В конце концов нашли хорошего директора - Евгения Максимовича Примакова. Он сам был в дружеских отношениях с Кимом и постарался смягчить нанесенную ему обиду. Георгий Федорович не был карьеристом, но тяжело пережил очевидную несправедливость. Боюсь, эта история ускорила его кончину.
   Не менее колоритной личностью был Степа Сафарян. Даровитый экономист, быстро нашел признание у себя в республике. Цепкий прагматизм - эта обязательная черта профессиональных финансистов - сочетался в нем с натурой глубокой и романтичной. Он любил интеллектуальные споры, знал множество стихов и хорошо их читал.
   На своем веку я встречал немало людей с такой же "двойной ориентацией", но они как бы отгораживались друг от друга - одна для дела, другая для развлечения. Степан же все старался как-то совместить прозу с поэзией, облагородить скучную материю денежных знаков и торговых рядов. Когда я ездил в Ереван на премьеру своей пьесы "Тринадцатый подвиг Геракла", он показывал возведенный по его замыслу огромный рынок, с гордостью обращая внимание не столько на обилие снеди на полках, сколько на художественные изыски в архитектуре и оформлении.
   В один из своих приездов в Москву пригласил меня в армян-ский ресторан "Арарат" на Неглинной, за шашлыком поделился грандиозным планом преобразовать это заведение в шедевр национальной культуры с имитацией величественных красот Армении, картинами из ее древней истории, подлинными хачкарами (каменные глыбы, на которых в Средневековье вырубались крест, орнамент, поминальные тексты), живописными полотнами, подвешенной, словно на горном выступе, эстрадной площадкой, миниатюрным ботаническим садом и другими чудесами. Ресторан-музей, ресторан-выставка, посетители которого, вкушая земную пищу, одновременно получали бы эстетическое наслаждение.
   - А чем кормить там будут? - приземлил я своего увлекшегося друга.
   - Разумеется, севанской форелью, доставляемой прямо с самолета, отмахнулся он. - Я назову его "Ахтамар".
   Так называется стихотворение Аветика Исаакяна, которое он любил декламировать. Степа не дожил до воплощения своей мечты. Может быть, в Москве построят шикарный армянский ресторан, только вряд ли в его залах будет витать возвышенный, романтический дух.
   Самым молодым в нашей компании был Рауф Мунчаев, олицетворение "горского" характера - независимый в суждениях и поступках, немногословный, верный слову и кунацким привязанностям. Способный археолог, он смолоду участвовал в экспедициях и привез оттуда немало ценных находок. Мы подшучивали: Мунчаев опять за горшками отправился.
   Жить на природе полезно, но в центре столицы куда веселее. Мы ликовали, когда появилась возможность переселиться. Правительство, откликаясь на настойчивые просьбы Академии, передало в ее распоряжение вполне приличную по тем временам гостиницу на улице Горького, в квартале от Белорусского вокзала. Нас разместили по двое в чистеньких номерах с умывальником и телефоном, в коридоре - туалет и душ. В Удельном мы обитали в отдельном домике, не было возможности заводить светские знакомства. Здесь вместительное шестиэтажное здание было густо заселено молодыми людьми из всех городов и весей Союза. Вся эта многоязычная орава с утра до вечера перемещалась по гостиничным коридорам, устраивала посиделки, крутила любовь, рыскала в поисках пищи и развлечений. Случались драки и скандалы с вызовом милиции, но в целом среди постояльцев "Дома для приезжающих ученых" преобладали люди законопослушные и не торопившиеся вылететь из вожделенной аспирантуры.
   В период моей учебы в Университете у меня не было того, что принято называть счастливой порой студенчества. Слишком скоропалителен был срок, да и заполнен большей частью корпением над учебниками. Теперь я получил возможность испытать это состояние. Трудишься как вол, забот полон рот, а спроси, как жилось, первое слово просится на язык - беззаботно. Должно быть, изюминка в том, что ты сам себе хозяин. По крайней мере, за исключением обязаловки (заседания сектора, партбюро, сдача зачетов), волен проваляться полдня в постели, читая сногсшибательный роман, фланировать в компании по "московскому бродвею", играть в шахматы или карты, отправиться в поисках приключений в сад "Эрмитаж" или (и) напиться до чертиков.
   Кстати, однажды так и получилось. У меня вконец износились брюки, пришлось потратиться на новые. Тут как раз подоспела стипендия, и друзья вызвались меня сопровождать. Выбрали какой-то диковинный вариант того самого цвета, какой был у лошади Д'Артаньяна. Естественно, решили обмыть, и все, наверное, обошлось бы чинно, если б на свою беду не наткнулись на Ефимова. Узнав, в чем дело, он с энтузиазмом к нам присоединился и взял инициативу в свои руки, сообщив, что знает одно подходящее местечко, где кормят вкусно и недорого. Этим местом оказался ресторан гостиницы "Москва". Оттуда мы еще вышли в приличном виде, но ненасытный Ефимов потащил в какую-то забегаловку у Главпочтамта, затем в пивнушку на площади Пушкина, которую в народе звали "Бар Бадаева". Где-то с полдороги я перестал соображать, хотя, как уверяли самые стойкие на следующее утро, не буянил, а только спал на ходу. Лишь однажды, много лет спустя, повторился со мной такой пассаж. Слава богу, зеленому змию я не подвластен.
   После того как Ефимова услали в Сибирь, возлияния случались, но вполне цивилизованные. Времяпрепровождение в гостинице отличалось чересполосицей, как в "Республике ШКИД". То на всех нападает вирус творчества: кто сочиняет поэму, кто гнет спину над рефератом, кто строчит статейки для радио, приносящие неплохой заработок. Трудовой порыв сменяется картежным загулом, дни и ночи напролет продолжается резня в очко. Неукоснительно соблюдается правило: выигравший в обязательном порядке ведет наутро в ресторан, где каждый волен выбирать что душе угодно. Миша Мелконян, бедняга, отчаянно проигравшись, решил хоть частично возместить понесенный ущерб и заказал столько, что две недели потом болел желудком. У него я, кстати, занимал костюм, идя на свидание.
   Был у нас и свой Федериго (по Мериме) - Меджид Эффендиев. Наделенный от природы живым умом, но безгранично избалованный матерью, которая души в нем не чаяла, он категорически не признавал необходимости трудиться. Поднимался к полудню, занимался туалетом как заправский светский дэнди, не спеша поглощал изысканный обед в "Баку" или каком-нибудь другом близлежащем ресторане, наносил визиты знакомым дамам. Все это было прелюдией к "ночной жизни" Меджид либо исчезал, либо садился за карты. Играл цепко, жестко, беспощадно и почти всегда выигрывал. Остальные злились, даже подозревали, что он нечист на руку, но уличить не могли. Я думаю, секрет был не в мошенничестве, а в особом игровом таланте - памяти на вышедшие карты, интуиции, способности по выражению лица партнера, промелькнувших на нем радости или огорчении, угадать, сидит он с вожделенной "двадцаткой" или недобрал до несчастной "казны" (семнадцать очков).
   Спустя годы, когда я работал в аппарате, Меджид позвонил, попросил помощи. Его выставили за нерадивость из Издательства иностранной литературы, а мама уже вышла на пенсию, не в состоянии была содержать отпрыска. Я его пристроил в какое-то другое издательство.
   Sic transit gloria mundi. Тогда же, выпотрошив скудное содержимое наших карманов и нацепив цветастый галстук, Меджид царственным жестом приглашал нас спуститься в "Якорь". За рестораном на первом этаже гостиницы сохранились прежнее название и даже национальный профиль. Здесь готовили традиционные блюда еврейской кухни - эсик-флейш, росл-флейш, форшмак и т. д. Ходили ли сюда московские старожилы-евреи, не знаю, а для "приезжающих ученых" ресторан стал просто дорогой столовой. Официанток звали по именам, они тоже к нам привыкли, любили поболтать "за жизнь". А уж Меджида, щедрого на чаевые, принимали как принца.
   Кто только не захаживал в "Якорь". Там я познакомился с Тиграном Петросяном, заглянувшим навестить земляков. Мигом раздобыли несколько шахматных досок и организовали сеанс одновременной игры. Знаменитых посетителей, приезжавших навестить своих детей или племянников, встречала сама Алла Генриховна - дородная директриса, обладавшая навыками надзирательницы в пансионе благородных девиц. Однажды наша компания, заявившись домой в середине ночи, нашла двери гостиницы запертыми. Безуспешно в нее побарабанив, мы пробрались во двор, разыскали лестницу и приставили ее к своему, третьему этажу, благо окна на галерее были отворены. Один за другим начали восхождение. Неожиданно является разбуженная Алла Генриховна и берется за лестницу, словно намереваясь сбросить нас на землю.
   - В следующий раз, - заявила она своим зычным голосом, - сброшу, милицию звать не буду.
   Мы дружно заверили, что следующего раза не будет и вообще вернулись так поздно со свадьбы.
   - Знаю я вас! - проворчала директриса, но смилостивилась. Потом у нас с ней установились хорошие отношения, несмотря на грозный вид, она оказалась добрым человеком.
   По весне мужская часть "Якоря" выходила чуть ли не в полном составе на улицу в поисках приятных знакомств. Тогда это было не слишком сложно. Сразу после войны дисбаланс между женским и мужским населением превысил все нормы, а теперешняя подозрительность к "лицам кавказской национальности" еще не созрела. Нацмены не успели надоесть москвичкам, напротив, принимались за иностранцев. Преуспевали, как всегда, нахалы. Миловидный Сурен Овнанян охотно делился своим методом: "Пристаю к десяти, пять не ответят, три обманут, две придут на свидание, одна уступит. Чем плохо!" Назначал встречу этот обольститель "у тунгуза", то есть с соответствующей стороны памятника Пушкину. Обращался к очередной пассии: "Ты моя прелость!"
   За лирической полосой следовала спортивная. Ездили в Серебряный Бор или Щукино купаться, загорать, играть в футбол. Троллейбусы ходили исправно, берег был доступен всем, общепит на высоте. Все, конечно, скромно, если судить по нынешним стандартам. Теперь в Москве почти два миллиона автомобилей, вокруг нее дач и коттеджей настроено видимо-невидимо. А природа, постаревшая за полвека, выглядит намного старше своего возраста. Да и доступна не каждому.
   Надо сказать, при всех особенностях национального характера, о чем теперь так любят рассуждать, наша многонациональная братва мало чем отличалась в житейских склонностях от "средневзвешенных" жителей столицы. Любили погулять в парке Горького, Сокольниках, саду "Эрмитаж". Посещали концерты Утесова, представления ансамбля Моисеева и "Березки". Самым большим праздником были для нас футбольные матчи на стадионе "Динамо". Не такой уж я заядлый болельщик, а все-таки старался не пропустить ключевых поединков: ЦСКА-Динамо-Спартак, в особенности же со всякими заезжими из-за рубежа командами. Тут главное было в неповторимом ощущении единения с огромной массой людей, ожидание "события" забитого на твоих глазах, вроде бы с твоим участием, гола, и раздающегося затем победного рева.
   Я все говорю о своих друзьях, но "Якорь" наряду с малыми "общинами", жившими своим уставом, был и общим домом для поселенцев. Собирались собрания, избиралось самоуправление, прорабатывали нарушителей порядка, скидывались для совместного проведения праздников. К этим формализованным связям добавлялись стихийные, основанные на душевном тяготении. Одному парню из Узбекистана отец регулярно посылал яблоки и орехи. Ими питались, сидя на мели. Ким, опубликовав очередную статью, звал к себе на сабантуй чуть ли не весь этаж. Так же употребил и я свой первый гонорар, полученный за статью в журнале "Государство и право" (отчет о конференции в Институте). За несколько дней до стипендии, когда были исчерпаны все ресурсы, напрашивались в гости к аспиранткам. Более бережливые, девушки распределяли свои доходы на месяц, к тому же им не приходилось платить за ухажеров в кино или ресторане. Они попеняют, мол, ухаживать вы мастера за другими, а кормиться к нам, но чая и бутербродов с маслом для голодающих товарищей не пожалеют.
   Учение и развлечения отнимали много времени, но надо было и подрабатывать. Неожиданно у меня появился источник "левого" дохода. Привязался знакомый паренек из Института народного хозяйства: сдай за меня зачет по английскому. Я ему: "Ты что, рехнулся, это же подсудное дело!" - "Не бойся, я экстерник, меня там никто не знает". Пообещал сотнягу, я соблазнился. Сдал за первый курс, через пару месяцев за второй. И чуть не влип. Слишком легко и быстро расправился с заданием, преподавательница восхитилась, сказала, что хочет рассказать обо мне на кафедре, там собираются ставить на английском любительский спектакль. Кое-как отговорившись, я навсегда зарекся от "левых" заработков.
   Все эти невинные и "винные" забавы не мешали мне продвигаться к кандидатской диссертации. Правда, возникали некоторые шероховатости в отношениях с научным руководителем. Мария Павловна Карева занимала видное место среди тогдашних правоведов, была человеком широких взглядов, отзывчивым на новизну, и все же с каким-то внутренним сопротивлением принимала мой уклон в запретную, по существу неведомую у нас политологию. Юристы-нормативисты принимали ее за научный коммунизм, философию, социологию, в общем, нечто не относящееся к юриспруденции. Спустя три десятка лет при обсуждении на Ученом совете Института моей кандидатуры в члены-корреспонденты Академии Михаил Соломонович Строгович пытался меня "зарубить" на том основании, что я вообще не юрист. Выступал явно по наущению кого-то из моих соперников. Большинство не приняло всерьез его аргументов, тем более что за несколько лет до этого тот же Ученый совет присудил мне степень доктора юридических наук. Но любопытно, что маститые правоведы не понимали (не хотели понять): теория политики - не что иное, как философия права, преподававшаяся в таком качестве еще в средневековых университетах. Не сознавали и того, что, отмежевываясь от политологии, юриспруденция теряет часть исконной "территории", притом самую ценную своей связью с властью.
   Впрочем, в то время все это выглядело не так отчетливо, да и Мария Павловна не посягала на мою индивидуальность, лишь деликатно обращала внимание на то, что, по ее опасениям, могло вызвать неодобрение у членов Ученого совета. Все, однако, обошлось, я получил 10 белых и 2 черных шара.
   К тому времени я уже работал в издательстве, но с Институтом так или иначе был связан всю жизнь. В 1969 году защитил перед его Ученым советом докторскую диссертацию, здесь же был избран президентом Советской ассоциации политических наук, в течение нескольких лет возглавлял на общественных началах сектор политологии. Из собравшихся в нем молодых людей почти все сделали успешную научную карьеру. Вильям Смирнов заменил меня в руководстве сектором и участвует во всевозможных правительственных комиссиях в качестве авторитетного эксперта. Анатолий Ковлер удостоен представлять Россию в Европейском Суде по правам человека. Юрий Батурин был моим сотрудником в аппарате Президента СССР, перешел вместе со мной в Фонд Горбачева, побывал в помощниках российского президента и неожиданно взлетел в "небеса", став первым в мире космонавтом-политологом. Илья Шаблинский подвизается в Думе.
   Вот немногие, кого я мог бы назвать своими учениками. Если, конечно, они не возражают.
   Судьба в некотором роде физически соединила меня с Институтом, когда после перемены нескольких мест жительства я окончательно осел в Староконюшенном переулке, в десяти минутах ходьбы от особняка на Знаменке. Изредка приглашают поучаствовать в заседаниях Ученого совета, когда защищается "вери-импортантная персона", например Иван Петрович Рыбкин, бывший тогда спикером Думы. Бывая в Институте, заглядываю в комнаты, где прошла молодость и толпятся теперь незнакомые люди. Редко-редко встретишь кого-нибудь из "бывших", похлопаем друг друга по плечу, осведомимся взаимно о здоровье. Захожу к директору Борису Николаевичу Топорнину. Он настоит попить с ним чаю, в который раз предложит пойти главным научным сотрудником - жить стало туго, лишние тысяча-полторы не помешают.
   Не хочется получать деньги ни за что, как милостыню. Проживем как-нибудь. В Институт я в конце концов все равно вернусь. С членкорами принято прощаться в актовом зале.
   В Политиздате
   Не успел я защититься, звонят из Госполитиздата, приглашают на смотрины. В те годы был настоящий голод на подготовленные кадры, их ведь поубивало на войне, да к тому же, должно быть, лучших. Идеологические учреждения буквально охотились за выпускниками академических институтов. Меня, кстати, приглашали и в Юриздат. Чуть было не сговорился, но тут предложение более заманчивое.
   Издательство политической литературы располагалось в конструктивистском здании в Орликовом переулке, построенном, как говорили, самим Корбюзье. Меня принял завотделом кадров. За шестьдесят, лоб узкий, нос мясистый, глаза маленькие. Сейчас вспоминаю - ну, копия кадровика из фильма моего сына "Курьер". Вероятно, на студии подбирали "типаж", полагая, что именно так, "не Спинозой", должен выглядеть человек этой профессии. А тут он, что называется, в натуре.
   Позднее я узнал, что анархист Самсонов дважды был приговорен к смертной казни - в России и Англии, оба раза сбегал, перед революцией подался в большевики. Кое-какие детали его романтического прошлого раскрылись мне неожиданным образом. Однажды, когда я уже в издательстве пообвык, Самсонов пожаловал ко мне, положил на стол рукопись страниц за тысячу и пояснил:
   - Я присмотрелся к вам, вижу, вы разбираетесь в литературе, почитайте мой роман.
   Я тогда не понял, чем заслужил такую честь, - еще не пробовал сил в научной фантастике, да и мои научные опыты сводились к паре статей в журнале "Советское государство и право". Но не отказывать же заслуженному человеку. Несколько дней одолевал захватывающий рассказ о кознях британских империалистов в Баку, жестокой схватке "Интеллидженс сервис" с турецкой разведкой, об отважных подпольщиках, которые разоблачили и вышвырнули всю эту публику из Советского Азербайджана. Роман был написан в жанре политического детектива, содержал все полагающиеся компоненты - от описания леденящих душу зверств до лирических излияний. Промежутки между ними были заполнены многостраничным изложением документов. Наряду с Черчиллем, Энвер-пашой и другими историческими личностями в действии участвовали с "той" и "нашей" стороны вымышленные лица. В центре повествования был отчаянный храбрец, стилизованный под Камо, Котовского и Красина, вместе взятых.
   Врезалась в память одна сцена. В Лондоне премьер и прочие высокие чины, плетущие заговор против советской власти, собираются на секретное совещание в загородном поместье. Встав поутру после затянувшегося ночного бдения, принимают душ и, как это свойственно англичанам, идут размяться на спортивную площадку. Жена хозяина, леди, выходит на крыльцо и кричит: "Лорды, кончайте играть в волейбол, идите завтракать!"
   Возвращая рукопись, я поинтересовался, в какой мере роман автобиографичен. Самсонов застенчиво улыбнулся и возразил:
   - Это художественное произведение.
   Я не стал его огорчать, сказал, что читается с интересом, посоветовал убрать отмеченные в тексте языковые огрехи и отослать в один из журналов. Увы, не дожил, бедняга, до своего литературного дебюта.
   Тогда, при первой нашей встрече, Самсонов внимательно прочитал мою анкету, остался, видимо, доволен (боевой офицер, член партии, награды, вот-вот "остепенится" - куда лучше) и повел к директору.
   Мы сидим в красивом светлом кабинете, вместо стен стекла. Хозяин велит секретарше принести чай. Тонкие черты лица, голубые до прозрачности глаза, рыжеватые волосы, впрочем, всего одна длинная прядь, которой хватает, чтобы покрыть голову, но приходится то и дело поправлять, чтобы не сползала куда-то вбок (на улице, при ветре, и вовсе рвется в сторону). Говорит негромко, культурно, с еле заметным, как мне показалось, белорусским акцентом. Типичный профессор.
   Первый наш разговор был обычным при знакомстве. Порас-спрашивал меня о диссертации, остался, видимо, удовлетворен тем, что принято называть "общей подготовкой" или "интеллектуальным уровнем", и предложил работать старшим редактором в редакции Дипломатического словаря с окладом 1600 рублей. Добавил, что, хотя Политиздат и не значится официально в кругу цековских учреждений, но его непосредственно курируют отделы ЦК КПСС, вся выручка издательства идет в партийную кассу, поэтому работать в нем почетно и перспективно. Я с энтузиазмом закивал, поскольку в тот момент главным для меня было обещанное жалованье. Шутка сказать, с аспирантских 780 да сразу на 1600! Как раз в этом месяце, несколькими днями раньше, у меня родился сын, и надо было думать, как содержать семью. Я был на седьмом небе и не очень внимательно прислушивался к тому, о чем говорил Ковалев. Только потом вспомнилось несколько странное его напутствие.
   - Я посылаю вас в один из самых интересных коллективов, где работают, можно сказать, лучшие редакторы издательства. Это профессионалы высокого класса, набирайтесь у них опыта. В то же время вы фронтовик, человек партийный, а это очень важно при работе над таким изданием, как Дипломатический словарь.
   Смысл этого напутствия стал мне ясен несколько позже. В редакции, которая располагалась тогда на улице Горького, недалеко от Главного телеграфа, меня встретили приветливо. Заведовала ею старая большевичка Вера Семеновна Соловьева. Под ее началом трудились три молодых редактора - Александр Беленький, Семен Персиц и Илья Кремер. С их помощью я довольно быстро постиг азы редакторского мастерства. До сих пор считаю, мне повезло начать свою профессиональную деятельность именно со словарной редакции. Здесь приучаешься излагать мысли предельно четко и лаконично. Хотя есть и оборотная сторона склонность к чрезмерной сухости. Не случайно излюбленной присказкой в нашем кругу было: "Что такое телеграфный столб? Это хорошо отредактированная сосна".
   Безмятежная пора моего редакторского ученичества продолжалась недолго. В то время разворачивалась кампания против космополитизма, и ее объектами стали прежде всего идеологические учреждения. В Политиздате первый удар пришелся на нашу редакцию. Придирчивая проверка обнаружила, что подавляющее большинство авторов словаря относятся к числу лиц с "пятым пунктом", как тогда говорили для краткости, а последние автоматически причислялись к безродным космополитам. Опытный аппаратчик Ковалев решил смягчить удар, заменив заведующего редакцией. Он не принадлежал к числу ретивых охотников за ведьмами, но и лезть на баррикады, жертвовать своим положением тоже не собирался. Выдвижение молодого офицера-коммуниста руководителем этого "нездорового коллектива" должно было засвидетельствовать, что руководство издательства принимает должные меры для очищения от скверны. Между тем, предложив мне возглавить редакцию, директор ни словом не обмолвился, почему понадобилась такая смена, просто сослался на то, что Соловьева попросила освободить ее от организационных забот, она по-прежнему будет передавать свой опыт, работая старшим редактором, а вести дело должен молодой, энергичный человек с хорошей партийной закалкой.
   Если у меня и были какие-то сомнения, то после разговора с Верой Семеновной они отпали. Она настойчиво убеждала, что сама попросила ее освободить и назвала мою кандидатуру. Спокойно восприняли это и другие редакторы, с которыми у меня завязались к тому времени ровные товарищеские отношения. Конечно, все мы понимали, почему понадобился руководству издательства этот маневр. Но, может быть, в немалой мере благодаря своей молодости надеялись, что тем самым удастся избежать дальнейших гонений. Мои коллеги сами взялись обновлять авторский состав в соответствии с жестким предписанием главной редакции.
   Увы, ограничиться этим жертвоприношением уже не удалось. На Госполитиздат обрушились другие гонения. В частности, усмотрели злой умысел в фотографии, воспроизведенной в книге по истории партии (бородка клинышком на лице одного из персонажей, смахивающего на Троцкого), в корректорской ошибке, из-за которой Маркс превратился в Мракса, и т. д. Вкупе со всем этим вырастало значение и "еврейского уклона" в редакции Дипсловаря. На партийном собрании с присутствием представителя агит-пропа директор дал, как тогда говорили, принципиальную оценку ошибок, допущенных коллективом издательства, после чего виновные один за другим поднимались на трибуну и каялись в грехах.
   Пришлось выступать и мне. Признай я, по примеру других, что несу полноту ответственности и готов положить все силы, чтобы "не допустить" (обеспечить, утвердить и т. д.), то был бы, вероятно, отпущен с миром. Вместо этого я заявил, что не вижу никакой своей вины. Пришел в редакцию недавно. Портфель был сформирован задолго до этого. Мои коллеги не дают повода для упреков при работе над текстами. Больше того, брякнул я неосторожно, принимая меня на работу, директор издательства сказал, что направляет в самый сильный творческий коллектив, у работников которого можно многому научиться. Тут в зале поднялся шумок, кто-то из президиума выкрикнул: "Он ничего не понял!" - и было внесено предложение поставить мне на вид "за отсутствие бдительности".