — Я-то, матушка, бригадирством жалован, — ответствовал срывающимся голосом отец, — а вот братья мои единокровные уже в немилости. Владимир Денисович из Петербурга выслан. Лев Денисович еще там, но от службы отставлен, и пасынок его Николай Раевский, как он мне сказывал, будто бы тоже уже не у дел... Да и о графе Александре Васильевиче государь в разговоре со мною изволил помянуть без одобрения. Чует моя душа, что и на фельдмаршала он свой гнев обратит.
   — Ужели столь громкая слава Суворова тому преградой не послужит? — задумчиво спросила матушка.
   — Ныне всего ждать можно. Знаешь, какие слова Карамзина в Петербурге мне слыхивать довелось о нашем времени? Будто бы так он сказал: «Награда утратила прелесть, а наказание — сопряженный с ним стыд». Как ни прикинь, а горькая правда в сих словах есть. И никуда от нее не денешься...
   Отец будто в воду глядел, говоря о неблагорасположении Павла I к Суворову.
   Славный боевой фельдмаршал, размещавшийся со своею главною квартирою в эту пору в селе Тимановка близ Тульчина, отнюдь не спешил безоглядно вводить в своих войсках настойчиво внедряемые, вернее, вбиваемые в армию новым императором прусские порядки. Он усматривал в этом попрание русского национального достоинства, а заодно и умаление собственных полководческих заслуг.
   — Мне ли перенимать прусские ухватки да протухлую тактику покойного короля Фридриха? — с гневной горячностью вопрошал Суворов. — Я в отличие от сего великого монарха, помилуй бог, баталий не проигрывал... Русские прусских всегда бивали!
   О введении же крайне стеснительной и несуразной чужеземной формы, неудобной даже для полевых экзерциций, не то что для боя, выразился еще более резким афоризмом, сразу же разлетевшимся по всей армии:
   — Пудра не порох, букли не пушки, коса не тесак, я не немец, а природный русак!
   Стараньями доброхотов суворовские слова были донесены Павлу I, который с побелевшими от бешенства глазами приказал впредь докладывать ему немедля о любых своеволиях и служебных промашках фельдмаршала. Промашки тут же были найдены, правда весьма незначительные. Но тем не менее покорителю Измаила и Варшавы в течение краткого времени дважды с объявлением по всем войскам было высказано высочайшее монаршее неудовольствие. Поняв, что обухом палку не перешибешь, Суворов написал прошение об отставке. Но оказалось, что император уже опередил его: 6 февраля 1797 года, когда граф Александр Васильевич еще только обдумывал, как ему написать сию просьбу, Павел I при разводе отдал приказ: «Фельдмаршал граф Суворов, отнесясь его императорскому величеству, что так как войны нет и ему делать нечего, за подобный отзыв отставляется от службы». Наушники оказались куда проворнее даже официальных бумаг.
   Весть об увольнении его любимейшего героя и прославленного полководца полностью — от службы «без ношения мундира» — глубоко и больно резанула по сердцу Дениса Давыдова. Ему доходил уже тринадцатый год, и он, выросший в военном лагере и с жарким вниманием всегда повивший разговоры офицеров и солдат, уже многое, может быть, ранее своих иных сверстников понимал, а еще более — стремился постичь и осмыслить.
 
   Беда, нечаянная и негаданная, пала на давыдовский дом, словно гроза поднебесная. Сначала слепящею молнией хлестнула с размаху совершенно невероятная весть о том, что любимые племянники Василия Денисовича, отмеченные Суворовым в польском походе, полковник Александр Каховский и бомбардирский капитан Алексей Ермолов взяты под стражу в своих смоленских имениях со страшным обвинением в злоумыслии противу особы государя и будто бы с лишением чинов и дворянства заточены в крепость. Потом ударил и яростный гром: в Полтавском полку объявилась ревизия, причем не бригадная и не корпусная, а прямиком из Петербурга, с особыми ордерами и полномочьями. И это несмотря на то, что с прежней проверни полковой казны, имущества и припасов, проведенной строго, взыскательно и по всей форме Тульчинской военной инспекцией и никаких злоупотреблений не обнаружившей, прошло менее полугода.
   Ревизорская команда развила бурную деятельность, перевернула все архивы, долго и зловеще шуршала бумагами, в которых Василий Денисович всегда был не очень сведущ, а потом объявила о великой недостаче казенных средств. На полкового командира был составлен начет более чем в 100 тысяч рублей — сумма по тем временам баснословная. На все имения бригадира Давыдова налагался арест, а сам он отстранялся от должности и в случае неуплаты в определенный срок числящихся за ним долговых денег отдавался под суд.
   Столь страшная по своей внезапности и последствиям беда не отвратила от Василия Денисовича друзей. Полковники и бригадиры соседних кавалерийских полков, Доподлинно зная бескорыстье Давыдова и его всегдашнюю строгость в отношении казенных финансов, утешали и успокаивали своего доброго приятеля и давнего сослуживца как могли.
   — Эти крючкотворы гатчинские, — говорили они, — как захотят, так дело и обернут. Много ли мы в канцелярской волоките смыслим — любого коснись... Вон ведь и на графа Суворова ныне сии бумажные коршуны налетели. По кляузе прощелыги Вронского судное дело учинили и по одному польскому походу произвели начет на фельдмаршала в полмиллиона.
   Друзья-приятели в один голос советовали Давыдову ехать в Петербург и искать защиты у государя. Василий Денисович горячился и тоже твердил, что сумеет доказать перед Павлом Петровичем тайный умысел ревизоров, дабы опорочить его, боевого командира, и разорить.
   Однако матушка Елена Евдокимовна и острым своим умом, и женским чутьем угадала, что эта скандальная история произошла уж никак неспроста.
   — Это какую ж правду ты сыскать, друг мой сердешный, замыслил в пору, когда племянники твои к заговорщикам причислены да в темницы упрятаны? Али не понимаешь, что и на тебя гонение по сему же делу произведено?
   Отец, понимая, что старшие сыновья уже многое разумеют, счел своим долгом с ними объясниться.
   — Видя в вас надежду свою и опору и льстя себя верою, что поймете меня, — обратился он к ним с мягкою грустью в голосе, — скажу вам одно: перед совестью и перед вами я чист. Ежели есть моя вина в сем прискорбном происшествии, то проистекает она единственно от недогляда за полковою отчетностью и обыкновения моего целиком полагаться в бумажных делах на писарей да интендантов. Своекорыстия же моего не ведаю. О сем вы знать и помнить должны, дабы славную фамилию Давыдовых носить и впредь с подобающей гордостью и честью.