Эти отцовские слова Денис с Евдокимом запомнили крепко.
   Многое в сей истории оставалось для Дениса неясным, тем более что никаких подробностей об аресте «смоленских заговорщиков» родители тогда, видимо, не знали или из великой и нелишней в ту пору предосторожности не хотели говорить сыновьям.
   Лишь позднее, уже будучи кавалергардом, Денис узнает от бывшего «главою заговора» своего двоюродного брата Александра Михайловича Каховского, наказанного с великою строгостью лишением чинов, дворянства и навечным заточением в Динамюндскую крепость и помилованного лишь со смертью Павла I, что группа офицеров под его водительством имела намерение освободить из новгородской ссылки Суворова, а потом, подняв войска именем опального фельдмаршала, сделать попытку к перемене правления в России по подобию французского. Однако организация их, хотя и была обширною и простиралась, как отмечалось на следствии, «от Калуги до литовской границы и от Орла до Петербурга», оказалась то ли по доносу, то ли по чьей-либо неосмотрительности вскорости раскрытою. Сам Александр Михайлович угодил в крепостной каземат, а остальные из более чем 30 арестованных офицеров приговорены были к поселению со строгим военным и полицейским надзором. Двоюродный братец Алексей Ермолов отправился под охраною в Костромскую губернию и вызволен был оттуда лишь при воцарении Александра I.
   Причиною же гонения на отца Дениса, как предполагал Александр Михайлович, очень сожалевший об участи своего дяди, видимо, послужили слова из признания арестованного по делу «смоленского заговора» капитана Кряжева, фигурировавшие потом и в обвинительном акте Каховского. Под напором рьяно проводившего следствие свирепого генерала Линденера дрогнувший духом капитан показал, что «означенный Каховский», задумав военное возмущение, прежде всего «хотел ехать в Полтаву, где дядя его, Давыдов, стоял с легкоконным полком и, если б он с полком своим не пошел к Суворову, сам бы принял полк и с ним пошел».
   Этих слов, где причастность бригадира Василия Денисовича Давыдова к заговору отнюдь не доказывалась, а лишь подразумевалась, как с горечью поймет Денис, вполне оказалось достаточно для того, чтобы учинить над отцом и безо всякого ареста суровую расправу — опорочить, лишить службы и в конце концов разорить...
 
   Распрощавшись с полком, семейство Давыдовых выехало в Москву.
   Надобно было спешно улаживать финансовые дела. Одно за другим были проданы наиболее обширные и доходные поместья, доставшиеся Василию Денисовичу по наследству и полученные в приданое за Еленою Евдокимовной. Лишь одну деревеньку Денисовку в Орловской губернии, где прошло его детство, отец оставил за собою. Однако ж вырученных денег на то, чтобы разом покрыть Долговой начет, покуда не хватало. Да и самим как-никак нужно было жить, тем более что с переездом в Белокаменную расходы резко возросли, а на батюшкино жалованье рассчитывать более не приходилось.
   Василий Денисович в соответствии с увлекающимся характером своим поначалу занялся денежно-кредитными заботами горячо и рьяно, но вскорости поостыл и стал частенько впадать в уныние. Тут к тому же объявились какие-то его старинные московские приятели, а с ними — шумные трактирные гулянья, вино, цыгане и, конечно, карты. С тайною мыслью разом поправить дела крупным выигрышем отец с былою неистовой страстью кинулся в игру и, конечно, же только усугубил и без того бедственное положение своего семейства.
   И невесть чем все это бы кончилось, ежели бы матушка своею железною волею и твердой рукою разом не сотворила сюркуп 12и не пресекла столь широкого по размаху московского разгула Василия Денисовича.
   — Будет! — строго отрезала она. — Ни себя, ни детей пустить по миру я тебе не дам. Да и самому в долговую яму угодить — тоже. Покупай-ка, друг мой сердечный, подмосковную деревню и берись-ка за хозяйство, все польза будет, и от приятелей подалее...
   — Вот и славно, — с готовностью ухватился за новую идею Василий Денисович, — надобна нам подмосковная деревня. Что может быть лучше! Я о сельском уединении и скромном уделе земледельца всю жизнь мечтал. Истинно тебе говорю, моя радость, все брошу, удалюсь от бренного мира и буду капусту сажать, как Гораций!
   — С одною разницей, — тонкие губы матушки искривила горьковатая усмешка, — что Горацию имение-то жаловано было Меценатом, а тебе деревеньку будет надобно на мои кровные покупать, для чего я уже и бриллианты свои фамильные заложила.
   Стараньями и заботами Елены Евдокимовны в казну единовременно было внесено свыше семидесяти тысяч рублей, а на остальные тридцать тысяч отец подписал обязательство выплатить их в рассрочку. Кляузное судное дело тем самым удалось прекратить совершенно.
   Приглядели и подмосковную. Более других имений, продававшихся в эту пору своею волею или пускаемых по казенной описи с молотка, родителям понравилось небольшое сельцо Бородино в 11 верстах перед Можайском и в 112 верстах от Москвы, при слиянии речки Войны с рекой Колочью, с небольшим, но добротным барским домом на веселом зеленом взгорке, откуда открывался вид на широкую равнину с живописными холмами, светлыми лесами и перелесками и синеющими вдали строгими контурами мужского Колоцкого монастыря. Глянулось и то, что избы крестьянские здесь казались хоть и небогатыми, но опрятными и мужики вид имели покладистый и незлобивый.
   В старину сельцо принадлежало как будто бы думному дьяку Коноплеву, а затем перешло к Петру Тимофеевичу Савелову, бывшему в Можайске воеводою. С его дальними родственниками, делившими наследство, и пришлось Давыдовым иметь дело. Сторговались быстро и оформили купчую.
   Денису, приехавшему сюда впервые сразу же после покупки, привыкшему с детства к тучной и благодатной Полтавщине, место это показалось поначалу куда как скромным, ежели не бедным, но чем дольше находился он в Бородине, тем более влюблялся в его спокойную, неброскую, овеянную какой-то тихой и задумчивой прелестью среднерусскую красоту.
   Здесь, в Бородине, с весны 1799 года он снова будет следить с тревожным восторгом и упоением за взлетевшей вновь из темнохвойного лесного новгородского небытия и официального забвения на покрытые дымом баталий испуганные европейские небеса стремительной и возгоревшей еще более ярким и славным блеском военной звездою Суворова.
   В Европе уже седьмой год грохотала война. Вначале революционная Франция самоотверженно и дерзко отбивалась от наседавших на нее врагов. Потом она окрепла, заматерела и очень скоро сама уже рвала пожирнее куски у других хищников — Англии и Австрии. Бонапарт, рядом блистательных побед отхватив у римского цесаря, как высокопарно именовал себя австрийский император, многие италийские владения, теперь нещадно обирал и грабил их с не меньшею страстью, чем его предшественник и противник...
   Захватнические виктории Франции все более тревожили Павла I. Он начинал подумывать о том, чтобы оказать военную помощь англичанам и австрийцам. Вскоре нашелся и благовидный повод: Наполеон высадил свои войска на Мальте, где ныне прозябал некогда известный и могущественный в пору разбойничьих крестовых походов рыцарский державный орден святого Иоанна Иерусалимского. Павел тотчас же порешил худосочных мальтийских рыцарей взять под свою опеку и, приняв сан великого магистра ордена, поспешил начать с Францией войну, которая его душе мнилась не иначе как новым крестовым походом против общеевропейской крамолы.
   Венский двор был в полном восторге. Грести итальянский жар он с удовольствием предпочел русскими руками. Более того, австрийский император Франц, кроме русского корпуса Розенберга и Германа, любезно предоставленного ему Павлом I, непременно возжелал, чтобы главнокомандование союзными войсками, действующими в Италии, было препоручено славному Суворову, который, как хорошо было ведомо, за всю свою жизнь не потерпел ни единого поражения.
   В серую и унылую новгородскую деревеньку Кончанское, затерянную за песками, за лесами в дальнем безвестии, сломя голову поскакали исполнительные царские адъютанты и привлекли хоть и порастрясенного в спешной дороге, но бодрого и веселого старого фельдмаршала пред светлые государевы очи.
   — Веди войну по-своему, как умеешь, — сказал Павел I ему на прощанье.
   И Суворов уехал, окрыленный. Он знал, что свою самую главную нравственную викторию над самовластной заносчивостью и венценосным упрямством уже одержал. Все остальное для него было проще.
   И загремели на весь потрясенный мир, утверждая гордую бессмертную славу русского оружия, новые суворовские победы...
   Их гулкое раскатистое эхо докатывалось и до Бородина.
   Денис Давыдов, которому доходил пятнадцатый год, пожалуй, никогда прежде с таким радостным возбуждением и нетерпением не накидывался на московские и петербургские газеты, которые в эту пору важнее всех прочих новостей почитали сообщения с итальянского военного театра. Имя Суворова звучало на все лады, но с неизменным восхищением и восторгом.
   Европейскую славу Александра Васильевича поддержал и Павел I. Строки из его именного указа, напечатанные крупными литерами, Денис Давыдов сразу с гордостью вытвердил наизусть: «...отдавать князю Италийскому, графу Суворову-Рымникскому, даже и в присутствии государя, все воинские почести, подобно отдаваемым особе его императорского величества».
   В благородных порывах Павел Петрович был столь же широк, как и в своем сумасбродстве...
   28 октября 1799 года высочайшим указом Александру Васильевичу Суворову было жаловано звание генералиссимуса всех войск Российских...
   Вскорости после семейного совета, на котором было принято окончательное решение относительно будущей службы Дениса, Василий Денисович в своем отставном бригадирском мундире при всех регалиях отбыл на почтовых в Петербург хлопотать об устройстве старшего сына. На сем же совете, видимо, приняв во внимание слова. Суворова, которые отец с матушкою почитали чуть ли не пророческими, определили, что Евдокиму надобно идти по статской части, для чего намеревались определить его в Московский архив Иностранной коллегии юнкером. Благо протекция кое-какая для сего имелась.
   Отец отсутствовал более трех недель. Домой же вернулся на самое рождество, румяный, радостный, с ворохом перевязанных цветными лентами подарков, и чуть ли не с порога объявил, довольный, что записал Дениса в кавалергарды.
   — В кавалергарды? — с сомнением переспросила матушка. — Эк ты хватил, да ведь туда, сказывают, все рослых берут. А наш-то вон, словно шарик катается, — ухмыльнулась она ласково.
   — Ничего, к шестнадцати-то годам, когда срок подойдет в полк ехать, глядишь, и подрастет, вытянется. Время-то, слава богу, еще есть, — успокоительно ответил Василий Денисович. — Пока же сынок наш, хотя и к службе приписан, будет числиться в отпуску...
   Денис был счастлив совершенно. Он уже воочию видел себя в белоснежном нарядном колете, в сияющей каске и шелковистом белом, тщательно завитом на висках и легко припудренном парике, в каком приезжал недавно в отпуск в Москву старший двоюродный его братец кавалергард-ротмистр Александр Львович Давыдов. До чего же красив и вальяжен был он в сей великолепной форме! Портили несколько его вид, пожалуй, лишь реденькие, должно быть, никак не желавшие расти, неопределенного цвета усы да уже чуток выпиравшее из-под тесного колета мягкое и круглое брюшко, которое выдавало ленивый нрав и гурманные склонности братца, не знавшего счету деньгам.
   Так началась для Дениса Давыдова его большая и долгая военная карьера, в которой будет все — и быстрые взлеты, и столь же скорые падения, и честолюбивые мечты, и горькие разочарования.
   Все это будет. А пока же порывистой душой Дениса целиком владело известие о том, что его вступление на военную стезю состоялось. В послужном списке, заведенном на него по всей форме в кавалергардском полку, событие это уже было отмечено краткой официальной записью от 22 декабря 1799 года.
 
   Для получения первого офицерского чина в эту пору военное образование было вовсе не обязательно. Считалось, что для сего вполне достаточно начальных сведений по марсовым наукам, получаемым дома, и, конечно, непременных навыков в верховой езде и фехтовании. Куда важнее считалось обучение премудростям светским — двум-трем иностранным языкам, изысканным непринужденным манерам, музицированию на клавикордах и танцам. Для занятий с детьми дворяне-родители брали в дом по обыкновению иностранцев-гувернеров, а по отдельным предметам еще и приглашали пришлых учителей «по билетам».
   Предпочтение, отдаваемое иноземным наставникам и воспитателям, радушно раскрывало двери в дворянские особняки довольно случайному чужестранному люду, жаждавшему поживиться на ниве просвещения в России. Среди учителей и гувернеров тогда нередко обнаруживались бывшие кучера, отставные барабанщики, а то и того хлестче — беглые каторжники либо тронутые умом.
   Сам Денис Давыдов о своем домашнем воспитании с ироничною улыбкою так напишет в мистифицированной автобиографии, где будет речь о себе вести в третьем лице: «Но как тогда учили? Натирали ребят наружным блеском, готовя их для удовольствий, а не для пользы общества: учили лепетать по-французски, танцевать, рисовать и музыке; тому же учился и Давыдов до 13-летнего возраста. Тут пора было подумать и о будущности: он сел на коня, захлопал арапником, полетел со стаею гончих собак по мхам и болотам — и тем заключил свое воспитание».
   От истины все это было очень недалеко.
   Чтение, к которому Денис возымел склонность довольно рано, многих и глубоких сведений ему пока тоже не дало, поскольку носило характер случайный и беспорядочный.
   Батюшка Василий Денисович однажды решил употребить свое родительское влияние на книжные склонности сына.
   — Поищи-ка в кабинете, друг мой, — посоветовал он, — записки Юлия Кесаря о галльской войне, первые части Роленовой истории да мечтания графа де Сакса. Думаю, что сии сочинения тебе впору придутся.
   Копаясь в книжных кабинетных завалах, где попадались издания и вовсе целые либо разрезанные на первых страницах, Денис однажды наткнулся на какой-то трактат, который хотя толковал о предметах малопонятных, политических, но писан был легким и остроумным слогом. Некоторые возникшие у него при чтении вопросы он захотел выяснить у отца и спросил у него за вечерним чаем:
   — Батюшка, а что есть свобода и что есть узурпация власти?
   — Узурпация власти? — весело поначалу откликнулся Василий Денисович. — Это, должно быть, что-то нашей матушки касаемое... — и лихо засмеялся своей остроте.
   Потом, однако же, вдруг насторожился:
   — А ты откуда эдаких мудреных слов набрался?
   — В книге про сие сказано...
   — Это в какой же книге? Неси-ка сюды, да и покажи нам, чтобы мы тоже ведали.
   Денис принес из кабинета тонкую, невзрачную с виду книжицу Монтескье, тиснутую на голубоватой грубой бумаге, полистал, водя пальцем по страницам, и тут же внятно и старательно зачел:
   — «Если в руках одного и того же лица или учреждения власть законодательная соединена с исполнительной — свободы не существует». А вот далее следует и эта самая «узурпация власти»...
   — Да ну? — искренне удивился Василий Денисович. — Вот и читывал я, помнится, сей трактат, однако мест подобных в нем как-то не приметил.
   — Вот-вот, — с торжествующей язвительностью поджала губы матушка, — не приметил... А надобно бы примечать! Эдак-то сами в незрелые умы сыновей своих семена сомнения да неверия сеем, а потом диву даемся — откуда, мол, крамольники берутся?
   С сего дня кабинет свой отец стал прикрывать, а книги давал лишь по выбору, которые сам до того основательно прочитал и ничего предосудительного в них не нашел. Однако ж такие благонравные или слишком серьезные сочинения все чаще оказывались не по вкусу Денису. Особенно с той поры, когда по переезде семьи в Москву он познакомился с некоторыми воспитанниками благородного пансиона при Московском университете, у которых, как оказалось, было особое литературное общество «Собрание», со своим уставом, ритуалами, библиотекой и даже готовящимся к печати специальным изданием «Утренняя заря», где должны были публиковаться их первые опыты в стихах и прозе.
 
   Ввести Дениса в этот кружок, узнав о некоторой склонности старшего сына бригадира Василия Денисовича Давыдова к увлечению словесностью, взялся их родственник — богатый вельможа и известный в Белокаменной масон Иван Владимирович Лопухин. (Брат отца, Владимир Денисович Давыдов, был женат на одной из его племянниц — Прасковье Николаевне Лопухиной, которая, в свою очередь, по матери являлась родною теткой графини Анны Алексеевны Орловой-Чесменской... В ту пору, надо сказать, даже дальние родственные связи поддерживались и блюлись строго.) Иван Владимирович (как и брат его, бывший московский губернатор Петр Лопухин) был мартинистом ревностным, по. убеждению, и самыми тесными узами — и открытыми и тайными — был связан с известным кружком российского просветителя Николая Ивановича Новикова, вовлеченного в масоны обманом, и не менее известной «Типографической компанией», всеми делами и изрядными капиталами которой, прикрываясь именем все того же Новикова, заправлял, равно как и всеми розенкрейцерскими ложами первопрестольной, негласный агент немецкой масонской «системы строгого наблюдения» ловкий проходимец и авантюрист Иоганн Георг Шварц, коего русские «братья» с почтением именовали Иваном Григорьевичем.
   Рьяным помощником Шварца во всех его темных деяньях неизменно был сановный Иван Владимирович Лопухин. Слывший любителем и ценителем искусств и поэзии и покровительствовавший юным литературным талантам в университете, он ловко опутывал липкими орденскими сетями Новикова, яро и непримиримо травил Николая Карамзина, видимо распознавшего зловещую сущность тайного масонского сообщества и нашедшего в себе силу решительно с ним порвать. Про молодого писателя, замыслившего проявить самостоятельность, распускались оскорбительные сплетни и слухи, печатались журнальные пасквили, ему подкидывались подметные письма с откровенными угрозами расправы. Лопухин не сомневался, что литературную карьеру будущего автора «Истории государства Российского» удастся сломать, как и намерения по борьбе с масонами недавно назначенного Екатериною II нового московского главнокомандующего.
   Незадолго до своей кончины, окончательно убедившись, что «мартышки», как она называла масонов, связанные многими тайными нитями со своими заграничными хозяевами, замышляют злоумышление и противу ее особы, государыня императрица повелела произвести следствие над мартинистами. Дело, однако, повелось таким образом, что более всех поплатился лукаво подставленный под удар «братьями» Николай Иванович Новиков, который и был водворен «на пятнадцать лет в Шлиссельбургскую крепость». Остальные же масоны большого урона не понесли, до поры затаившись. Тихо отсиделся от высочайшей грозы в своем великолепном имении Саввинском в 30 верстах от Москвы и Иван Владимирович Лопухин. Времени он, впрочем, зря не терял, а, отдавшись литературному вдохновению, сочинял пухлую книгу «О внутренней церкви», в которой под видом стремления к добродетели и самоусовершенствованию подрывал основы патриотизма и нравственности.
   С воцарением Павла I, посвященного в члены ордена еще в бытность его наследником-цесаревичем, сторонники масонства приободрились. Свое торжество «вольные каменщики» уже намеревались ознаменовать построением в Петербурге под видом Казанского собора грандиозного и помпезного масонского храма, начертание проекта которого уже было поручено гениальному зодчему Василию Баженову, тоже в свое время «уловленному» в орденские сети.
   В первопрестольной по-своему торжествовал Иван Владимирович «со товарищи». Все сколь-нибудь значительные градоправительственные должности переведены были масонам. Еще крепче прежнего взяли «братья» в свои руки и рассадник будущих умов общественных и государственных — Московский университет: директорство над ним было передано старому улыбчивому масону Ивану Петровичу Тургеневу (отцу будущих декабристов), а полное и безраздельное попечительство над благородным пансионом, учрежденным при том же университете в 1797 году, взял на себя верный и преданный семинарист и выкормыш Шварца Антон Антонович Прокопович-Антонский. Преподавание и заведование кафедрами в обоих учебных заведениях отдавалось людям соответственным.
   Посему и ездил Иван Владимирович Лопухин и в университетские горницы на Моховую, где тут же при храме наук размещалось в эту пору семейство Тургеневых, и в крашенный желтою краской длинный и приземистый особняк на Тверской (на месте нынешнего Центрального телеграфа), в котором учились и обитали юные благородные пансионеры, ровно в свою вотчину, где его негласные советы и наставления имели великое почтение и силу...
   Однако больших масонских надежд Павел I не оправдал. Видимо, почувствовав в масонстве, таящем в себе глухую и страшную антиобщественную силу, опасность для своей короны, он охладел к «братьям». Открытой войны «вольным каменщикам», как его мать Екатерина, он не объявлял, но потворствовать им более не желал, а сверх того понемногу стал чинить всяческие препоны.
   Предчувствуя надвигающуюся опасность, Павел I становился все более подозрительным и желчным, не доверял уже никому, в том числе и супруге своей Марии Федоровне, и спешно возводил в Петербурге для себя внушительное убежище — Михайловский замок, а по сути, настоящую боевую крепость с куртинами, бастионами и глубокими рвами, заполненными водой. Однако даже эта вновь отстроенная и почти неприступная в военном отношении твердыня не спасет его, как известно, от скорой лютой расправы заговорщиков...
   Не последнюю скрипку в подготовке цареубийства через своих родственников, приближенных ко двору, и других сановных «братьев» сыграет и величественный московский старец, с довольно свежим, еще розовым и твердым лицом, в снежно-белом, гладком на старинный манер, лишь с одною подвитою волнистою скобкою вкруг головы парике и красною орденскою лентою по-старинному же, шитому по груди и узкому стоячему вороту камзолу — Иван Владимирович Лопухин, который в один из необычайно теплых мартовских дней 1800 года в своей выписной карете 13, запряженной шестернею цугом, после заезда с визитом в давыдовский дом на Пречистенке, прихватит с собою Дениса и привезет его в благородный пансион для знакомства с юными членами литературного кружка, на заседаниях которого, устраиваемых каждую среду, он так любил бывать на правах «почетного члена, споспешествующего Собранию».
   Конечно, в эту пору Денис Давыдов ни о каких масонских кознях, равно как о принадлежности ко многим из них своего вельможного родственного сопровождателя, не имел ни малого понятия. Кое-что он узнает впоследствии от своих близких друзей и двоюродных братьев, кое в чем разберется сам, научившись вдумчиво озирать прошедшее и сопоставлять и анализировать события и факты. Многое для него, вероятно, так и останется тайною. Однако к деятельности «вольных каменщиков», которую он назовет «зловредным немецким бунтом», он всегда будет настроен резко отрицательно. И не случайно, когда его двоюродный брат — известный декабрист Василий Львович Давыдов туманно предложит ему вступить в их тайное общество «по подобию масонов», он решительно откажется.
   Представления Ивана Владимировича Лопухина оказалось достаточным, чтобы юные литераторы «Собрания» сразу же радушно приняли в свой круг чуточку смущенного и дичившегося поначалу Дениса. Председательствовал среди своих товарищей миловидный мальчик с тонким, удлиненным, бледным лицом и томным, мечтательным взором, уже признанный среди прочих стихотворец — Василий Жуковский. Он-то и назвал своих приятелей — толстого и рыхлого Александра Тургенева, угловатого и нервного Семена Родзянко, смугловатых и быстроглазых братьев Кайсаровых, самого младшего, беленького, схожего с херувимом 12-летнего баснописца Ваню Петина и других. Здесь же, в сторонке, рядом с Лопухиным, восседал, рассыпав по плечам темные длинные власы, с молчаливым аскетическим протодиаконовским ликом и сам директор пансиона Антон Антонович Прокопович-Антонский, прозванный пансионерами «Три Антона».
   — Цель «Собрания» нашего, — сказал Денису Жуковский, — исправление сердца, очищение ума и вообще обрабатывание вкуса. На заседаниях своих мы читаем по очереди речи о разных, большею частью нравственных предметах на русском языке, разбираем критически собственные сочинения и переводы, а также знакомимся с образцовыми отечественными сочинениями в стихах и прозе, с выражением чувств и мыслей авторских и с критическим показанием красот их и недостатков. Впрочем, надеюсь, что вы во всем разберетесь сами, ежели будете бывать у нас на дружеских «Собраниях»... Сегодня, к примеру, мы будем вести речь о тех творениях воспитанников пансиона, кои готовятся к напечатанию в первой книжке нашего альманаха «Утренняя заря».
   Потом Жуковский произнес нерифмованный монолог «К надежде», в котором провозглашал мысль, что в бренном и скоротечном мире все тщетно, окромя упования на божественные начала, которые человек призван некою силою отыскать в себе самом.
   Лопухин и «Три Антона» благожелательно кивали головами.