кусочках серой оберточной бумаги:
"Абзолютно ознакомившись с общежитием, студенту Слесареву Леониду за
небрежное отношение к кровати, за открытие тумбочки, за оставление хлеба на
окне, который разлагают мухи, ставлю на вид".
Весною так же азартно, как спорили о всяких азбучных истинах,
рабфаковцы играли на широкой Соборной площади в футбол, и пришлось Лене
вспомнить, как надо выкраивать из козьей или бараньей кожи двенадцать
"огурцов" и как ушивать их, чтобы как следует обтянуть резиновые камеры и
чтобы было прочно, главное, потому что засидевшиеся за зиму ребята били мяч
с большим остервенением.
Футбольных команд сразу образовалось до десятка, и столько же мячей
пришлось сшить Лене, зато это уменье его сразу оценили все на рабфаке: оно
было явно и бесспорно.
С одним из рабфаковцев, своим однокурсником, очень подружился Леня.
Зимою вместе они ходили на лыжах, а на Днепре, на том самом катке, который
из года в год и из поколения в поколение устраивали "каменщики", вычерчивали
на коньках восьмерки.
Это был веселый малый - Шамов Андрей, сын шахтера
Берестовско-Богодуховского рудника, ростом несколько ниже Лени, но неизменно
на второй минуте борьбы клавший его на лопатки, участник гражданской войны в
Донбассе, хотя был он почти одних лет с Леней, немного старше, стрелявший из
винтовки наряду со взрослыми, когда было ему всего четырнадцать лет, а в
пятнадцать бывший уже комсомольцем.
Он учился до Октября только в высшем начальном, однако способности к
математике были у него лучше, чем у Лени, а память не хуже. Вместе они
окончили рабфак и поступили в горный институт, который был в те далекие
времена единственным вузом в городе. В горном институте и столкнулись они
вплотную с загадкой кокса.


    ГЛАВА ВОСЬМАЯ




    I



Загадка кокса захватила в плен Леню еще в первый год студенчества,
когда доступны и понятны стали ему таинственные плезиозавры-заводы. Вытянув
кверху тонкие издали трубы, они теперь уже снова задымили кругом, и доменные
печи огромного металлургического завода по ночам снова пылали далеко видными
огнями.
Леня узнал, что хозяин этих домен - кокс, что от поведения кокса в них
зависит их работа, и достаточно было Лене всего один раз побывать на
коксохимическом заводе, как он уже восторженно выкрикивал отцу:
- А ты ведь не знал, конечно, что анилиновые краски добываются из
каменного угля. И метиленовая синька... Индиго, да, индиго тоже, что тебе в
особенности надо знать... И фуксины... И красные, желтые, коричневые
краски... Всех цветов краски добываются из угля при коксовании. И духи тоже.
И эта еще прелесть - нафталин, от которого моль дохнет... И черный лак. И
салицилка, представь себе, тоже. И креозот... Однако и ванилин тоже. И
слабительные разных сортов... но и взрывчатые вещества тоже... И жасминное
масло, и коричневое масло, и сахарин... И вообще - вообще черт знает чего
только не добывают из каменного угля!.. Но главное все-таки - кокс... потому
что без кокса не было бы железа.
- Да-а... Вот видишь... А кокс, это что такое? Изо-бретение
человеческого ума, - засверкал на него очками Михаил Петрович. - А
изобретение - это все равно что искусство... Тер-пе-ние - вот что нужно и
для того и для другого. Ты знаешь, что сказал об этом Бюффон? Он сказал так:
"Изобретение зависит от терпения". Вот что он сказал. "Надо долго
разглядывать предмет со всех сторон, и, наконец, ты почувствуешь толчок,
ударяющий тебя в голову: это и есть вдохновение гения..." Вот как сказал
Бюффон.
- Зачем же ты свернул на гения, - не понял Леня, - когда каждый день
что-нибудь да изобретает обыкновенный какой-нибудь слесарь? Просто нужно ему
что-нибудь сделать, чего он никогда раньше не делал и представления не имел,
как делать, однако нужно - вот и все. Он и делает, потому что нужно.
Придумывает, изобретает и делает, и никакого гения, никакой этой пышности
тут нет. Все это чепуха, конечно, насчет гения, хотя она и бюффонова
чепуха... О Ньютоне тоже принято говорить, что он открыл закон всемирного
тяготения, а Роберт Гук на двадцать лет раньше его и в той же Англии этот
самый закон опубликовал... Но кокс, - он, понимаешь ли, шельма: он, прежде
всего, не из всякого каменного угля получается, это раз. А бывает так, что
если получается, так ни к черту не годится, это тебе два. А почему это
происходит, - на этот счет ученые теряются в догадках, хотя уж триста лет,
как начали кокс выпаривать... Но ты представляешь, картина-то какая
получается. Экзотические леса попали под землю - росли на болотах, потом их
замулило, как бревна на Днепре, да, вот именно, совсем как те бревна, какие
мы, ребята, вытаскивали штылями и канатами: "А ну, зыбайся!" И зыбались на
лодках... Но эти всякие там гигантские папоротники, и хвощи, и какие-нибудь
голубые лотосы, и водяные лилии, и прочие, и прочие, и тому подобные - их
некому было вытаскивать тогда, и попали они на дно, и затянуло их тиной,
засосало, да еще сверху на них ила из рек нанесло. Так или иначе - давление,
температура, - словом, образовался из всех этих покойничков каменный уголь,
но сохранил он, чернец этот, в себе все, все, что тогда было в растительном
мире: все краски, все ароматы, все яды и дурманы, все жиры и все смолы - все
решительно, и вот, пожалуйте, владейте теперь всем этим вы, товарищи
Слесаревы, и прочие, и прочие. А? Правда, красиво получается?
- Что же... Ничто в природе не пропадает, значит, - отозвался отец.
Но сын выкрикнул с азартом:
- Какой же там черт не пропадает? Пропадает сколько угодно. Ведь у нас
коксохимических заводов мало, а в коксовых заводах весь газ куда идет? В
небо? А в этом именно газе и таится всякое индиго и все взрывчатые вещества.
И сколько у нас есть угольных пластов, а мы в них угля не добываем; и
сколько угодно есть сортов углей, а они совсем не коксуются, не говоря уж об
антраците. Что же это, как не явная пропажа? Коксовались бы, пошли бы в
работу, на заводы, а пока все это - хлам.
Отец отозвался уклончиво:
- Хлам, он тоже ведь нужен...
Но сын подхватил азартно:
- На что именно? Плиты им топить в кухнях? Плиты можно топить и тем же
газом с коксовых заводов, - гораздо проще и дешевле... Нет, вот заставить
всякий уголь коксоваться - это другое дело! Может быть, он, черт, не
коксуется потому, что еще молод? Тогда нам бы его искусственно состарить
ускоренным темпом. Или, наоборот, может быть потому, что очень стар, - тогда
мы его омолодить должны. Уголь - это полезнейшая рабочая сила: надо
омолодить если, пожалуйте в наш углеврачебный кабинет, мы вам вернем
молодость... Вот какие задачи задает кокс. Если бы решить только - э-эх!..
И Леня раза четыре стукнул себя кулаком по лбу, зажмурясь, как всегда
жмурился при улыбке, широко раздвигавшей его рот.
Они жили теперь уже не в доме, а в том флигеле, который занимал
когда-то садовник, теперь перебравшийся в деревню, где получил надел. Но из
окон флигеля тоже был виден Днепр, который под Кичкасом уже собирались
обуздать и заставить служить советской индустрии.
Леня смотрел на днепровские волны и шутливо декламировал, переиначивая
гейневские стихи:

О, разрешите мне, волны, загадку кокса,
Древнюю, полную муки, загадку.
Уж много мудрило над нею голов,
Голов человеческих, жалких, бессильных.

А Ольга Алексеевна, гремевшая в это время в столовой обеденными
тарелками, говорила ему с не покинувшей еще ее беззлобной издевкой:
- Иди-ка лучше загадку борща решай.
Но и решая загадку борща, Леня все-таки продолжал говорить о коксе,
больше самому себе вслух, чем отцу, который весьма рассеянно его слушал.
- Во-об-ще нам не хватает коксующихся углей, чтобы, понимаешь,
развернуться вовсю, как бы мы хотели... Значит, надо что-то делать? Плохой
уголь надо сделать хорошим - только и всего... Вот задача.
- Забивают вам, мальчишкам, головы там всякой ерундой, - решила мать,
передернув, как от запаха клопа, ноздрями.
Леня не обиделся; он только сказал, улыбнувшись:
- Почему же ерундой, когда все это вполне возможно?
Потом проворно скатал хлебный шарик пальцами левой руки и щелчком
послал его в угол за шкаф.
- Для мышей? - спросила мать, заметив это.
- Да, для мышей, - машинально повторил Леня, потому что думал о
Бергиусе, и спросил мать: - А Бергиус, по-твоему, как? Тоже ерунда?
- Ешь и не говори всяких глупостей, - прикрикнула мать.
- Бергиус, а? Глупость это, по-твоему? - хитровато засмеялся Леня. -
Бергиус во время мировой войны ре-во-лю-цию произвел в науке... В Германии
ведь нет своей нефти, а все авто, все моторы, на самолетах например, на чем
же работают? На бензине. В худшем случае, на керосине... А запасы бензина,
какие были в Германии, подходили к концу... И вот - науке спешное задание:
добыть во что бы то ни стало бензин из чего угодно. И Бергиус, - закончил
Леня, - добыл бензин все из тех же ископаемых углей, только из бурых. И этим
спас положение.
- Спас, а Германию все-таки побили. Или это кого-то другого побили - я
уж забыла, - прищурилась Ольга Алексеевна.
- Пускай побили, но разве же потому, что бензина не было? - возразил
Леня. - Также во время войны нужда была в той же Германии в резиновых шинах,
и там начали вырабатывать искусственный каучук. Из чего же вырабатывать? Все
из того же угля.
- И бензин из угля, и каучук из угля, и фуксин из угля, и сахарин из
угля, - выходит, что все из угля? Не-у-же-ли? - уставил неподвижно в глаза
Лени свои, расширенные исхуданием и удивлением, Михаил Петрович. - Это
замечательно.
И, начиная уже заражаться восторгом сына, отец заговорил громко и очень
оживленно:
- Да ведь это - поэма, а?.. Ведь какую поэмищу можно бы написать на
такую тему... А картины?.. Целую серию картин можно. С этого самого леса
начиная, о каком ты говорил: папоротники гигантские на болотах и лотосы
голубые...
Ольга Алексеевна заткнула уши пальцами и, весьма серьезно поглядев на
мужа и сына, сказала почему-то по-украински, как привыкла говорить в
Ждановке:
- Слухайте, - а ну iште мовчки.
Эти два года, проведенные в Ждановке, - она не могла забыть их, они
очень озлобили ее, - она подорвалась. Кроме того, как-то зимою, когда уже
вернулась она из Ждановки, пришлось снова идти верст за двадцать в деревню
за мукой; пошла прямо через Днепр по льду, одна, но провалилась в воду, едва
выбралась, потом долго болела. Так любившая прежде веселых людей, анекдоты и
преферанс, она теперь смотрела на всех очень подозрительно, точно отовсюду
ожидала нападения. Она теперь уже нигде не служила, только вела домашнее
хозяйство. И когда она сказала: "iште мовчки" - сразу замолчал Михаил
Петрович и начал катать шарики для мышей Леня.


    II



Было еще одно, что повлияло тяжко на Ольгу Алексеевну: смерть ее брата
Максима, убитого махновцами за то, что очень смело в конце восемнадцатого в
Новомосковском уезде основал он, собрав сельскую бедноту, земледельческую
коммуну и был в ней председателем; за то, что никуда не бежал он, когда
пришли махновцы, и даже вступил в спор с самим Щусем, правой рукою Махно.
Максим был любимый брат Ольги Алексеевны, потому что, подобно ей,
говорил всегда то, что думал, и делал только то, что хотел делать. Несколько
раз он очень круто ломал свою жизнь, подолгу не давая о себе знать, потому
что не любил писать писем, а писем не писал потому, что не любил никого
затруднять собою.
Последнее, что знала о нем Ольга Алексеевна, было то, что он женился,
служил штурманом на каком-то пароходе и жил в Одессе. Но это известие о нем
получила она незадолго до войны, а теперь, когда Леня был уже студентом, она
встретила на улице мальчугана лет тринадцати, странно похожего на брата
Максима, каким помнился он в те же годы. Но мальчик повернул в переулок и
исчез куда-то, и с неделю после того она говорила то мужу, то Лене:
- Вот досада какая! Эх, досада!.. Надо было бы мне спросить его, кто он
такой, а я, как последняя дура, разинула только рот и стою... Экая жалость.
Но однажды, когда она готовила обед, кто-то тихо постучался в дверь.
Она отворила и испугалась этой новой случайности: перед нею стоял тот самый
мальчик, похожий на брата Максима, и она мгновенно поняла, что это ее
племянник, и спросила коротко и глухо, как новичка в классе:
- Имя как?
- Гаврик, - так же тихо, как постучался, ответил тот, с видимым
любопытством рассматривая тетку, которую он никогда раньше не видал.
Потом оказалось, что Гаврик был три года после смерти отца и матери,
умершей от тифа, беспризорным, а теперь учился здесь в фабзавуче и жил в
общежитии.
Отцовского, что поразило Ольгу Алексеевну, в нем было действительно
много: густые, уже и теперь сросшиеся, темные брови, от которых казался
вызывающим взгляд, очень крепко сжатые тонкие губы, не умеющие улыбаться,
высокая лобастая голова и длинное узкое лицо; даже походка его оказалась
отцовской, но тихий голос - или материн, или свой.
Случайно, в то время, когда он рассказывал Ольге Алексеевне, как
убивали отца, зашел Шамов за какою-то нужной ему книгой; разыскав ее у Лени
на этажерке, он хотел было уйти, но, когда услышал о махновцах, остался,
уселся против Гаврика и смотрел на него в упор.
- Очень мучили его долго, - тихо говорил тетке племянник. - Это же
прямо на улице было, перед окном нашим... Я смотрел сначала, - не думал, что
они убивают, - потом уже не мог... Сел на полу и только плакал: мне тогда
восемь лет было... А мать к ним два раза бросалась, чтобы отца отнять; ну,
куда же там отнять, когда толпа их огромная... Ее тоже избили тогда, она
потом кровью харкала... Кабы не избили, она бы от тифа не умерла бы: мало,
что ли, у кого из людей был тиф?.. У кого его не было тогда, а только не все
же ведь помирали. А это ей тогда все внутренности отбили, - она слабосильная
стала...
- Как же его мучили? - глухо спросила тетка племянника, глядя не на
него, а в пол, в одну точку перед носком ботинка на правой ноге.
Гаврик скользнул по Шамову тяжелым взглядом исподлобья и ответил, явно
недовольный тем, что пришел кто-то еще и сел и слушает.
- По-всякому мучили... Там был у них один здоровый очень... больших
людей, как этот, я и не видал потом... Великан какой-то... Это он отца
мучил... А Щусь только стоял в стороне и все папиросы курил... У Щуся
бескозырка матросская была с лентами желтыми, а этот, великан, в папахе
белой лохматой, а верх красный.
- Белая папаха? Ну?.. Помнишь, что белая? - вдруг почти вскрикнул
Шамов.
Гаврик только чуть глянул на него, продолжая:
- Ну да, белая... Этот сначала все по лицу отца кулаками бил, потом
руки выламывал... Потом поднимет его с земли - и-и-и хлоп! Поднимет - и хлоп
об землю!
- Довольно... - сказала Ольга Алексеевна.
И хотя Гаврик тут же замолчал, она прикрикнула на него:
- Ну-у!.. Довольно же, тебе говорят!
Шамов вскочил, сильно потер руки одна о другую, поерошил густые светлые
волосы, стоявшие дыбом, прошелся по небольшой комнате, постоял немного у
окна, поглядел на желтый под солнцем Днепр и спросил вдруг у Гаврика:
- Усы черные?
Гаврик понял, о ком он говорит, и ответил уверенно:
- Ну да, черные.
- А деревянного ящичка такого у него сбоку не болталось, а? На поясе...
ящичка такого длинного... не заметил?
- Маузера?.. Был маузер, - уже гораздо громче и оживленнее ответил
Гаврик.
- Маузер, да... А ты это видал действительно или сейчас только выдумал?
- подошел к нему очень близко Шамов.
Гаврик обиделся. Он дернул вызывающе, совсем по-отцовски, - Ольга
Алексеевна отметила это, - лобастой высокой головой и прогудел:
- Вот тебе - выдумал!.. Что же, я маузера не знаю?.. Я его и тогда
знал. У отца был спрятан под печкой, только он сразу не мог его достать,
когда махновцы пришли...
- Черные усы, да?.. И рожа красная, как помидор?.. И такой ростом? -
Шамов вытянул вверх руку, насколько мог, даже несколько приподнялся на
цыпочки.
- А вы его разве тоже видали? Где это? - вместо ответа спросил мальчик,
и оказалось, что голос его может и звенеть, а глаза под сросшимися бровями
глядеть прикованно-неотрывно.
И Шамов ответил медленно и торжественно, положив ему на плечо руку:
- Я, брат, его не только видал, как тебя сейчас вижу, я его еще и
расстреливал, если ты хочешь знать... Вот что было... Нас четверо тогда было
мальчишек, таких почти лет, как ты сейчас, только у всех у нас винтовки были
- вот... И мы эту сволоту пустили в расход, если ты хочешь знать, и маузер с
него сняли.
У Ольги Алексеевны сорвалось было пенсне, она поймала его рукой,
укрепила и строго поглядела на Шамова, сказав:
- В вашем вранье никто не нуждается, товарищ Шамов!
Но Шамов привык уже к матери Леньки Слесарева; он только подкивнул
упрямой головой и блеснул глазами:
- Если бы вранье... А то расстрелял, в чем и каюсь, - факт. Только это
раньше со мной иногда бывало: каялся. А теперь вижу, что каяться мне не в
чем: явного палача без суда и следствия отправили к Колчаку, и отлично
сделали.
- Где это? Где это было? - опять почти шепотом спросил Гаврик и зажал
губы.
- Это было где?.. Это было под Лисичанском, если ты хочешь знать. И
было мне тогда пятнадцать лет хотя, но я уж в комсомол был записан. А в
каком году, если хочешь знать, то это уже после Врангеля было, да, в
двадцать первом... Махно тогда Красная Армия очень здорово потрепала, и
подался он как раз в наши края, на Лисичанск, а я тогда в тех краях у матери
жил, отец же, конечно, из Красной Армии в то время не вернулся; рудники
тогда не работали многие, а какие и вовсе были затоплены - вот какая картина
была. В рудниках только люди от смерти прятались, и сирены там гудели не на
работу идти, а винтовки брать, у кого были, да собираться куда надо. Сирены
же там, если ты хочешь знать, это не то что гудки на заводах. Гудки - что-о,
гудки - малость! А это - такая чертова музыка, что аж за сердце хватает и в
печенках от нее больно... Си-ре-ны... Их две на каждом руднике было: одна
басом орала, - та еще так-сяк, ту слушать можно, - а уж другая зато до такой
степени визжала подло, окаянная, как ножом по горлу резала...
- При чем же тут сирены? - перебила Ольга Алексеевна.
- Обождите, я сейчас скажу... Сирены у нас там были вместо колоколов,
чтобы в набат ударить, в случае если тревога... А тогда как раз ожидался
Махно... Мы, комсомольцы, - нас всего десять человек было, и народ все
отчаянной жизни, от пятнадцати до семнадцати лет, - решили оказать
сопротивление... Ждем их с вечера - не слыхать и не видать, а дождь, грязь,
холод - это да: осенью дело было. Прозяб я, а тут поблизости материнская
хата, зашел погреться, - часов уж девять было, - да нечаянно на сундуке
растянулся и сам не заметил, как заснул...
- Ничего я не пойму. Чего вы собственно хотели?.. Сколько шло
махновцев? - опять перебила Ольга Алексеевна.
- Махновцев?.. Несколько тысяч. Вся его армия, конечно...
- А вас десять человек, дураков?
- А нас, дураков, только десять, больше не нашлось... И вот я заснул,
значит, а мать, оказалось, подушечку мне под голову подсунула, потому что,
известно, - материнское сердце... Уснул я, как пень, и вдруг вой мне в уши!
Вскочил - что такое? Головой болтаю, а глаз открыть не в состоянии. Сирены!
Вот тебе черт! Значит, Махно идет... Я с сундука - сапогами в пол, фуражку
надвинул, винтовку в руки - в дверь... А мать, конечно: "Андрюшка, куда ты?
Спи, это так себе... Спи себе, а винтовку мне дай, я спрячу..." "Так себе"!
Хорошо "так себе", когда наш же комсомолец, Сашка Мандрыкин, возле сирены
дежурил! И сирены воют на совесть, как волки голодные... Я, конечно, от
матери вырвался, в двери... А на дворе дождь шпарит, и темень, хоть глаз
коли, и грязь чавкает, а сирены эти чертовские... Нет, вам их надо послушать
самим, тогда только вы поймете как следует... Вдруг за руку меня кто-то:
"Андрюшка, ты?" - "Я". - "Залп надо давать. Едут... Махновцы..." Собрались
ко мне все ребята, - сирены уж замолчали, - значит, наш десятый к нам по
грязи дует тоже... Слушаем мы, как там на дороге, - действительно, как будто
шум... И вот мы в ту сторону ляснули из девяти винтовок... Залп! Да какой
еще геройский: никто не сорвал. А в кого мы там били и куда наши пули
попали, это уж, конечно, принадлежит истории. Только махновцы, должно быть,
и не почесались. И еще мы по ним по два залпа дали, и только после этого
патронов нам стало жалко, и разошлись мы в темноте вдоль стенок кто куда.
- Но все-таки - махновцы это шли или что такое? - опять не выдержала,
чтобы не перебить, Ольга Алексеевна.
- Разумеется, махновцы - вся армия... Только мы их встречали в трех
километрах от Лисичанска, а они шли прямо на Лисичанск, потому что там все
же таки город порядочный, можно и отдохнуть, и обсушиться, и пограбить, а у
нас на руднике что возьмешь и куда армию поставишь? Значит, прошли мимо, а
утром наши ребята опять собрались: отсталых ловить. Тут уж вообще какая-то
каша была, и я толком не помню всего. Были такие, что они будто и не
махновцы совсем, а силой взяты: те прямо сами ходили искали, кому бы им
оружие сдать, да чтобы их домой отпустили. А были настоящие, коренные
махновцы, только от стада отбились. Те, конечно, путались, один другого
топил на допросе... Ведь армия-то шла здорово потрепанная, и ясно, что
многие понимали: сейчас ли им конец, через месяц ли им конец, - все равно
конец. И вот мы тогда вчетвером захватили одного молодца в хате: он, видите
ли, водицы напиться зашел. Напиться или еще зачем - черт его знает, только
пьян он был здорово: может быть, в самом деле думал кваском подзалиться.
Вошли мы один за другим - такая орясина перед нами, в потолок белой папахой
упирается, нисколько не прибавляю.
- Белая папаха? - живо спросил Гаврик.
- Белая. Верх красный. Маузер сбоку... Мы на него сразу - винтовки на
прицел: "Давай оружие!" А хата, конечно, тесная даже для одного того, а тут
еще хозяйка только что с перепугу ему хлеба отрезала кусок, и в руках у нее
нож. Ну, один из нас зашел сзади, нож у бабы выхватил, а нож был вострый,
чирк по его поясу, и маузер вот он, у него в руках... А три винтовки палачу
прямо в морду смотрят. И он пьян, как самогон, аж качается стоит... "Ну,
дядя, - говорю, - а пожалуйте теперь в наш штаб, там с вас допрос сымут..."
Как запустил он, - баба аж фартук к носу, - а мы его под руки двое - и из
хаты.
- Пошел? - спросил изумленно Гаврик.
- Пошел, ничего. Только все ругался, а идти - шел.
- Почему же он шел? Опять вранье! - строго посмотрела Ольга Алексеевна.
- Когда же я еще врал? Нет, я сегодня по крайней мере говорю чистую
правду, и совсем мне не до вранья, - обиделся Шамов. - А шел он почему? Черт
его знает, почему он шел. Мы перед ним были как моськи перед слоном, а ведь
вот шел же. В штаб, мы ему сказали, а какой-такой был у нас штаб? И он едва
ли думал, что штаб... Я думаю, хоть и пьян он был, а понимал, что ему уж
скоро конец, иначе бы не ругался так... Раз человек ругается - значит, ни на
что не надеется... Ну, вообще, я не знаю, конечно, почему он не кинулся
винтовки у нас вырывать. Должно быть, пьян был настолько, что силы не
чувствовал... И как он оказался в тылу один? Может, ночью из тачанки выпал?
Или так слез сам, мало ли зачем по пьяному делу... Ну, словом, черт его
знает, только он шел, а мы, четверо мальчишек, его вели. И только место
глазами искали, где бы нам его шлепнуть.
- Он на то надеялся, когда ругался, что его сразу убьют и мучить не
будут, - догадливо вставил Гаврик. - А бежать он, если настолько пьяный,
конечно не мог...
- Куда ему там бежать!.. Ну, мы довели его до хорошей такой лужайки,
говорим: "Теперь иди, дядя, сам дальше, вон там наш штаб!" Показываем на
сарай воловий какой-то и ждем, когда он от нас пойдет, чтобы нам разрядить
ему в спину винтовки... А он ни с места. Стоит, как столб, и все
накручивает: "Щенята вы, так вас и так!.." Ну, мы видим, что его учить
нечего, - кого угодно поучит, как стенку делать, - отошли, прицелились, я
скомандовал: "Пли!.." Он ногу вперед выставил и упал на бок. "Ну, - говорю,
- одним палачом меньше!" Глядим, подымается, сел. "Сволочи! - кричит. - Тоже
винтовки носят, а стрелять не умеют... В воздух, сволочи, целились?" И пошел
ругаться... Поглядели мы друг на друга. "Ребята, - говорю, - еще залп!
Только целься как следует". А он уж опять поднялся. Опять я: "Пли!" Смотрим,
упал. "Ну, - говорим, - теперь готов". А он нам: "Не на такого напали!" И
опять садится. И опять костерит нас почем зря. Ну, тут уж мы далеко не
отходили и еще по выстрелу сделали.
- Убили? - очень живо спросил Гаврик.
- Больше уж не вставал... А мы от него пошли других искать.
- Это он самый и был, - вдруг не то что улыбнулся, а как-то улыбчиво
просиял одними глазами Гаврик.
Шамов опять положил ему на плечо руку:
- Конечно, он самый! Да нам и в Особом отделе тогда сказали: "Известный
махновский палач..." Только фамилии его нам не говорили... Он самый.
Ольга Алексеевна долго смотрела на Шамова, сначала испытующе и
недоверчиво, потом как будто даже несколько испуганно, наконец глаза ее
покраснели, она сняла пенсне и вышла стремительно в другую комнату, откуда
через минуту раздался почему-то сдавленный и мало похожий на ее голос:
- Если вы никуда не спешите, Шамов, то... обед будет готов через
четверть часа.


    III



В годы разрухи огромный городской парк был весь вырублен на дрова.
Выкорчевали начисто даже и пни двухобхватных столетних осокорей и вязов.
Ничего не осталось от парка - дикое поле.
Горсовет решил разбить на этом поле снова парк, но вместо осокорей
северяне из горсовета усердно добывали для парка молодые березки, а двое
южан не менее усердно - павлонии, шелковицы и маслины.
А на месте предводительского сада решено было устроить стадион, и целая