Вагон желчи. В ходе заседания Ученого совета, переходящего в разбор персональных дел на партбюро, два ведущих специалиста по колхозно-земельному праву, свирепые соперники, обмениваются сначала аргументами, потом инвективами и личными оскорблениями. "Какую еще позицию может занять мой оппонент, если он сын кулака и кулацкий нрав унаследовал по наследству!" - ехидничает один. "Да, я сын кулака, и как только начал понимать это - ушел из семьи. Я был сыном кулака, но никогда не был сукиным сыном, как мой оппонент".
   Обоим влепили по строгачу.
   Вообще, достаточно было пошататься по коридорам старинного особняка или потолкаться в буфете, чтобы собрать баул оригинальных мыслей, тонких намеков и язвительных шуток. Но мое восхищение блестящими столичными мудрецами достигло апогея, когда в Институте была организована научная конференция по поводу очередной гениальной работы товарища Сталина. Под Новый год вождь, по заведенному обычаю, давал интервью японскому агентству "Киодо Цусин". На вопрос корреспондента: "Можно ли предотвратить новую мировую войну?" (цитирую по памяти) - он ответил: "Да, можно". - "А что для этого надо сделать?" "Надо, чтобы народы взяли дело мира в свои руки и отстаивали его до конца".
   Представьте тех же Коровина, Галанзу, Кечекьяна и прочих светил права, выступающих с докладами по этому поводу. Я искренне жалел их и в то же время с любопытством думал, как же они выкрутятся. Никакого смущения. Один за другим выходили на трибуну, произносили обязательный панегирик, а потом говорили что кому нравится. Один поведал, что первым борцом за вечный мир в Европе был чешский просветитель Ян Амос Каменский. Другой - тот самый правовед-аграрник доказывал преимущества коллективной формы землепользования. Третий ударился в разоблачение поджигателей войны.
   С тех пор я перестал чему-нибудь удивляться. Раз и навсегда усвоил, что высокому сообществу ученых одинаково подвластны и пытливый поиск истины, и искусство мимикрии. Они, за редкими исключениями, научились переключаться с одного занятия на другое без усилий, как переходят с языка на язык люди, усвоившие оба с детства. А иные виртуозы наловчились соединять их в один "новояз", сопровождая каждую мысль оговоркой. "Я думаю... но, возможно, ошибаюсь". Еще лучше поменять утверждение и опровержение местами: "Возможно, я не прав, но мне кажется...". Догадайся Андрей Платонов заглянуть в наш институт, у него был бы материал для написания второй части "Чевенгура" - на сей раз из научной жизни.
   Молодежь, по обычной своей беспечности, позволяла себе иронизировать над духом раболепия, пока не получила предметного урока. Один из аспирантов был арестован за антисоветские высказывания, распространился слух, что это было сделано по доносу Серафима Александровича Покровского. Очень неглупый человек, Покровский имел несчастье вступить в полемику с самим Сталиным, поплатился ссылкой и был там завербован, получив взамен возможность вернуться в Москву. То ли сам вошел во вкус, то ли от него требовали периодических жертвоприношений для выполнения плана борьбы с антисоветчиками (я склоняюсь ко второй версии), не имело принципиального значения. Все осознали, что среди нас стукач; атмосфера в институте омрачилась. Мало кто был посвящен в "догадку", чьих рук это дело. Даже те, кто знал, предпочитали помалкивать: спасая из альтруистических побуждений других, можно нарваться еще на какого-нибудь скрытого доносчика.
   Меня предостерег Борис Назаров - добрый малый из состоятельной, по меркам того времени, московской семьи. Отец его был председателем коллегии адвокатов, располагал по роду своих занятий обширными связями и, вероятно, получил сигнал от доброжелателя для передачи сыну-аспиранту. В свою очередь я поторопился поделиться с моим другом Федей Бурлацким, нигде его не нашел и уже собирался идти по своим делам, как наткнулся в коридоре на Покровского. Мы с ним поболтали о том о сем, тут откуда ни возьмись появляется Федор. Вот и принимайте потом за безвкусный вымысел странные совпадения, случающиеся в детективах, когда автор по прихоти сюжета сводит в одно место и час всех нужных персонажей.
   Серафим Александрович, милейший мужчина с бородкой а-ля Троцкий, любил общество молодых, говоря, что с ними сам "освежается душой". Зная о стесненном (изысканное определение!) материальном положении аспирантов, он пригласил нас пообедать в Доме журналистов. За обедом поинтересовался нашим мнением о текущих политических событиях. Федя поддался на удочку и начал делиться своими, отнюдь не ортодоксальными воззрениями. Мне пришлось наступить под столом ему на ногу и одновременно перевести разговор на другую тему. Через некоторое время Серафим повторил заход. На этот раз я с такой силой вдавил каблук в ногу Федора, что он вздрогнул и наконец сообразил, в чем дело.
   Этот эпизод описан в одной из его книг*, так что желающие могут сверить два изложения. Бурлацкий даже считает, что я тогда спас ему жизнь, а мне порой приходит в голову, что Серафим, выполнив свою "норму", не собирался нас сдавать, а действительно интересовался, как настроена молодежь. Наверняка он оставался в душе оппозиционером и искал хоть какого-то оправдания своей опоганенной жизни. Спустя несколько лет, когда все это выплыло наружу, уверял, что отводил, как мог, удар от самых достойных. Очевидно, это можно было делать, "закладывая" никчемных. Оправданьице.
   Но вот что любопытно. При тиране Сталине политическая жизнь была намного интенсивней, чем при милейшем Леониде Ильиче. В 70-е годы на партийных собраниях царила откровенная скука - не было нужды кого-то преследовать и что-то запрещать, поскольку все раз и навсегда согласились, что это не место для "разборок". У партийного актива отбили охоту делиться с товарищами сомнениями, искать их поддержки, рассуждать вслух. Может быть, где-то в глубинке дело обстояло иначе, не спорю, я говорю о партжизни в аппарате ЦК и некоторых академических институтах, где пришлось бывать по долгу службы.
   И как же отличались от этого парадного действа, проходившего по заранее заготовленному и утвержденному начальством сценарию, баталии, на которых сановитые ученые вступали в перепалки, полагаю, не менее страстно, чем в периоды борьбы с "рабочей оппозицией", троцкистами, бухаринцами и прочими нечестивцами. Атмосфера особенно накалялась при перевыборах партийного бюро. Ведь тогда это была реальная власть, ни одного приказа директор не мог подписать без согласия партийного секретаря, а на характеристиках, рекомендациях и других важных для самочувствия документах - и "тройки", то есть добавлялся председатель профсоюзной организации. Влиятельные группировки старались протолкнуть "своих" и просто с целью не пропустить "чужих", которые, получи они перевес, могли при случае сильно навредить. В результате голосование затягивалось до поздней ночи, приходилось бесконечно переголосовывать, а иной раз и переносить финал на следующий день.
   Не обходилось без шуток. Был среди нас великовозрастный аспирант Глинка. Прямой потомок великого композитора не отличался ни талантом, ни трудолюбием так и просидел аспирант-ский срок, причем не первый, не сдав кандидатских экзаменов. Но человек был душевный: выпивоха, острослов, гостеприимный хозяин, охотно устраивавший посиделки в своей уютной квартире. Так вот, каждый раз при оглашении результатов голосования объявлялось: "И один голос за Глинку". Встречалось общим смехом и несколько разряжало атмосферу. Раз и я вписал его фамилию, ожидая, что теперь за Глинку будет два голоса. Нет, опять один.
   Уже на первом году аспирантской жизни меня избрали секретарем комсомольской организации и одновременно поручили заведовать агитпунктом. Под него отдали большую светлую комнату на первом этаже, таким образом я стал обладателем кабинета почище директорского. Посетители не докучали - изредка заглянет пенсионер с просьбой о материальной помощи или женщина с ребенком, умоляя предоставить давно обещанную жилплощадь. Просьбы и жалобы передавались в райком и исполком. Как правило, не оставались без ответа: пенсионеру в разовом порядке выдавали на бедность двести рублей, женщину в очередной раз ставили в очередь. Мои агитаторы знали жителей своего участка в лицо, налаживали с ними добрые отношения, чтобы не подвели, явились "исполнить гражданский долг". Отличился мой земляк Фирудин. Получая от отца, председателя колхоза, увесистые посылки с фруктами, раздавал их "своим" избирателям и в день выборов привел всех до единого за час до начала голосования, а затем без обиняков потребовал, чтобы этот пример политической активности советских людей был отмечен всенародно. Мы сообщили об этом в сводке, отсылавшейся в райком, на другой день наш герой мог прочитать свою фамилию в "Правде", а в его селе по этому поводу устроили байрам.
   В качестве комсомольского вожака мне пришлось часто бывать в райкоме, выполнять всевозможные поручения: быть бригадиром на уборке картофеля в подмосковном совхозе и звеньевым на строительстве университета, опекать гостей молодежного фестиваля, в составе райкомовской комиссии проверять работу комсомольской организации в других академических институтах. На различных постах в райкоме было немало славных ребят. Тогда еще не выкристаллизовался тот тип комсомольского бюрократа, который стал притчей во языцех в 70-е годы, в секретарях ходили не успевшие "забронзоветь" вчерашние офицеры-фронтовики, ударники производства, бойкие выпускники московских вузов. Меня тоже пытались перетянуть к себе, суля начать карьеру аж со второго секретаря РК. Я вежливо отклонил эту честь.
   Много времени отнимали свои. Почти все аспиранты носили комсомольский значок, члены Бюро должны были выслушивать их жалобы, хлопотать об устройстве в общежитие, разбирать склоки, увещевать нерадивых, поддерживать дух у тех, кто, завалив кандидатский экзамен, готов был повеситься. Словом, выполняли роль строгих, но заботливых родителей. Правда, в основном для иногородних.
   Москвичи держались независимо. У них было неоценимое преимущество возможность жить дома, быть избавленными от постоянного изнурительного поиска - где спать, что есть, как постираться. Немало весило и усвоенное чуть ли не с пеленок знание городской культуры. Она ведь своя у каждого большого города, у столицы - тем более. Как принято в Москве говорить, вести себя на улице, в магазине, ресторане, общаться с сослуживцами, что здесь принимается за проявление дурного вкуса, где дешевле починить прохудившиеся брюки, как быстрее добраться от Центра до станции "Удельная" Казанской железной дороги, где поначалу поселили приезжих, - не посвященные во все тонкости московской жизни могли стать предметом насмешек и даже влипнуть в неприятную историю.
   Мне настраиваться на московскую волну не пришлось - здесь у меня было много родственников по материнской линии (Даниэлянцы), я гостил у них по нескольку недель. Запомнился эпизод. Мне 13 лет, разгуливаю по Центру, дивясь красивым зданиям и глазея на витрины. Покупаю с лотка французскую булочку с горячей котлетой (их называли "микояновскими"). Лакомлюсь арбузом, который продавался тогда ломтиками. Так дохожу до "Ударника", где на щите читаю: "Большой вальс". Захожу в зрительный зал, гаснет свет. На экране появляется ослепительная Милица Корьюс, обаятельный Жюльен Дювивье и два часа льются потоком волшебные мелодии. Многие мои сверстники писали, что этот фильм буквально потряс их (например, Юрий Нагибин). Готов подтвердить. Я вышел из кинотеатра ошеломленный, немедленно приобрел на остатки денег, ссуженных дядюшкой, билет и поторопился на второй сеанс. В последующие дни моего пребывания в столице еще несколько раз побывал в "Ударнике". После войны в Баку компанией ходили в сад, усаживались на скамейки у дощатых стен летнего кинотеатра, слушали дивную музыку и соревновались, произнося реплики, которые должны были последовать. И сейчас я несколько раз в год просматриваю пленку с любимым фильмом, он возвращает мне ощущение молодости. Может быть, мания? Что ж, дай бог каждому заиметь такую.
   Итак, я без усилий "вписался" в московскую жизнь. Это по-своему выразилось в том, что аспиранты-москвичи быстро приняли меня за своего. Вообще-то ребята были воспитанные, старались не заноситься, но ощущение своего превосходства, как его ни скрывай, нет-нет да вырвется наружу. Подмывает ведь блеснуть эрудицией, чтобы утереть нос грузину, не читавшему в подлиннике Локка и Монтескье, но нахально отбивающему у вас красивых девушек. Или поиздеваться над корейцем, который никак не овладеет шипящими. Его невинно спрашивают, знает ли он, где город Мытищи. "Мытиси? - переспрашивает он, не чувствуя подвоха. - Мытиси не знаю". - "А Пушкина читал?" - "Пуськин? Читал, читал!"
   Впрочем, подобные развлечения не нарушали аспирантского товарищества. Москвичи помогали иногородним подыскать жилье, натаскивали перед сдачей зачетов, исправляли грамматические ошибки в рефератах, приглашали отощавших коллег на сытный домашний обед. Иногда звали и позаниматься вместе. У нас образовался небольшой кружок: Борис Назаров, Вера Малькевич, Коля Микешин, Валя Клеандрова. Спорили "по науке", обсуждали институтские события, вполне откровенно, не боясь, высказывались "по политике". Отношения - самые целомудренные, флирт и развлечения только на стороне.
   С Микешиным нас связывали приятельские отношения долгие годы. Вместе трудились в Политиздате и жили год в одном дачном домике в Кратово, позднее вновь "сошлись" в редакции международного журнала в Праге. Признаться, я был шокирован, когда уже после смерти Николая прочитал в журнале "Наш современник" статью его дочери с самыми злобными на себя нападками, какие пришлось когда-либо слышать. Через некоторое время еще одна статья с тем же градусом ненависти, если не больше. Чем это я так досадил милой Танечке, которую знал с четырехлетнего возраста? Сознаю, это не довод в политической полемике. И все-таки...
   Состоялся ли наш "аспирантский набор"? В общем, да. На глазок, две трети "остепенились", треть вышла в доктора наук. Борис Назаров возглавлял Комитет по защите прав человека. Исмаил Алхазов был членом Верховного Суда СССР. Леван Алексидзе стал помощником по международным вопросам у двух президентов Грузии. Ираклий Сакварелидзе занимал высокий пост в Совмине республики. Гиви Инцкирвели был ректором Тбилисского университета. Несколько наших аспирантов из среднеазиат-ских республик работали министрами юстиции, председателями Верховных судов, республиканскими прокурорами. А те, кто избрал научное поприще, оставили заметный след в юридической литературе и законодательной практике.
   Но, за редкими исключениями, это поколение не дотянуло до перестройки или, встретив ее на пенсии, осталось в стороне от накатившейся на страну бури. Валерий Савицкий, Александр Николаевич Яковлев, Анатолий Собчак, Сергей Шахрай, Сергей Станкевич и другие юристы, "сходившие" с ее помощью во власть, были уже из другого поколения, по большей части не из того гнезда.
   Сказал и задумался: а Федор Михайлович Бурлацкий не "сходил" во власть? Формально да: заведовал консультантской группой в Отделе ЦК КПСС. По существу, нет. Посидеть в кабинете и походить по коридорам здания на Старой площади ему довелось недолго. А ведь мог, будь похитрей. Ему благоволили поначалу многие "наверху", надо было только не слишком "светиться" в критицизме либо, напротив, идти уж в открытую, как диссиденты. Бальзак сказал, что во французское высшее общество можно было проникнуть двумя способами: вползти змеей или ворваться пушечным ядром. У нас до перестройки можно было только змеей, а после - ядром. Федор Михайлович, вероятно, как и ваш покорный слуга, завис между этими двумя крайностями. Ну и что? Написал несколько отличных книг, поучаствовал в политических схватках, позанимался вволю спортом. Мы с ним с аспирантских времен соперничали. По-моему, я его перебивал в шахматы и настольный теннис, он меня - во всех остальных видах.
   В последние годы мне крайне редко, но все же приходилось бывать в особняке на Знаменке, и всякий раз открытая Марселем Прустом "память чувств" рисует картину читального зала с согнутыми над книгами аспирантскими спинами. Верхний свет погашен, маленькие лампы на столах вырывают из темноты сморщенные в творческом усилии лбы. Скрипят перья, мудрые мысли из старинных фолиантов перекочевывают в линованные школьные тетрадки. Они найдут место в диссертациях, в редких случаях - послужат удобрением для вызревания какой-то новой идеи. Можно подойти к библиотекарше, спросить, что нужно, но шепотом. Как в храме. Нельзя отвлекать верующих от молитвы, аспирантов от учения. Они сами отвлекаются, да еще как!
   Нужно добывать хлеб насущный. 780 рублей стипендии - приличные деньги, при том что в институтском буфете можно перекусить за трешку, пачка пельменей стоит пятерку, столько же сто граммов деликатесов - буженины, черной игры, севрюги горячего копчения; бутылка водки - 6 рублей, автомобиль "Волга" - 16 тысяч. Но из стипендии вычитается подписка на очередной заем, раз в неделю надо сходить в баню и заплатить четвертак уборщице тете Маше, подрабатывающей стиркой белья. Что-то регулярно случается с туфлями и единственным комплектом верхней одежды, сам не можешь поправить - иди в мастерскую. Проезд на городском транспорте и электричке тоже не бесплатный. Есть потребность сходить в кино и сводить в театр знакомую девушку. Глядишь, уже к середине месяца в карманах пусто, бери, где сумеешь, в долг, иначе зубы на полку. Можно, конечно, напроситься в гости к родственникам, но частить неприлично. Мы бедные, но гордые.
   До сих пор кажется фантастикой, как мы ухитрялись прожить вторую половину месяца. Во многом выручала развитая кредитная система. "Стреляли" друг у друга, у соседей-философов, у той же тети Маши и сторожа дяди Коли. А самые нахальные брали в долг у научных сотрудников, в том числе - своих научных руководителей. Эту жилу открыл Ефимов. Длинный, худой, с волосами цвета соломы и озорными глазами, неизменно в кирзовых сапогах и гимнастерке, туго затянутой армейским поясом с бляхой, жизнерадостный, умный, может быть, самый талантливый из всего набора 1949 года и, к несчастью, запойный пьяница. Как только мы не старались его излечить - все впустую. Увещевания воспринимал благосклонно, каялся, клятвенно обещал завязать, а назавтра за свое. Пытались даже на пересменку держать его под надзором. Куда там! Отвернешься, он уже мчится в ближайший ларек хватить 200 граммов с прицепом - то есть кружкой пива или томатного сока.
   Кончил плохо: оставшись один в общежитии, собрал одеяла, белье, какую-то утварь, продал на рынке, напился до бесчувствия и завалился спать. Два дня не мог очухаться. Его судили, срока за хищение не дали, пожалели фронтовика, отослали на принудительное поселение, кажется, в Салехард. Через несколько дней после отъезда я получил письмо, в котором он просил у коллектива прощения, а полагавшуюся за месяц последнюю стипендию "завещал" раздать заимодавцам. Обойдя Институт, я установил, что к ним относятся директор, заведующие секторами и добрая половина научных сотрудников. Общая сумма долга перевалила за 3 тысячи рублей, а остатки от стипендии после вычета стоимости одеял - 150 рублей. Примерно столько же Ефимов позаимствовал у меня и других аспирантов. Посовещавшись, мы рассудили, что преимущественное право на возмещение убытков имеют самые бедные. С этим согласились и крупные кредиторы: давая Ефимову взаймы, они и так не рассчитывали получить что-либо обратно. Мы отправились в Домжур и посидели за рюмкой водки, вспоминая эту бедовую голову.
   Спустя три года Ефимов внезапно заявился в Кратово, где мы с женой снимали комнатушку. Так я и не понял - не то отпустили, не то сбежал. Побыл с нами день, переночевал и исчез - на сей раз бесследно.
   Признаюсь, поначалу мне было очень туго. "Первогодкам" не полагалось общежития - Академия не хотела выбрасывать деньги на ветер, как правило, отсеивались случайные "ходоки" в аспирантуру. Сдавших кандидатский минимум уже можно было дотянуть до диссертации, выполнить тем самым государственный план по подготовке квалифицированных специалистов. Вот о них стоило позаботиться. Пришлось мне принять предложение В. Буздакова, с кем мы вместе приехали из Баку, и снять на двоих комнату в доме на улице Горького, выходившем одной стороной на Пушкинский бульвар. Что и говорить, место - лучше не придумаешь, комната уютная, хозяйка доброжелательная старушка. Одна беда - платить приходилось по 250 рублей каждому. Для Буздакова, отец которого был председателем Бакинского горисполкома и ежемесячно высылал сыну тысячу рублей, это ничего не значило. Для меня, чьи родители сами нуждались в помощи, такой расход был куда как ощутимым. Вдобавок он любил поговорить и, вернувшись поздно вечером домой после сытного ужина в "Арагви" или другом близлежащем ресторане, начинал делиться своими мыслями о странах народной демократии со мной, полуголодным, смертельно хотевшим спать. Однажды, вернувшись домой, я обнаружил под подушкой пустую винную бутылку. Попировав с девицей, сын бакинского мэра так подшутил над товарищем. Тут уж я не выдержал, придушил свою гордость и пошел просить партбюро о помощи.
   Мне в виде исключения выделили койку в общежитии в Удельном, где Академия снимала дачные домики у частных хозяев. Удобств, понятно, никаких, кроме колодца во дворе и чуть подальше - выгребной ямы с водруженной над ней дырявой будкой. Дорога до Института отнимала полтора-два часа. Зато можно почитать в электричке, по выходным дышать свежим воздухом. И платишь за это удовольствие всего ничего.
   Какая счастливая карта мне выпала - обнаружилось в первый же день моего пребывания в Удельном. Я приобрел там друзей на всю жизнь. Помню, приехал рано утром в будний день, комендант повел меня в один из домиков. В комнатушке стояло четыре кровати, в трех - мирно спали черноволосые молодцы.
   - Дрыхнут круглые сутки, - раздраженно сказал комендант, - неизвестно, когда учатся. - Разозлился и выкрикнул: "Подъем!" Поскольку никто не пошевелился, махнул рукой. - Устраивайся, может, ты на этих лодырей повлияешь.
   Стоило ему выйти, как все трое поднялись, высказались об "этом болване" и стали знакомиться. Итак, Ким Георгий Федорович, в последующем заместитель директора Института востоковедения, доктор исторических наук, член-корреспондент Академии наук СССР. Сафарян Степан Рубенович, министр финансов и торговли Армянской ССР. Мунчаев Рауф Магометович, директор Института археологии Академии наук СССР, тоже членкор.
   Бывает, людям нужны годы, чтобы понять и оценить друг друга. В молодости это происходит побыстрее. Нам понадобился один теплый день глубокой осени. Сначала мы отправились на рынок, расположенный в полутора километрах, у станции. Скинувшись, закупили продукты в ларьке, бутылку водки, чтобы отметить знакомство. После затянувшегося пиршества отправились гулять, присоединились к подросткам, гонявшим на полянке в футбол, с треском им проиграли. Завалились спать. Наутро стали шарить по карманам - чем позавтракать. Безуспешно. Но тут повезло. На первом этаже жили аспиранты из Средней Азии, организованные ребята, по очереди варили в ведре суп, потом дежурный подсчитывал стоимость варева и раскладывал на всю компанию. Получалось, скажем, по рублю 37 копеек. Рассчитывались... хотел сказать, как в банке, потом, вспомнив нынешние банки, постеснялся. Как в аптеке.
   Так вот, Мунчаев вышел во двор, увидел ведро с жидкостью, решил, что какая-то бурда, и выплеснул, чтобы набрать воды в колодце. Выскочили таджики, пришли в отчаяние. Рауф извинился, пообещал возместить убытки с процентами, а заодно занял до стипендии 100 рублей. В то время для нас сумма почти астрономическая. Тут же было решено ехать в Москву, прошвырнуться по "пикадилли" - участку улицы Горького от Елисеевского до Охотного. К утру следующего дня мы уже знали друг о друге почти все.
   Д'Артаньяном в этой "мушкетерской четверке", одной из тех, что гуляют по романам и в бессчетном количестве воспроизводятся жизнью, был Ким. Гу Фу, как мы его называли, обладал качествами прирожденного лидера. Без колебаний решал стратегический вопрос: пойти по девочкам или сесть за карты? Брался за организацию Нового года, прочих праздников и просто компанейских застолий. Проявлял участие и первым бросался на выручку товарищам. Чаще других водил в ресторан и щедро одалживал деньги, когда они заводились.
   А это случалось у него чаще, чем у других. Ким занимался историей КНДР, был знаком с сыном Ким Ир Сена, тем самым, что заступил теперь на место создателя "чучхе". С началом корейской войны у него не было отбоя от приглашений написать статью или прочесть лекцию. Как-то у него разболелись зубы, пришлось выступать с повязкой на щеке. Один из слушателей спросил, не вернулся ли уважаемый лектор прямо с фронта. "Это частный вопрос, - нашелся Ким, - подойдите ко мне после лекции". Аудитория приняла ответ за скромность и устроила ему овацию. Потом он честно пояснил любопытному, в чем дело.
   Сколько знаю, его любили все, кто с ним трудился. Когда Гафуров ушел с поста директора Института востоковедения, коллектив однозначно высказался за назначение Кима. Отделение истории Академии тоже было настроено в его пользу. Но шел месяц за месяцем, а он оставался "и.о.", его кандидатуру наглухо заблокировали в Отделе науки. За него ходатайствовали многие. Я добился заверения Русакова о поддержке, но, не слишком ему веря, пошел к Зимянину, курировавшему идеологию. Михаил Васильевич, побывав в редакторах "Правды", был прост в обращении, даже чуть бравировал мнимой принадлежностью к журналист-ской братии. Никакие мои доводы его не брали. Сначала увертывался, валил на кого-то "наверху", потом все-таки выложил причину - он кореец, а на востоковедении должен сидеть русский. Я позволил себе несколько резких выражений, после чего он заявил, что таким тоном не разговаривают с секретарем ЦК. И припомнил мне позднее.