Трудновато стало печататься и бывшим его помощникам. Глухое молчание, своего рода информационная блокада, которыми окружили Горбачева после его отставки, не могли быть объяснены одним только падением интереса к его личности. Главное - в конформизме, боязни вызвать неудовольствие властей предержащих. По той же причине вольготно чувствовали себя те газеты и журналы, которые поносили бывшего советского лидера. Только в последнее время "пресс" стал ослабевать, его приглашают поделиться своим мнением в телепередачах и на печатных полосах.
   У нас любили пенять Западу (сам я тоже отдал этому дань) на то, что-де какая свобода печати, если на рынке информации господствуют империи хэрстов и мэрдоков, шпрингеров и берлускони. Пеняли не без оснований. Но всем им "утерла нос" империя Березовского. Все-таки не оставляю надежды, что в обществе возобладает инстинкт самосохранения и оно заставит принять закон, запрещающий частное владение средствами массовой информации, особенно телеканалами. Ну а что касается неблагодарности журналистов по отношению к провозвестнику гласности, то пусть она останется на их совести. В конечном счете важно, что сегодня миллионы наших людей могут изучать историю своей страны по Соловьеву и Ключевскому, наслаждаться чтением Платонова и Булгакова, спрашивать в книжном магазине Евангелие или Коран, знать, сколько у нас солдат и танков, следить за текущими событиями по сводкам, на выбор, ИТАР-ТАСС или Интерфакса, а захочется - послушать "Голос Америки" и радио Ватикана.
   Сотворение парламента
   Глубоко ошибаются те, кто определяет советскую политическую систему одним понятием - тоталитаризм, не признавая метаморфоз, происходивших с ней на протяжении 70 лет. В действительности она менялась, и то, что с ней происходило, сродни переменам, связанным с циклами человеческой жизни. В ранний послеоктябрьский период система еще молода, недостроена, неопытна, не успела обрести устойчивую веру в себя в респектабельные манеры, обеспечивающие допуск в европейские гостиные. Отсюда - комплекс неполноценности и крайняя задиристость. Страна отчаянно отстает экономически, но большевики убеждены, что революционное ускорение позволит им всех обставить. Таков смысл беседы Ленина с Уэллсом, когда он приглашает великого фантаста "приехать к нам годков эдак через десять". Словом, обновленный вариант гоголевской тройки: хоть кое-как сколочена расторопным ярославским мужиком, а рванет, рассечет воздух, заставит другие государства "кося посторониться" и исчезнет за горизонтом.
   Это время, когда наш народ, склонный, как никакой другой, к романтике ("землю попашет, попишет стихи"), полон радужных надежд, и даже двойной, бело-красный террор не способен вывести его из этого приподнятого состояния. Да и большевики, за исключением отъявленных циников, каких всегда немало в революционных партиях, и авантюристов, которым революция дала уникальный шанс стать из никого всем, большевики, настрадавшиеся в тюрьмах, ссылках, вынужденной эмиграции, верят в свое благородное предназначение осчастливить родину. Партия не окончательно обюрократилась, закостенела; выписав себе сертификат на вечную монопольную власть, не успела обзавестись соответствующим механизмом. Советы, особенно на местах, кое-что значат, ближе к массам, отзывчивее на их нужды. Над страной не натянута непроницаемая идеологическая пленка, и хотя самые отпетые оппозиционные газеты позакрывали, не окончательно забиты каналы информации, продолжают переводиться и издаваться новинки европейской литературы, в том числе "сомнительного свойства" с точки зрения ревнителей чистоты пролетарского мировоззрения.
   Но, пожалуй, самое существенное в том, что сохраняется еще гражданское общество, то есть сфера отношений, куда не вторгается государственная власть. Не потому, что ей этого не хочется, а только потому, что недостает сил и средств. Первая лихая попытка взять все под свой контроль, какой по существу была политика военного коммунизма, завершилась неудачей. Пришлось отступить, причем только в тех сферах, которые оказались сверхчувствительными к тотальному государственному контролю, отторгали его, угрожая в противном случае посадить страну на голодный паек.
   Вопреки тем, кто утверждает, что нэп рассматривался как длительная экономическая стратегия, в нем, конечно же, видели временное средство, к которому пришлось прибегнуть, чтобы накопить силы и перейти затем в контрнаступление на частника. Вполне возможно, что Ленин со свойственным ему прагматизмом, оценив неплохие результаты свободной торговли, продлил бы ее на какое-то время или даже, в очередной раз "переменив свой взгляд на социализм", признал возможность оставить деревню в покое, не навязывать ей коллективизацию. Но это из области догадок. А вот то, что Сталин свернул нэп и установил тотальный государственный контроль над селом, было в полном согласии с первоначальным замыслом вождя Октября.
   Отсюда и следует вести отсчет тоталитаризма. Говоря об этом явлении, политологи, как правило, делают акцент на массовых репрессиях, подавлении инакомыслия, установлении абсолютного господства коммунистической партии и единовластия самого Сталина. Но все это признаки скорее тирании или деспотизма. Что же касается тоталитаризма, то есть власти тотальной, абсолютной, то ее главный признак - заполнение всех сфер не только общественной, но и частной жизни, тщательное наблюдение за каждым шагом граждан и детальная регламентация их поступков.
   Тотальная власть не обязательно свирепа. Она может обходиться и без устрашающих репрессий, основываться на хорошо поставленной информации или психологическом внушении. Авторы знаменитых антиутопий были каждый по-своему правы, рисуя различные виды тоталитаризма. У Олдоса Хаксли в "Прекрасном новом мире" тоталитарная система формируется на основе суперсовременной биологической технологии, позволяющей выращивать нужную породу людей. Тоталитаризм в романе Джорджа Оруэлла "1984 год" поддерживается за счет систематического террора. А вот у Г. Замятина в антиутопии "Мы" и особенно у А. Платонова в "Котловане" и "Чевенгуре" примерно такая же система строится преимущественно на самовнушении. Удивляться не приходится, потому что они наблюдали массы, охваченные революционным энтузиазмом, в то время как Хаксли находился под впечатлением феноменальных успехов технической революции, а Оруэлл анатомировал две наиболее законченные тоталитарные системы, существовавшие в гитлеровской Германии и сталинском Советском Союзе.
   Итак, тоталитаризм - это не что иное, как поглощение общества государством, и в этом смысле - антитеза свободы. Но само это явление, как все на свете, может иметь разные степени зрелости и интенсивности. Чтобы всерьез, а не иллюзорно контролировать все жизненные циклы, государство должно иметь бдительных надсмотрщиков и в их лице присутствовать всюду - на каждой фабрике, общественном месте, семье, прислушиваться к тому, что творится в голове и душе каждого человека. Для этого, естественно, нужен аппарат - военный и чиновный, существование которого истощает экономику, рано или поздно приводит ее к неминуемому краху. В этом, между прочим, спасительная причина, по которой все тоталитарные режимы в конечном счете обречены. Их губят отнюдь не революции сами по себе и не отчаянные бунтари, готовые пожертвовать собой ради свободы. Они гибнут от хилости, от того, что убогое экономическое основание начинает рано или поздно оседать, и самим власть предержащим волей-неволей приходится ослаблять зажим. В первую очередь - отпускать на волю земледельца, чтобы он мог прокормить себя и остальных. А всякое послабление режима, образование хотя бы узкого поначалу гражданского сектора дает толчок разрушительному процессу в этот клин вторгаются копившиеся исподволь силы сопротивления, методично или рывком расширяют его и загоняют государство обратно туда, где ему полагается быть, откуда началась его экспансия.
   Сталинский тоталитаризм был двойного свойства, имел двоякую опору массовый террор и не остывший, не растраченный еще после революции энтузиазм народа, его готовность к самодисциплине и самоотдаче ради обещанного коммунистического рая. Это - устойчивая, молодая, полная сил система, уверенная в своей правоте и вдобавок неплохо управляемая, способная, пусть на примитивном уровне, удовлетворять основные человеческие потребности. Причем потребности, не сводимые к первозначным - хлебу и зрелищам. Иные ревнители демократии никак не могут понять, в чем секрет популярности Сталина у немалой части наших людей, в том числе молодых. Ставят диагноз: низкая политическая культура. Иронизируют или печалятся по поводу рабских склонностей, заложенных в гены многими веками абсолютизма. И того не хотят видеть, что в этом обыкновенная человеческая натура, проявляющаяся повсюду. Та самая, в силу которой монголы боготворят Чингисхана, французы - Наполеона, а многие немцы Гитлера. Все прощает тиранам обыденное народное сознание, если с ними связан хотя бы краткий миг национального величия. В шкале же оценок, которыми оно измеряется, все еще с огромным отрывом лидируют не экономическое преуспевание и не творческий гений, а военная победа и политическое господство. Может быть, со временем приоритеты поменяются местами. Может быть, именно сейчас происходит глубочайший поворот к пониманию истинных ценностей. Но пока над человечеством довлеет его воинственная история.
   После смерти Сталина не стало тирании, потому что не стало тирана. Не чуждый народной мудрости и совестливости, Хрущев капризен, деспотичен, от него можно ожидать каких угодно выходок - от сравнительно безобидных, вроде стучания башмаком по столу на сессии Генеральной Ассамблеи ООН, до весьма рискованных, типа установки советских ядерных ракет на Кубе. К нему разве что можно приложить слова Карамзина о Борисе Годунове: он не был, но бывал тираном. Не допуская полноценной гласности и демократии, Хрущев в то же время вводит коллегиальность правления, которая в конечном счете его и добивает, ибо это - худшая из всех известных форм власти, не что иное, как ее паралич.
   Конечно, в теории все обстоит нормально: несколько умов лучше одного. Основательно все обдумали, посоветовались, решили, а затем кому-то поручили в порядке персональной ответственности выполнить. Чем плохо? Беда в том, что эта обычная управленческая процедура в наших условиях была доведена до абсурда; на всякое, даже самое ничтожное по значению решение требовалась санкция коллективного партийного руководства. Без постановления Политбюро никто не мог и шага шагнуть. Страна начала замедлять движение, потом дергаться, у нее появилась своего рода сердечная аритмия. Государство, которое при тиране, понукаемое им, работало, - при коллегиальном руководстве обленилось, стало выполнять свои функции кое-как, спустя рукава. А в условиях, когда гражданское общество поглощено им, граждане лишены права и возможности самим позаботиться об удовлетворении своих нужд, эту задачу все больше перехватывает и на ней жиреет криминальная среда, которую модно теперь именовать мафией и которая представляет собой не что иное, как теневое гражданское общество.
   Опять-таки не следует удивляться тому, что в толще народной жива ностальгия по сталинским временам. Простой народ не дурак, не потому иной раз шофер вывешивает портрет усатого вождя в кабине грузовика, что любит, чтобы его держали на цепи, а потому, что чувствует разницу между тоталитарной системой, хорошо управляемой (пусть даже тиранически), и такой же системой распущенной, вялой, работающей со скрипом. И думает про себя примерно так: "Либо вы, господа хорошие, мной командуете и кoрмите меня, либо, если не способны, дайте мне настоящую свободу, чтобы я сам о себе позаботился. А то вы меня и на волю по-настоящему не отпускаете, и хлеба вдоволь не даете. Так дело не пойдет!"
   Итак, политическая система, созданная Лениным и на первом этапе сочетавшая черты революционной диктатуры и стихийной демократии, при Сталине превратилась в тоталитаризм с тиранией, а при Хрущеве и Брежневе - без нее, с элементами плутократии. Андропов не успел и, как уже говорилось, едва ли пошел бы на радикальную реформу. Горбачев начал упразднять тоталитаризм, создавать гражданское общество и правовое государство. Начал с возвращения власти народу в лице демократически избранных его представителей, с сотворения парламента.
   Именно с сотворения, поскольку существовавший у нас до той поры Верховный Совет был сугубо декоративным учреждением. Даже то обстоятельство, что со времен Брежнева вошло в обычай совмещение постов генсека и Председателя Президиума Верховного Совета, ни на йоту не прибавило значения ублюдочному высшему органу власти. Каждый указ "коллективного главы государства" получал путевку в жизнь только после принятия соответствующего решения Политбюро или Секретариата ЦК КПСС. Хотя то же правило распространялось на Совет Министров и все другие органы власти и управления, у них все же была кое-какая свобода рук, по крайней мере в мелочах, до которых не снисходило партийное руководство. А у Верховного Совета и ее не было, им изо дня в день командовали инструкторы и референты оргпартотдела ЦК.
   Что же касается депутатского корпуса, то он формировался на основе двух принципов: по должности и по разнарядке. Я уже рассказывал, как стал депутатом. В оргпартотделе составлялся перечень государственных и общественных должностей, обладатели которых получали привилегию быть избранными в Верховный Совет. Большинство депутатов подбиралось на местах согласно "спускаемой" сверху "квоте": столько-то рабочих, колхозников, работников советских органов, женщин, молодых представителей творческих профессий и т. д. С этой точки зрения наш тогдашний Верховный Совет представлял собой идеальное отражение социально-профессиональной структуры общества. И когда первые действительно свободные выборы нарушили все пропорции, члены Политбюро искренне сокрушались, что среди депутатов оказалось мало рабочих и крестьян.
   Первой задачей политической реформы стало сделать выборы действительным актом народного волеизъявления. Но эта задача не поддавалась изолированному решению, тянула за собой практически весь комплекс проблем переустройства политической системы. Одновременно с вопросами непосредственно избирательного права - кому, кого и как избирать, надо было ответить на вопрос, куда, с какими полномочиями и ответственностью, то есть определить структуру и порядок деятельности будущего парламента. После нескольких обсуждений Горбачев поручил подготовить предложения юристам - нам с А.И. Лукьяновым.
   С Анатолием Ивановичем мы познакомились лет 20 назад, когда он, руководивший юридической службой Президиума Верховного Совета СССР, обратился ко мне с просьбой быть оппонентом при защите его докторской диссертации. Но по-настоящему узнали друг друга во время работы над проектом Конституции 1977 года. Почти год провели на бывшей даче Сталина в Волынском и построенном для зарубежных гостей доме отдыха в Серебряном Бору, корпели над статьями Основного закона, воодушевленные возможностью хотя бы на бумаге создать образцовую демократию. Анатолий рассказывал о собранной им коллекции голосов поэтов, записанных на грампластинки и пленки, сочинял остроумные эпиграммы. Одну из них посвятил мне.
   Шах и Назаров
   близнецы-братья.
   Оба Конституции нужны до зарезу:
   Без Шаха увяла бы демократия,
   Без Назарова - не хватило бы трезвости;
   Без Шаха - всё обязанность и долг,
   Без Назарова - качали бы граждане права.
   Без Назарова - Конституция как без ног,
   А без Шаха - свалилась бы ее голова.
   Резюмирую:
   Дела наши не хороши и не плoхи.
   Голова не знает, куда несут ноги.
   Все участники рабочей группы, официально возглавлявшейся Б.Н. Пономаревым (Кудрявцев, Бовин, Топорнин, Собакин и другие), видели чудовищный разрыв между Конституцией и жизнью, но надеялись, что, если принятие нового, безусловно прогрессивного Основного закона и не изменит сразу ситуации, этот документ может сыграть немаловажную роль, когда возьмутся за реформы. А что дело дойдет до этого, никто не сомневался.
   Я не избежал соблазна попытаться хотя бы устранить опасную мину, заложенную в административно-территориальном делении страны. Оно было сконструировано с прицелом посеять взаимные претензии республик и областей, укрепив позиции Центра как высшего арбитра, то есть в полном соответствии с принципом "разделяй и властвуй". Пономарев почитал мою записку, переговорил с кем-то "наверху" и вернул ее со словами: "Не следует ломать устоявшийся и оправдавший себя порядок". А ведь если б тогда произвели необходимые изменения (в те времена это было вполне осуществимо), возможно, удалось бы избежать многих кровавых конфликтов.
   Генеральная направленность реформы была четко задана XIX партийной конференцией. Но когда дело дошло до конкретики, обнаружились расхождения. Первое касалось Съезда народных депутатов СССР. Нет сомнения, что идея эта была навеяна Лукьянову основательным знакомством с историей советской власти. Анатолий Иванович, мне кажется, воспринял ее первые институты в романтическом ореоле. Сами слова "Съезд Советов" звучали в его устах как музыка, гимн подлинно народной и пролетарской демократии. Он был так очарован этим продуктом революционного творчества, что не давал себе труда вслушаться в контраргументы. А они были. Съезды Советов с самого начала обнаружили неспособность выполнять функции высшего законодательного органа. Этот институт не смог противодействовать наступавшей единоличной диктатуре. С ним даже не пришлось расправляться как в свое время с Учредительным собранием преспокойненько ликвидировали росчерком пера и заменили парадным Верховным Советом.
   Другое разногласие касалось самого Верховного Совета. По схеме, представленной Лукьяновым, он должен был состоять из двух громоздких, по численности (по 750 человек) равных палат, и каждой вменялось заниматься всем комплексом вопросов, выносимых на рассмотрение парламента. Иными словами, структура Верховного Совета сохранялась почти без изменений. В противовес этому я считал разумным не только не усложнять политическую систему громоздким Съездом народных депутатов, но и Верховный Совет учредить компактным, общей численностью до 500 человек, с традиционным для федераций делением на высшую (Совет республик) и низшую (Совет Союза) палаты.
   Наконец, предлагалось избирать депутатов тремя частями в равной пропорции - по территориальным избирательным округам, от республик и национальных автономий, от общественных организаций. Идея эта обсуждалась на одной из встреч с участием президента и показалась ему интересной. Действительно, при невысоком уровне политической культуры и отсутствии опыта участия в реальных, а не фиктивных выборах важно было заручиться гарантией, что хоть какая-то часть нового депутатского корпуса окажется в состоянии задать тон работе молодого нашего парламента. Так оно в сущности и получилось. Те, кто обрушился на представительство общественных организаций, объявив его нарушением демократических принципов, не дали себе труда поразмыслить либо упустили из вида очевидный факт: без этого на Съезде народных депутатов не оказалось бы ни Сахарова, ни Лихачева, ни многих других, сыгравших заметную роль в становлении парламентаризма.
   Признаюсь, сам я склонялся к альтернативному варианту, согласно которому представители общественных организаций должны были составить третью палату Верховного Совета, работающую на общественных же началах. То есть это было бы собрание наиболее уважаемых в стране людей, которые не занимались бы законодательством, а выносили политические вердикты по наиболее значимым вопросам общественной жизни. Разумеется, "профессиональный" Верховный Совет не смог бы с ними не считаться.
   Дискуссии возникли также вокруг устройства центральных органов власти. Многие юристы предлагали ввести президентскую республику с ответственным перед парламентом правительством, а также закрепить принцип разделения властей, создав Конституционный суд. Однако Горбачев в то время склонен был сохранить систему Советов "снизу доверху"; президент, как единоличный глава государства, в нее не вписывался. Да и разделение властей не вязалось с полновластием Советов, поэтому вместо Конституционного суда придумали Комитет конституционного надзора, изначально обреченный беспомощно болтаться между законодательной и исполнительной властями. В который раз подтвердилось, что в одну телегу впрячь не можно коня и трепетную лань.
   Итак, мы с Анатолием Ивановичем убеждали генсека в преимуществах своих предложений, в конце концов ему это поднадоело и он сказал: "Знаете, друзья, мне недосуг участвовать в ваших дискуссиях. Соберите лучших юристов, и пусть они приговорят, чья схема лучше". Через два дня я был приглашен в кабинет Лукьянова, где за длинным столом сидели приглашенные - известные наши административисты и знатоки государственного права. Как и следовало ожидать, все они взяли сторону секретаря ЦК - силен дух партийной дисциплины! Потом мы отчитывались перед шефом, и я откровенно сказал, что не верю в объективность устроенной Лукьяновым экспертизы. Но Михаил Сергеевич махнул рукой: "Жюри вас рассудило, не будем возвращаться к этому". Он переглянулся с Лукьяновым, и я уразумел, что вся эта процедура была придумана для моего успокоения. В действительности генсеку пришлась по душе концепция Лукьянова. Нигде в мире нет Съезда народных депутатов, а у нас будет!
   Разумеется, сейчас трудно судить, как развернулись бы события, если бы остановились на "бессъездовском" варианте, и вместо нерабочего, двух с лишним тысячного собрания, рассчитанного на добрую половину мест в Кремлевском Дворце съездов, был создан оптимальный по численности парламент. Одно можно предположить: это помогло бы повести политические преобразования не взрывным революционным путем, а более спокойным, реформистским.
   И есть ирония истории в том, что, увлеченный "революционной поэтикой" Лукьянова, Горбачев создал себе на голову "супердемократического монстра" и должен был, чтобы "держать марку", превозносить его как плод оригинального творчества перестройки. А Сахаров и его единомышленники, получившие благодаря этому институту возможность сразу же перейти в открытое наступление на систему, напротив, подвергли его зубодробительской критике, как никчемное, неработающее, парадное учреждение, чуть ли не придуманное коварными аппаратчиками, чтобы, как и прежде, манипулировать верховным органом государственной власти.
   Впрочем, как ни существенно определение формы будущего парламента, несравненно важнее был состав депутатского корпуса. Началась предвыборная кампания, и предметом спора, на этот раз с самим Горбачевым, стала судьба 100 депутатских мест от КПСС. Список кандидатов был составлен в организационно-партийном отделе по традиционному принципу: члены Политбюро и секретари ЦК, первые секретари обкомов, несколько представителей низовых парторганизаций, передовики труда, ученые, писатели, художники, артисты. Михаил Сергеевич своей рукой вписал фамилии людей, которые значились среди "прорабов перестройки", - Святослава Федорова, Чингиза Айтматова, некоторых других, в том числе двух-трех беспартийных.
   Однако я глазам своим не поверил, увидев, что на 100 депутатских мест предлагается ровно столько же кандидатов. Это не только шло вразрез с духом реформы, прямо противоречило заявлениям Горбачева, что пора покончить с фарсом, каким были в прошлом избирательные кампании*, дать гражданам право действительного выбора. Трудно было придумать более подходящий повод для нападок на партию, обвинения ее в том, что она ничему не научилась. Каких только аргументов не приводили Михаилу Сергеевичу помощники, но он упорно не желал ничего слышать. Даже отказывался объяснить, почему держится за этот вариант - ведь уж ему лично опасаться было нечего, кого-кого, а генсека Центральный Комитет не оставил бы без депутатского мандата. Если же выпадет кто-то из членов Политбюро, то и бог с ним, может быть, это и к лучшему.
   С необычайным упрямством Горбачев провел свою линию до конца, хотя поступало множество возражений от коммунистов, в том числе - целых организаций. Вся эта печальная история обнаруживает одну из причин, по которой Михаил Сергеевич растерял почти безграничный кредит доверия, бывший у него в начале перестройки. Совершая гигантского масштаба дело, он пренебрегал вроде бы второстепенными, а в действительности весьма серьезными деталями, часто из гордости или упрямства не прислушивался к добрым советам. Речь шла о первых со времен Думы, а в некоторых отношениях - за всю историю страны демократических выборах. Какое значение в сравнении с этим имело то, что от партии выдвинуто 100 кандидатов на 100 депутатских мест, а не десятью больше? Для историка, может быть, и пустяк, который он, пожав плечами, отнесет к непонятному капризу реформатора. А в глазах публики эти, казалось бы, ничтожные неувязки компрометировали реформу. Тот самый случай, когда ложка дегтя портит бочку меда.