Стоял теплый солнечный день, поэтому встречу было решено провести в парке, под сенью вековых деревьев. Вынесли стол, расставили вокруг кресла, в ожидании гостя Леонид Ильич решил прогуляться в сопровождении членов делегации, за ним вереницей пристроились посол Абрасимов, зав. отделом внешнеполитической информации Леонид Замятин, помощники, генералы, возглавлявшие группировку советских войск, наши коллеги из международного отдела ЦК СЕПГ, прикрепленные к делегации. Ну и мы, отдельцы.
   Наконец известили о прибытии югославского лидера. Несмотря на то что ему было далеко за восемьдесят и жить оставалось меньше года, выглядел он неплохо, возраст и недуги выдавали лишь пергаментная бледность лица и замедленная походка на плохо гнущихся ногах. Два маршала облобызались, уселись за стол друг против друга, остальные расположились вокруг. Хотя нас и трудно было удивить лицезрением "великих", здесь все же был особый случай. Не думаю, что правильно приписывать одному Тито заслуги беспримерного сопротивления фашизму, благодаря которому Югославия оказалась единственной страной Центральной да и Западной континентальной Европы, не покоренной гитлеровским воинством. Но превратил разрозненные партизанские отряды воинственных сербов, черногорцев и других своих соотечественников в мощную армию все-таки Иосип Броз Тито. И уж его воля стоит за отказом покориться Сталину, решимостью искать свою самоуправленческую модель социализма. Хотя этот поиск не увенчался впечатляющим успехом, Тито остается в моих глазах одним из легендарных лидеров XX века.
   Беседа двух старцев, пребывающих в зените могущества, славы и самолюбования, носила не столько политический, сколько философско-ностальгический характер. Обменявшись дежурными фразами о том, что былые недоразумения между нашими странами улажены и в отношениях между ними нет проблем (на самом деле это не так, потрудиться на этом направлении досталось еще и на долю Горбачева), они стали перескакивать с предмета на предмет, не столько даже ища сочувственного отклика, сколько торопясь высказаться и произвести впечатление на собеседника. Помянули других "великих", в частности Мао Цзэдуна и его наследников. Находясь в Берлине, не могли не задеть уже начинавшие беспокоить Москву и Белград проблемы эрозии Ялтинской системы. Поговорили о перспективах общеевропейского процесса. Словом, посудачили обо всем, старательно обходя идеологические расхождения, к тому времени, впрочем, сильно поубавившиеся.
   Когда гость нас покинул, и сам Леонид Ильич, и его соратники подивились хорошей физической форме Тито - ясной памяти, все еще живому интересу к жизни и политике. Действительно, Тито своим примером, казалось, подтверждал язвительное наблюдение кого-то из французских остроумцев: власть - самый сильный эликсир жизни, те, кому она досталась, так не хотят с ней расставаться, что готовы жить вечно.
   Теперь я подхожу к тому, что назвал "тайной вечерей". Выступив на торжествах с речью, которая, естественно, произвела запланированный фурор, наш генсек пришел в хорошее настроение и велел накрыть стол для членов делегации и узкого круга сопровождающих лиц. Было человек двадцать, только своих, немецких товарищей просили "отдохнуть от нас". Впрочем, никаких секретов присутствующие друг другу не поведали. После короткой переброски одобрительными репликами о том, как Хонеккер и его соратники отметили годовщину Республики ("Все-таки немцы есть немцы!"), особенно о факельном шествии молодежи, началось изъяснение в любви к своему лидеру. Само это слово, правда, произнес один Замятин, так и начавший свою речь: "Леонид Ильич, я вас люблю..." Но к этому сводился пафос и всех остальных речей, причем каждый последующий оратор старался переплюнуть предыдущего или хотя бы не слишком от него отстать, чтобы, не дай бог, не быть заподозренным в недостаточной преданности. Вспоминали героические жизненные эпизоды (Малая земля, целина, космос, военный паритет с США, европейский процесс), славили мудрость, умение по-ленински точно определить звено, ухватившись за которое можно вытащить цепь, благодарили за превосходные человеческие качества - простоту и демократичность в обращении, внимание к людям, отеческую заботу о кадрах. Такого потока славословия ни до, ни после мне не приходилось слышать. Высказавшись, каждый подходил к Леониду Ильичу, тот поднимался и в знак расположения награждал поцелуем в обе щеки.
   Когда отметились уже две трети присутствующих, я стал лихорадочно соображать, что сказать. Было стыдно участвовать в этом откровенном раболепии, но и невозможно промолчать одному. Выступать мне пришлось последним, и я не придумал ничего лучшего, как сказать, что, став маршалом, Леонид Ильич остается в душе простым солдатом. Подозреваю, ему этот образ не слишком понравился. Во всяком случае, когда я подошел чокнуться, он не соизволил встать и единственному отказал в монарших поцелуях.
   Скажу, чтобы уже не возвращаться к этой теме, что относился он ко мне в целом неплохо. Довольно быстро привык видеть среди тех, кто с ним и у него работал. Называл "Шахом", иногда шутил: "Ну, шахиншах, поедешь править в Иран?" - "Да, - отвечал я в тон, - если иранцы решат вступить в содружество". Потом я почувствовал в отношении к себе некоторую сдержанность. Видимо, "накапали"; мне, кстати, рассказывали, что кое-кто из отдельских товарищей этим занимался. Допускаю, что и сам Брежнев мог по какому-нибудь неосторожному моему движению, жесту, слову уловить неодобрение, с каким я воспринимал "курение фимиама". У него на это был очень тонкий нюх. Но если даже так, он не демонстрировал недовольства, просто держался со мной без того благоволения, какое распространял на Арбатова и Бовина.
   Помимо нескольких поездок (в основном на съезды компартий стран, которыми я занимался, а также на совещания ПКК Варшавского Договора) мое общение с Брежневым связано с работой над текстами речей в его московском кабинете на 5-м этаже здания ЦК или в загородном хозяйстве Завидово (ныне "Русь"). Вообще-то искать разгадку образа Брежнева в его речах или мемуарах дело пустое. Все они плод другого разума, вышли из-под пера других людей. Сам он не имел дара к сочинительству. Речи читал с пафосом, иной раз останавливался с выражением легкого недоумения на лице, словно удивляясь заложенному в них смыслу. Спустя годы такие же паузы были свойственны другому оратору - Ельцину. Но в отличие от последнего Леонид Ильич в лучшие свои годы, до болезни, свободно владел тем, что можно назвать обиходной или спонтанной политической речью.
   Однажды мне представилась возможность лично убедиться в этом. В мае 1978 года Брежнев принял приглашение Гусака посетить Прагу. Чехословацкое руководстве явно хотело продемонстрировать, насколько успокоилась и неплохо живет страна спустя 10 лет после подавления Пражской весны. Были, как всегда, тщательно подготовлены основное выступление на торжественном собрании в Пражском кремле, а также две-три небольшие речушки, не помню уж по какому поводу. Но ни мы в отделе, ни помощники не могли предусмотреть, что понадобится еще одна речь. В последний вечер перед отъездом "старшего друга" Гусак дал в его честь ужин, представлявший собой своего рода "чехословацкий вариант" описанной мной "тайной вечери" в Берлине. Леонида Ильича увенчали высшей наградой Чехословакии, неописуемо красивым орденом с бриллиантами. (Кстати, и нам с Александровым-Агентовым "за компанию" дали по ордену "Победного унора", т.е. февраля.) Все члены руководства выступили с восхвалениями в его адрес, и оставить их без ответа было просто неприлично. Брежнев оказался на высоте, произнеся 15-минутную логичную речь, вполне отвечавшую потребностям момента.
   Но я не случайно употребил понятие "политической обиходности". Расторопный партийный работник, чувствовавший себя как рыба в воде, когда надо было выступить с призывным пропагандистским словом или принять участие в обсуждении злобо-дневных хозяйственных вопросов, он даже не пытался заниматься теоретизированием, полагаясь в этом на Суслова, Андропова, Пономарева и "спичрайтеров", которым доверял. Обладая запасом теоретических знаний на уровне четвертой главы "Краткого курса", мог при чтении фрагментов, претендующих на развитие марксизма-ленинизма, остановить "читчика", попросить еще раз перечитать вызвавшее сомнение место и велеть его вычеркнуть. А в другой раз - пропустить какой-нибудь ужасно смелый по тем временам пассаж, который, однако, потом "ловили" и добивались устранения бдительные стражи чистоты революционного учения.
   Читки в кабинете генерального были немноголюдны - как правило, не более пяти-шести человек. Обстановка там была, конечно, не такая вольная, как у Андропова, но достаточно раскованная. Услышав незнакомое понятие, Брежнев не стеснялся спрашивать, внимательно выслушивал, спокойно воспринимал возражения. Одним словом - не подавлял авторитетом своей громадной власти. Но все же сам факт, что это происходило в главном кабинете Советского Союза, накладывал отпечаток определенной строгости на эти "сидения". Тем более что время от времени входили секретари и на ухо шептали хозяину кабинета какую-то срочную информацию, а иногда он уходил в личные апартаменты, чтобы принять важный звонок. Даже необходимость быть "при галстуках" добавляла официозности в атмосферу "читок" на Старой площади.
   Иное дело Завидово, здесь обстановка была значительно проще. Как правило, лица, внесенные в список участников работы, за день-два извещались Общим отделом о дате выезда. В назначенный час вереница автомобилей, сопровождаемая охраной и впередсмотрящими гаишниками, проносилась по Москве и на большой скорости мчалась по дороге на Калинин. Приехав, мы располагались в скромных гостиничных номерах и в течение нескольких часов слонялись в неопределенности, дожидаясь сигнала к сбору. Особенно малоприятным было вечернее ожидание, предвещавшее запоздалый обильный ужин. Никто не знал, почему задерживается "Сам" - сразу отправился охотиться, проводит время в бассейне или занят сверхсрочными делами.
   Но вот зовут на ужин. Аппетит уже перезрел, глаза слипаются - еще бы, около 12 - но, удостоившись приглашения к царскому столу, крепись. К тому же после рюмки водки сон - из глаз, закуска - лучше не придумаешь да и компания любопытная. Патриарх обычно выходит в куртке, по-домашнему, тем самым давая понять, что и другие могут обойтись без галстуков. Садится на обычное свое место в середине стола, остальные рассаживаются без протокола, однако оказавшиеся здесь по вызову или по случаю члены руководства садятся, естественно, по обе руки "хозяина" или напротив, поскольку так удобнее следить за его настроением и вовремя подавать подходящие к моменту реплики. После второй и третьей рюмки официальщина ослабевает, общение становится более вольным. Но не развязным. Пиетет к "хозяину" соблюдается неукоснительно.
   Хочу сразу же опровергнуть встречающееся мнение, будто Брежнев был склонен к сильной выпивке. Ничего подобного. Он и здесь был вполне среднестатистическим советским человеком мужского пола, то есть привычным принимать несколько рюмок, но знающим меру и срывающимся с катушек лишь в чрезвычайных случаях. Он и сам чувствовал, когда нужно остановиться, и зорко посматривал, чтобы другие не хватили лишнего (я, кажется, переберу весь карякинский словарь), шептал на ухо официантке, чтобы не доливала. Так что в застолье царила пристойная обстановка.
   Сколько помню, общих разговоров на какие-нибудь серьезные темы не заводилось. Для гурмана, каким, несомненно, был Леонид Ильич, еда была слишком важным занятием, чтобы отвлекаться на какие-то дела, хотя бы и первостатейного государственного значения. Пищи поглощал он много, повара готовили по заказу его любимые блюда, ими он, как радушный хозяин, потчевал своих гостей. По высшему разряду шла кабанятина, шпигованная чесноком. Были, конечно, и другие изысканные блюда, но тут смак состоял в том, что кабана подстрелил сам Леонид Ильич. Кстати, перед разъездом по домам каждому участнику завидовского сбора в багажник клали добрый кусок охотничьих трофеев. А они почти всегда были весьма успешны, благо окрестные леса заботами армии егерей были переполнены живностью, а Брежнев был страстным охотником и, по отзывам, неплохим стрелком.
   Насытившись и приняв на грудь (или за воротник?) несколько рюмок "зеленого змия", общество приходило в разговорчивое состояние. Темы возникали спонтанно - от той же охоты до наших успехов в космосе. Но чаще всего затрагивался предмет, близкий сердцу генерального: подвиги на Малой земле, Днепропетровск, целина, Молдавия. Зная его слабости и пристрастия, кто-нибудь просил почитать стихи. Леонид Ильич отнекивался, его уговаривали, он сдавался и произносил что-нибудь из своего излюбленного репертуара - чаще всего Есенина, Блока и, кажется, раза два Надсона. К слову, этот выбор напомнил мне, что у нас дома был "чтец-декламатор" и отец любил читать вслух примерно те же стихи. Видимо, у Леонида Ильича в молодые годы была эта книга.
   Читал он не ахти как, то и дело спотыкался, и ему чуть ли не хором подсказывали забытую строку. Это еще полбеды. Когда у него появились затруднения с речью, было почти невозможно понять, что он говорит. Тем не менее всегда находились ценители, восторгавшиеся его чтением. Особенно щебетали стенографистки: "Леонид Ильич, вы могли бы выступать со сцены!" Он добродушно улыбался и не без удовольствия принимал эти признания своих разносторонних талантов.
   В брежневском застолье ценились острое словцо, забавная байка, анекдот. При этом категорически исключалось сквернословие. Однажды Леонид Ильич рассказал нам, что на ужине в Берлине Галина Вишневская позволила себе выругаться в его присутствии. "С тех пор не могу ее видеть!" - с чувством заключил генсек. Там, не скажу зубоскалили, больше подшучивали над кем-нибудь из отсутствующих соратников генсека, которых он не очень жаловал за претензии на самостоятельность, в первую очередь - Подгорным и Косыгиным. Иной раз завязывались шутливые дуэли, за которыми, однако, стояло вполне реальное соперничество, желание выглядеть предпочтительно перед очами "Самого".
   Раз отличились оба моих прямых начальника. Катушев и Русаков затеяли спор, кто из них лучший рыбак. Брежнев, который, как мне показалось, вообще с подозрением относился ко всем проявлениям взаимного дружелюбия между своими сподвижниками и, наоборот, не имел ничего против, если они недолюбливали друг друга, предложил, чтобы КФ и КВ разрешили на практике свой спор завтра. На другое утро Катушев, горя желанием отличиться, встал в 7 утра и, запасшись удочкой, отправился на расположенный почти у самого дома обширный пруд, где, к своему огорчению, застал Русакова. Хитрый КВ то ли вообще не ложился спать, то ли опередил соперника на пару часов. Вдобавок, как сам потом мне признался, он догадался поспрашивать у обслуги - бывалые люди показали ему участок, облюбованный рыбами. Словом, и в этом случае взял верх, хотя Константин Федорович тоже лицом в грязь не ударил. Он, кстати, звал и меня порыбачить, но у меня никогда не было склонности к этому занятию.
   Возвращаясь к описанному застолью, я подумал, а чем оно отличается от любого другого? Гостеприимный хозяин, его друзья-приятели, отменная еда, оживленный разговор, стихи, анекдоты, пение, о котором, кстати, я забыл упомянуть, а оно было частым, причем запевалой выступал опять-таки Леонид Ильич. Все вроде бы так. И тем не менее за столом в Завидово меня да, думаю, и остальных не покидало ощущение напряженности. Не было того полного и безоглядного раскрепощения, какое люди испытывают, отдыхая в семейном или дружеском кругу. Дело было не только в том, что приходилось быть настороже, каждый старался следить за собой, как бы не брякнуть лишнего, одной фразой испортив себе карьеру, а то и весь остаток жизни. Брежнев, конечно, не Иван Грозный, который мог прямо на пиру отдать провинившегося боярина в руки Малюты Скуратова с повелением отсечь ему голову. Но такова уж аура высшей власти, что вокруг нее неизбежно возникает "поле беспокойства", пронизываемое волнами страха и вожделения. Люди, делающие политическую карьеру, чувствуют себя как игроки, которым выпал шанс сорвать банк, но с риском лишиться всего. Их наэлектризовывает мысль о том, что можно одним удачным словом вознестись на ступеньку, а то и несколько ближе к трону.
   С чистой совестью могу сказать, что у меня, думаю, и у других "спичрайтеров" такого азарта не возникало. Но была другая причина для внутренней собранности, сосредоточенности, желания потверже запечатлеть в памяти происходящее. Это его историчность. Ведь все, что происходит с главой Российского государства и вокруг него, кем бы, царем или генсеком, и каким бы, великим или ничтожным, он ни был, - все равно составляет часть истории страны. И у каждого пишущего человека есть соблазн довести до потомков диковинные явления, коим ему случилось быть свидетелем, сыграть почетную роль Нестора-летописца.
   С этой точки зрения, мне кажется, особенно ценна возможность непосредственно наблюдать, как действует потаенный механизм власти, чем и как она "подзаряжается".
   По моему убеждению, всякое правление черпает энергию не в народе, не в таких историей предопределенных или Богом данных факторах, как полученное ею в наследство материальное и духовное богатство, а в поддержке правящего слоя, который в марксистской терминологии значился господствующим классом, а теперь благозвучно именуется политической элитой. Речь идет о нескольких сотнях, может быть, даже десятках тысяч людей, принимающих решения, от которых зависит ход дел в обществе и государстве. В сущности, сумма этих решений и составляет основную эманацию власти. Если правящий слой достаточно сплочен, энергичен, дисциплинирован, верит в полезность (в первую очередь для себя) существующей системы и, главное, готов сам лечь костьми, послать, если надо, на смерть своих сыновей, чтобы ее защитить, она обладает огромным запасом прочности, и никакой революции ее не смести.
   С другой стороны, она обречена, когда в эту среду проникает порча усталость, неверие, скептицизм, нравственная деградация. А главное - когда начинает разрушаться связь между нею и ее вождем, облеченным высшей государственной властью. Связь, в основе которой может лежать самая различная мотивация - от безоглядной веры до животного страха. В моем представлении именно в этом направлении менялись отношения между нашими вождями и опорой советского режима, которую в прошлом было принято называть партийным, государственным и хозяйственным активом, а теперь - номенклатурой. При Ленине эта связь держалась на революционном энтузиазме. При Сталине энтузиазма поубавилось, его заменил страх. При Хрущеве на смену страху пришел групповой интерес слоя, защищающего свои привилегии. При Брежневе сюда добавился личный интерес, поскольку были преданы забвению аскетические нормы большевизма, появилась возможность обогащения, "сладкой жизни".
   Этот вид связи вроде бы должен служить еще более мощной мотивацией преданности системе, готовности стать на ее защиту. Но он не сплачивал, а разъедал политическую элиту. В критический момент она оказалась раздробленной, по существу без боя уступила свое господство и связанные с ним блага, лишь постаралась использовать сохранившиеся ресурсы политического влияния, чтобы пристроиться к новой системе. Бывшие номенклатурщики быстро выкинули из головы светлые коммунистические идеи и превратились в промышленных магнатов, банкиров, парламентских ораторов. Героический и вместе с тем трагический период российской истории, поставленный ею социалистический эксперимент завершился очередным перерождением элиты.
   По утрам после завтрака нас приглашали в светлый просторный зал. Появлялся Леонид Ильич, помощники докладывали, что случилось за прошедший день, он давал поручения, иногда спрашивал мнение присутствующих, и те наперебой начинали давать советы. Наконец, покончив с оперативными делами, приступали к работе над документом. Кто-нибудь из помощников читал текст. Временами работа прерывалась, поскольку генерального соединяли по телефону с кем-нибудь из соратников по Политбюро, послами, министрами и другими высокими лицами. Особенно интересно и поучительно было слышать его переговоры с руководителями республик и областей.
   Вот с утра, еще не приступив к работе, Брежнев просит вызвать к аппарату Кунаева.
   - Здравствуй, Динмухамед Ахмедович. Как ты себя чувствуешь?.. Я? Рука побаливает...
   Поговорив о здоровье, пообещав прислать какое-то новейшее лекарство, придающее бодрость духа, генсек осведомляется о здоровье супруги, успехах детей и как учится сын в Москве, и не нужна ли ему помощь с жильем. Словом, начало в полном соответствии с восточным ритуалом, как полагается между добрыми кунаками. Покончив с этим, без спешки переходит к делу: как в этом году с зерновыми, сколько даст целина, достаточно ли запасли горючего, нужно ли поддержать, прислав людей и технику с Украины? Выслушав какой-нибудь встречный запрос, обещает разобраться и плавно переходит к третьей части разговора - политической, делится планами: когда предполагается созвать очередной пленум, о чем там пойдет речь, почему возникла необходимость отправить на пенсию Подгорного ("он сам просится, устал")? Получив заверение, что генеральный секретарь может рассчитывать на твердую и безоговорочную поддержку казахской партийной организации, Брежнев заканчивает комплиментом по адресу собеседника, так много делающего для прогресса нашего общества, просит беречь себя и с удовлетворением опускает трубку. Высший пилотаж политиканства.
   По такой же кальке строится разговор с Рашидовым или кем-нибудь из секретарей областных партийных организаций. Это и есть новая версия общественного договора между вождем и номенклатурой: я - вам, вы - мне. Через несколько лет тех же Кунаева, Рашидова, Медунова, правившего в Краснодарском крае, как в своей вотчине, и немало других партийных воевод обвинят в приписках, очковтирательстве, самоуправстве, казнокрадстве, на них напустят бригады дознавателей во главе с сыщиками по особо важным делам - тельманами гдлянами и, что хуже всего, ославят перед потомками.
   Вот что, например, можно прочитать о Рашидове в Советском энциклопедическом словаре 1989 года издания: "Находясь на посту первого секретаря ЦК КП Узбекистана, посредством массовых приписок дезинформировал союзные гос- и парторганы о состоянии дел в республике, оказался вне критики и контроля и за мнимые достижения был удостоен звания Героя Соц. Труда (1974-1977). Способствовал коррупции, возрождению феод.-байских традиций, игнорировал социалистич. законность, насаждал местничество, национализм". Неужто в жизни Рашидова не было ничего, кроме очковтирательства? А с другой стороны, Брежнев не мог не знать, как его сотрапы управляют в своих "наделах".
   Коррупция смертельно поразила вельможную верхушку общества. Увяз в ней и сам Брежнев, не способный устоять перед соблазнами сладкой жизни. Любил подношения и нашел неплохой способ удовлетворять эту страстишку: во время визитов дарить главам других государств как можно более дорогие подарки, побуждая тех, в свою очередь, не скупиться, чтобы не ударить лицом в грязь. Нельзя сказать, что это было его открытие. В конце концов, с древнейших времен государи, направляя послов или наведываясь в гости сами, считали неприличным ехать с пустыми руками. Павел I с супругой, объездив европейские дворы, получили в дар столько картин и всевозможных драгоценных изделий, что для их размещения не хватает ни Павловского дворца, ни Гатчинского, приходится держать значительную часть в запасниках.
   Но то были монархи. Они дарили из своей собственности, а приобретенные дары, кстати, оставляли для музеев, то есть всеобщего пользования. Открытие нашего генсека, установленный им "дарообмен" на высшем уровне отличался тем, что не стоил дарителям ни копейки, осуществлялся за счет казны и, разумеется, во имя высших государственных интересов. Разве не в интересах Советского Союза было расположить к нам Францию, вручив ее тогдашнему главе президенту Помпиду "ЗИЛ", чтобы получить взамен какой-нибудь сногсшибательный "Порше"? Ну а друзья из соцлагеря тем более сочувственно встретили эту инициативу советских товарищей. Во время одной из поездок в Берлин коллеги-международники, взяв слово, что я их не выдам (это обставлялось величайшим секретом), показали мне подарок, подготовленный для Леонида Ильича, - шкаф из майсенского фарфора, набитый царственным сервизом общей стоимостью, по их словам, порядка 50 тыс. долларов. Всякий раз, когда во Внуково-2 приземлялся спецсамолет, оттуда перегружались в автофургоны и везлись на дачу генеральному десятки коробок с ценными подарками. Не мог Леонид Ильич не знать о дани, которую собирала Виктория Петровна после каждой своей поездки в Карловы Вары, об авантюрных проделках своей дочери, питавшей болезненную страсть к бриллиантам. И уж, конечно, до него доходили сведения о корыстолюбии ближайших друзей - Щелокова, Цвигуна, Медунова.