— Мирон, я был капитаном морской пехоты, а не РВСН. Там даже все табуретки целы остались, Саша может подтвердить.
   — Подтверждаю, — с готовностью откликнулся казачонок. И, неожиданно для Мирона, улыбнулся лукавой улыбкой крупно нашкодившего мальчишки. — Только я не знаю, что такое ЭрВэЭсЭн.
   — Ракетные войска стратегического назначения, — пояснил Мирон, переходя на русский. — Одна ракета — и нету города.
   — Ого, — улыбку с Сашкиного лица как будто стерло, теперь оно было недоверчиво-испуганным.
   — Как хоть они выглядели? — поинтересовался пришедший в себя Йеми.
   — Старший — ростом с тебя. Возраст… Немногим больше трёх дюжин вёсен, точнее сказать трудно. Лысеет. Волосы светлые, сильно поседевшие. Глаза серые. Уши немного оттопыренные.
   — Скуластый такой?
   — Да, скуластый. Губы бледные…
   — Лечек… Ох, доведёт когда-нибудь Шепеша жадность до большой беды…
   — Шепеш? Странно. Этот, как ты говоришь, Лечек просил передать тебе, что тобою интересуется благородный лагат Маркус Простина Паулус.
   — Точно, это он. Такой же благородный лагат, как я — Воин Храма Фи.
   — А кто тебя знает? Кинжалы кидаешь очень прилично, — невозмутимо прокомментировал Балис. Йеми немного натянуто рассмеялся.
   — Я вам как-нибудь потом расскажу, как этот мерзавец стал благородным лагатом.
   — Если он такой мерзавец, то зачем ты имеешь с ним дела? — недоуменно поинтересовался Наромарт. Йеми замялся, но ему на помощь неожиданно пришел Мирон.
   — У Йеми такая профессия, что мерзавцев для него не существует. Бывают только источники сведений.
   Кагманец кивнул, заметив про себя, что точную и ёмкую формулировку Мирона необходимо запомнить. Пауки Господаря и вправду не отличались брезгливостью и готовы были получать сведения от любого подонка.
   — В общем, Шепеш к властям не обратится, и тебя искать не будут, можешь быть спокоен, — подвел итог Йеми, заметив, что благородный сет покончил с вечерним омовением.
   — Меня они искать не будут, я спокоен. А вот тебя…
   — Ну, я-то с ним разберусь.
   — Если надо — поможем.
   — Благодарю, я учту такую возможность. Мирон, скоро будет готова каша?
   Нижниченко обследовал содержимое котелка.
   — Ещё полчасика.
   — Тогда, я тоже и искупаюсь.
   — И я, — поднялся Балис. Отправился плавать в озере и Сашка, Наромарт с Женькой остались у костра.
   Начало темнеть. Редкие облака казались темными на фоне неба на западе и, наоборот, светлыми на востоке. Одна за другой зажигались крупные звёзды, фонарем повисла крупная желтоватая луна.
 
В лунном сиянии
Лох серебрится
 
   Накрывая к ужину, Мирон тихонько напевал на родном языке на мотив известной песни.
   — Какой еще лох? — удивился Женька.
   — Конкретный, — усмехнулся Нижниченко, и показал мальчишке на растущие у самой воды деревца, листья которых и вправду, казалось, слегка поблескивали. — Знаешь, как называется это растение?
   — Конечно, — усмехнулся подросток. — Это ива.
   — Нет, не ива, хотя и похоже. Это серебристый лох. Видишь, какие у него серебристые листья?
   Мальчишка недоуменно посмотрел сначала на собеседника, потом на деревья. Ничего не указывало на то, что Нижниченко шутит, в то время как дерево по всем признакам было именно ивой. Конечно, Женька был городским жителем, а ботаника не входила в число его увлечений, но наиболее известные породы деревьев он знал твердо. Дуб, клен, березу, елку, сосну, рябину всегда можно отличить от других деревьев. И иву, которую еще иногда называют ракитой, тоже. И сейчас мальчик был уверен, что по берегу озера простираются заросли самого обычного ивняка, а не какого-то там серебристого лоха. Да и вообще, ему никогда не приходилось слышать о дереве с таким дурацким названием. В общем, шутит дядя Мирон, видно, настроение у него такое.
   — Придумаете тоже, лох. Нет таких деревьев. Обычные ивы.
   — У ивы листья с внутренней стороны другого цвета. И ещё у ивы очень гибкие ветви, а у лоха они ломкие, как у тополя или яблони.
   По лицу мальчишки было видно, что эти аргументы его ничуть не убедили.
   — Давай спросим у местных жителей.
   Женька только плечами пожал: мол, спрашиваете, если есть такая охота.
   — Почтенный Олус, не скажете ли нам, как называются эти деревья, что растут вдоль берега.
   Благородный сет, размышлявший о чём-то у костра, поднял голову.
   — По правде сказать, почтенный Мирон, мне это неведомо. Могу лишь сказать, что деревца эти не принадлежат к числу благородных, кои приличествует высаживать в садах при виллах. Вот если бы это были кипарисы или олеандры…
   — Понятно, — кивнул Нижниченко. — Ладно, подождем благородного Порция Простину Паулуса.
   — Думаю, что смогу вам помочь, — вступил в разговор Наромарт. — Это дерево называется серебристый лох.
   На морритском это название звучало как "эргенто горлукс", но русский перевод сомнения не вызывал.
   — А не ива? — с легкой улыбкой переспросил Мирон.
   — Нет, конечно, не ива. Достаточно сравнить их плоды, чтобы увидеть разницу.
   — Ну что, убедился, или ещё благородного Маркуса спросим? Вон, наши купальщики возвращаются. И вовремя, как раз каша поспела.
   — Ладно, лох, так лох, мне-то что, — согласился подросток. — Только у нас лохами называли некоторых…
   — Я знаю, — улыбнулся Нижниченко. — Лохом можно много кого назвать. Есть ещё такие рыбы — лохи.
   — Прямо школа какая-то получается, — вздохнул Женька. — Тут тебе и ботаника, и зоология.
   — Не нравится?
   — Да нет, почему… По-всякому, интереснее, чем в классе сидеть и картинки в учебнике рассматривать…
   Свежий воздух и долгое путешествие способствовали хорошему аппетиту. Ужин срубали почти мгновенно, только Женька положил себе чуть-чуть, и еле шевелил ложкой. Впрочем, к тому, что подросток ест мало и неохотно, все уже привыкли.
   После ужина Гаяускас вытащил из чехла ценику и принялся за настройку инструмента.
   Родиться в семье музыковеда не означает стать хорошим музыкантом. Но и не научиться обращаться с музыкальными инструментами практически невозможно. Балис, хоть и проходил в музыкальную школу чуть больше года, но на пианино и гитаре играть научился. Конечно, впрямую использовать знания не было никакой возможности: дома Гаяускас играл на шестиструнной гитаре, иногда — на двенадцати. Уже позже, в «Кировухе» освоил семиструнку. У ценики струн было восемь, собранные в четыре пары.
   — Благородный Маркус, ты, случайно, не знаешь, как с ней обращаться?
   — Благородному лагату возиться с ценикой не пристало, — в голосе кагманца привычно сочетались шутливость и серьезность. — Вот если бы у тебя была олинта, я бы сыграл. А на этом… Чего проще — бери аккорды и аккомпанируй.
   — Чему?
   — Что значит — чему? Тому на чём играют.
   — Прости, благородный лагат, но у нас нет другого инструмента. Я собираюсь играть на этом.
   — На этом — играть? — теперь кагманец был не на шутку озадачен. — Балис, на ценике не играют. Это невозможно.
   — Это как посмотреть.
   Остальные путешественники с интересом следили за этим разговором. В глубине души Сашка наделся, что офицер тут же что-нибудь сыграет, но этого не произошло. Довольно долго Гаяускас то ли настраивал инструмент, то ли сам настраивался на него: брал ноту, потом подкручивал колки, снова брал и снова подкручивал. Женька уже не знал, куда деться со скуки, и стал подумывать, как об этом сообщить остальным. Быть слишком невежливым ему не хотелось, но если дурью мается взрослый человек, это не значит, что мальчишка должен безропотно терпеть — потому что младше. "Сейчас скажу", — решил маленький вампир, но в этот момент морпех вдруг взял громкий аккорд и чуть нараспев заговорил:
 
Что будет — то и будет
Пускай судьба рассудит
Пред этой красотою
Всё суета и дым…
 
 
Бродяга и задира
Я обошел пол мира
Но встану на колени
Пред городом моим…
 
   А следом пошел проигрыш. Не такой мелодичный, как в фильме, но это была именно музыка, а не отдельные аккорды. Женька сразу вспомнил название фильма — "Достояние республики", там эту песню пел известный актер, которого очень любила Женькина мама. Он ещё играл в комедии "Бриллиантовая рука", которую очень любил папа. Только вот фамилию актера Женька никак вспомнить не мог. А Балис продолжал петь:
 
Не знаю я, известно ли вам,
Что я — певец прекрасных дам,
Но с ними я изнемогал от скуки.
А этот город мной любим,
И мне ничуть не скучно с ним
Не дай мне бог, не дай мне бог,
Не дай мне бог разлуки…
 
   И здесь — характерный проигрыш. Нижниченко тяжело вздохнул. Раньше и небо было голубее и голуби — небеснее. Где-то в районе тридцатипятилетия он начал ловить себя на том, что смотрит фильмы своего детства с какой-то особой грустью. И с сожалением о Советском Союзе, всемогущем КГБ и прочая это не имело ничего общего. Просто, когда-то севастопольский мальчишка, крепко вцепившись руками в сидение стула, с замиранием сердца следил за развернувшемся на экране черно-белого «Рекорда» штурмом монастыря, захваченного бандитами-лагутинцами, и не меньше своего ровесника Иннокентия переживал за жизнь чекиста Макара. А теперь этот мальчишки давно уже где-то далеко в прошлом. А жаль…
 
Не знаю я, известно ли вам,
Что я бродил по городам,
И не имел пристанища и крова.
Но возвращался, сам не свой,
В простор меж небом и Невой
Не дай мне бог, не дай мне бог,
Не дай мне бог другого…
 
   И здесь — характерный проигрыш. Ахмадулина посвятила эти стихи, разумеется, Ленинграду. Миронов в фильме пел эту песню на фоне ленинградских рек и мостов. Казалось бы, для рожденного в Ленинграде Балиса другого восприятия песни не могло быть по определению. И всё же город, о котором он сейчас пел — был не Ленинград. Точнее — не только Ленинград. Это был и Вильнюс, в который он впервые приехал уже большим десятилетним мальчишкой и с первого же взгляда не просто полюбил, нет, он почувствовал, что с этим городом он будет вместе на всю оставшуюся жизнь. Это был и Севастополь — их с Мироном Севастополь. Это был и Петродворец, в котором они с Ритой нашли друг друга. Это был просто Город, Город, которого не существует ни на одной карте земного шара, но от этого он не становится менее реальным.
 
Не знаю я, известно ли вам,
Что я в беде не унывал
Но иногда мои краснели веки
Я этим городом храним
И провиниться перед ним
Не дай мне бог, не дай мне бог,
Не дай мне бог во веки…
 
   И здесь — характерный проигрыш. И — всё…
   — Это песня про Санкт-Петербург, — нарушил тишину Сашка.
   — Верно, — Балис предпочел формальный ответ: такие переживания другому человеку не объяснишь. — А как ты догадался?
   Видеть фильм казачонок никак не мог.
   — Чего тут догадываться? — фыркнул парнишка. — На Неве только один город есть, мы в школе проходили.
   — Только он по-другому называется, — не упустил возможности поддеть Сашку Женька. Тот только снисходительно улыбнулся:
   — Я знаю, Петроград. Это его с началом германской войны переименовали, потому что Петербург означает "город Петра" по-немецки.
   — Потом его ещё дважды переименовывали: в двадцать четвертом году — в Ленинград, а в девяносто первом — обратно в Санкт-Петербург, — сообщил Мирон.
   — И у нас тоже два раза. Только второй раз — в девяносто втором. И второй раз официально приняли двойное название. Хочешь — называй Санкт-Петербург, хочешь — Ленинград. И так, и так — правильно.
   — Интересно, а билеты куда продают? — спросил Нижниченко.
   — А… — Женька совсем по-детски хлопнул губами. — Не знаю. Я там не был ни разу.
   Возникла небольшая пауза, которую прервал Йеми.
   — Это было просто великолепно, Балис, но не вздумай так играть, когда по близости будут бродячие жонглеры.
   — Почему?
   — Да потому что этого никто здесь не умеет. За тобой моментально выстроится очередь желающих изучить эту ольмарскую технику.
   На последних словах кагманец скосил глаза в сторону благородного сета.
   — А погнать их? — предложил Женька. Отчасти назло: раз уж считают они тут его злодеем, то будет им злодей…
   — Действительно, повешу табличку: "Маэстро уроков не даёт", — пытаясь обратить всё в шутку, согласился Гаяускас.
   — Это не сложно. Но весть о том, что появился человек, играющий на ценике, разнесется по всему полуострову быстрее, чем пройдут две осьмицы. Оно нам надо?
   — А вот это уже серьезный вопрос. Возможно, это нам как раз пригодится, — Нижниченко глянул на кислое лицо Йеми и добавил. — Но, в любом случае, торопиться с созданием такой репутации не следует.
   А потом, снова перейдя на русский, поинтересовался:
   — Что, играть на этом действительно так сложно?
   — Мирон, у меня четыре струны вместо шести. Две трети штатного состава. Никогда не пробовал играть на гитаре с двумя лопнувшими струнами?
   — Да я вообще играть не умею. Правда, некто Паганини, помнится, сыграл на одной струне. Было такое?
   — Было, хотя он играл на скрипке, а не на гитаре. Но Паганини был музыкантом, а не капитаном морской пехоты.
   — Наверное, потому, что в его время морской пехоты не было.
   — Если только…
   — А если серьезно, то как же ты сыграл, без двух-то струн?
   — Единственным возможным образом: настроил их, как четыре первых струны гитары.
   — Всё-таки странно, почему никто из них до этого не догадался.
   — А кто-нибудь из них нормальную шестиструнку в руках держал? Я не уверен. На Земле, между прочим, у гитары тоже сначала было меньше струн. Если я не ошибаюсь, шестую струну стали делать только в восемнадцатом веке.
   — Даже так?
   — Представь себе. А извлекать звуки ногтем стали и того позднее — в девятнадцатом. Так что, местных музыкантов мне действительно есть чему поучить. Кстати, ты понял, что такое "олинта"?
   — Какой-то инструмент, на котором играют местные аристократы. А что?
   — Не какой-то, а вихуэла. У меня есть четкая уверенность, что Йеми имел в виду именно её.
   Женька не удержался, рассмеялся, уткнувшись лицом в ладони.
   — Как, как ты сказал?
   — Вихуэла.
   — Хорошо звучит, однако.
   — Испанское слово. Им, извини уж, было не до ассоциаций на русском.
   — Ясно. И что же это такое?
   — Испанская гитара. Отец в своё время что-то о ней писал.
   — Надо же, прямо так и писалось — вихуэла?
   — Э-э-э… Вроде бы, было негласно принято букву Х опускать для благозвучия.
   — Да уж, лучше опускать. А что касается олинты — почему бы и нет? Если их легионеры так похоже на древнеримских, а тигрицы-оборотни — на древних гречанок, то найдутся и те, кто похожи на испанцев.
   — А на русских? На литовцев?
   — Всё может быть, Балис, всё может быть. Только, не думаю, что это нам сильно поможет. История здесь всё равно другая, а всё остальное… Не думаю, что я бы смог сойти за своего даже в России во времена Гражданской войны.
   — Смогли бы, — усмехнулся Сашка. — Говорят, штабные офицеры — такие чудаки, не от мира сего…
   — Вот, а ведь меньше ста лет прошло, что уж говорить про большие сроки… При Иване Грозном, при Петре люди нашего времени не могут быть своими. Мыслим мы иначе, понимаешь? И быстро образ мысли поменять не сможем, это годами ставится. Так что, наш максимум там — иноземцы, к России неравнодушные.
   — А меня это устраивает, — усмехнулся Гаяускас. — Ни при Иване, ни при Петре Литва в состав России не входила.
   — Можно подумать, Крым туда входил.
   — Один — один, — Балис рассмеялся. А затем снова перешел на понятный всем морритский. — Ладно, хватит на сегодня. Лично я устал, как собака и хотел бы, наконец, выспаться. Если, конечно, не нужно стоять на карауле.
   — Не нужно, — успокоил его Наромарт. — Сегодня дежурит благородный лагат Порций Простина Паулус.
   — Одна стража?
   — Ты забыл, что я нуждаюсь во сне меньше, чем люди. Я сменю благородного лагата после полуночи, и буду караулить ваш сон до утра.
   — Ну, если так. Саша тебя будить утром?
   Мальчишка бросил в сторону офицера благодарный взгляд и тщательно выдержанным будничным голосом ответил:
   — Конечно. Как же иначе?
   — Тогда, нас, пожалуйста, разбуди примерно на час раньше общего подъёма.
   — Как скажешь.
   Путешественники принялись обустраиваться на ночлег, и вскоре небольшая компания крепко спала: усталость и свежий воздух сделали своё дело. И только оставшийся дежурить Йеми в глубокой задумчивости сидел у костра, вглядываясь в мерцающее пламя. Раз за разом он анализировал все известные ему факты, пытаясь понять, кто и зачем похитил его племянницу, но ничего нового в голову не приходило. Пока что, приходилось идти вслед за похищенными детьми его спутников и надеяться, что, освободив их, он узнает, где нужно искать Риону.

Глава 14
В которой раскрывается одна из тайн

   Я под стеклом, я на витрине
   Смотрю в окно в дождливый час.
   И день и ночь от той картины
   Не отвожу печальных глаз.
   Все проходят мимо, а одна девчушка
   Говорит: "Какая грустная игрушка,
   Папа, подари! Папа, подари!
   Папа, подари мне куклу!
   Папа, подари! Папа, подари!
   Папа, подари мне куклу!"

    Я сплю.
    Я сплю на ужасно неудобной, жесткой кровати. Мало того, эта кровать ещё и совсем узкая, как кушетка в кабинете доктора Тигелин. Добрая старушка Тигелин, похожая на бабушку из сказки, она была детским врачом семьи фон Стерлинг, лечившим, и меня, и Тони, и Алека. А в кабинете у неё стояла низенькая кушетка, на которую доктор укладывала ребят, прежде чем провести сканирование. Никогда не думала, что на такой неудобной постели можно заснуть. Но сейчас я сплю.
    Я сплю. Я сплю, лежа на спине, хотя всегда любила спать на боку. Сколько себя помню, я засыпала и просыпалась лицом к окну. Вечерами на стекле так приятно играли отблески от стоявших в саду разноцветных фонарей, а по утрам меня будил свет восходящего Солнца.
    Я сплю. Почему-то я сплю, не сняв чулок и, кажется, в платье. Девочке из культурной семьи неприлично спать, не переодевшись в ночную сорочку. Я никогда так не делала. Никогда. Что бы ни происходило, как бы я не уставала, но всегда на ночь умывалась, чистила зубы и надевала сорочку или пижаму. А сейчас я сплю в одежде, словно бездомная бродяжка какая-нибудь. Мне стыдно. Пусть у меня нет индекса, но у меня есть свой дом, где меня хоть и не любят, но заботятся обо мне. Мне стыдно, но я продолжаю спать.
    Я сплю. Я сплю и не сплю одновременно. Я знаю, что это бывает, это называется "хрустальный сон". Только, говорят, что в таком сне видишь себя как бы со стороны. Ничего подобного со мной сейчас не происходит. Я просто сплю и знаю об этом. Странно, правда?
    Я сплю. Сплю и при этом не шевелюсь. Сколько себя помню, я всегда ворочалась во сне. А сейчас я неподвижно лежу на спине и не шевелюсь. Не могу? Не хочу? Не знаю…
    Я сплю. Я сплю и слышу, что происходит в комнате вокруг меня. Долгое время было тихо, лишь иногда потрескивали фитили горящих свечей. Свечи спать мне не мешают: их совсем мало в этой большой комнате, и они не способны разогнать царящий здесь мрак. Но теперь к комнате кто-то приближается. И даже двое. Я слышу шаги. Легкие женские шаги, шуршание юбок по каменным плитам пола. А рядом с ней идёт калека: я слышу шарканье подволакиваемой ноги. Они идут молча. Шаги приближаются.
    Дверь открывается почти без скрипа, петли хорошо смазаны. Легкое дуновение ветерка колеблет огоньки свечей. Нет, я этого не вижу, ведь я сплю. Но я чувствую, что это происходит именно так. И я всё слышу. Я даже слышу даже дыхание вошедших. Они молчат. Они молча подходят ближе. Женщина и калека.
    — Бедные дети, — тихо шепчет женщина.
    Мне знаком этот голос. Даже во сне я могу понять, кто зашел в комнату: госпожа волшебница. Добрая фея, разрушившая чары злобного колдуна, превращавшего людей в камень. Да, и я тоже была каменной статуей. Это был не сон, это было на самом деле. Я вспоминаю этот ужас, хотя сейчас — я сплю. Но я знаю, что тогда всё это было на самом деле. Только вот, как госпожа волшебница оказалась в моем сне? Или сон, незаметно для меня, уже закончился? Я пытаюсь повернуться, но не могу. Значит, я всё-таки продолжаю спать…
    — Виолетта, ты понимаешь, что происходит?
    Голос мелодичный и очень мягкий, но говорит не женщина, а мужчина. Его я тоже знаю. Господин волшебник, он помогал госпоже разрушить чары злого колдуна. У него очень необычный, странный вид: он такой высокий, волосы совершенно седые, а кожа — чёрная. Когда я его впервые увидела, то даже испугалась. Но потом поняла, что бояться его не надо: он очень добрый и плохого не сделает.
    — С этим надо смириться. Нар. Мы ничем не можем им помочь. Они мертвы, и нам не дано вернуть их к жизни. Всяким силам поставлен свой предел.
    — О чём ты говоришь? Виолетта, ты же вообще не понимаешь, что происходит…
    Я чувствую, что взрослые растеряны. Каждый из них видит происходящее по-своему, каждый хочет объяснить свою точку зрения — и не находит слов. Они взволнованны, напряжены и не знают, что им делать. А я… я сплю. Сплю и вижу свой хрустальный сон.
    — Это я во всём виноват… Но я не знал… Я даже не мог подумать…
    — Не надо винить себя, Нар… Поверь, Мицар переживает не меньше твоего. Ему тоже жаль детей, но это — несчастный случай, который нельзя было предугадать и предотвратить. Если кто виноват, то это Зуратели, затеявший всю эту возню с памятником порокам. Если бы не он, то ничего бы не произошло, дети бы остались живы.
    — Но они — не живы.
    — Но ты-то здесь при чём? Ты и сам мог погибнуть от этого взрыва. За твою жизнь мы с мэтром Конрадом боролись два дня и две ночи. Скажу честно, у тебя было больше шансов умереть, чем остаться в живых.
    — Остаться в живых? Виолетта, ты настолько устала за эти два дня, что напрочь забыла о том, что я вовсе не был живым в тот момент, когда этот волшебник произнес твоё заклинание?
    Они молчат. Стоит такая тишина, что я слышу их прерывистое дыхание и треск фитилей у горящих свечей. Они смотрят друг на друга, глаза в глаза. Точнее, глаза в глаз, потому что голова волшебника туго замотана бинтами, так, что наружу торчит только левое ухо, неестественно большое за счет вздернутого вверх остренького кончика. Да ещё оставлено небольшое отверстие, в глубине которого поблескивает в пламени свечи белок единственного уцелевшего глаза. Именно туда направлен взгляд волшебницы. Зрачки её карих глаз медленно расширяются от ужаса: она начинает понимать, что произошло.
    Откуда я знаю, что у волшебника уцелел только один глаз? Почему я уверена, что зрачки расширяются от ужаса? Ведь я же сплю…
    — Ты хочешь сказать…
    — Подумай сама. Ты видела хоть каплю моей крови, когда этот ведьмак чуть не снёс мне голову? А сейчас? Когда я был вампиром, любая рана на мне затягивалась в одно мгновенье. А теперь два лучших медика города два дня и две ночи пытаются спасти мою жизнь. Да, вам было что спасать: я больше не вампир. Но какова плата, какова плата…
    Волшебники, вампиры, ведьмаки… До чего у меня интересный сон. Я сплю. Я не хочу проснуться. По крайней мере, пока не узнаю, чем закончилась эта увлекательная история.
    — Послушай, Нар, мне неприятно расписываться в собственной глупости, но я вынуждена признать: за эти дни я действительно не подумала о том, что это всё выглядит странно. Конечно, для нас, врачей, самое важное — помочь пациенту, кем бы он ни был, но всё же, я должна была догадаться сама. Но, прости, пожалуйста, о какой плате ты говоришь? Ты что, заключал договор с Мицаром о том, что этот взрыв излечит тебя от вампиризма и убьет ребят?
    — Конечно, нет. Но ты же знаешь, что ничего на этом свете не происходит просто так. За всё надо платить. Плата за моё исцеление — их болезнь. Они вампиры. Виолетта. Они — маленькие вампиры.
    — Они — вампиры?
    В голосе доброй феи смесь ужаса и удивления.
    — А тебя не удивляет, что на телах погибших от взрыва не видно никаких следов увечий?
    — Но, Нар, у людей принято прятать увечья своих покойников. При городской лечебнице состоит специальный человек, которому платят за то, чтобы придать трупам достойный вид. Наверное, грим ввёл тебя в заблуждение.
    Теперь в её голосе робкая надежда. Она сама не верит в то, что говорит, но очень хочет, чтобы её слова были правдой.
    — Виолетта, никакой грим не сможет обмануть моё чутьё, и ты это знаешь. Я знал о том, что здесь два вампира раньше, чем вошел в эту комнату. Извини…
    Я сплю… Нет, я не сплю… Ведь мертвые не могут спать, а я — мертвая… Кажется, сейчас я заплачу…
   Теперь её жизнь (точнее — существование) была наполнена тишиной и покоем. Девочка была предоставлена сама себе, никто её не тревожил. Правда, несколько раз домна Ветилна пыталась поговорить с ней о прошлом, но Анна-Селена сразу замыкалась в себе, делала испуганное лицо — и благородная госпожа отступала, не желая волновать малышку, и так перенесшую страшное испытание. То, что девчушка была домной, сомнению не подлежало, ну, а остальное было уже не столь важно. Пусть пока лечится и набирается сил. Приступить к поискам её родни можно будет и позже.
   Со своей стороны, маленькая вампирочка старалась как можно реже попадаться на глаза хозяйке дома. Это было не очень сложно: утро и день проходили у благородной домны в хлопотах по хозяйству, а ближе к вечеру она отдавала визиты: посещение домны Ветилны считалось в Альдабре за честь, и в желающих пригласить госпожу в своё жилище недостатка не было. Чаще всего девочка уходила в сад, где часами гуляла под присмотром домны Лафиссы. Старушке уже давно было не под силу передвигаться по улице, её мир сузился до размера дома, а сад стал единственной отрадой. Каждый день от обеда до ужина она просиживала на изготовленной специально для неё резной скамейке, погруженная то ли в дрёму, то ли в грезы. Её очень угнетало, что не с кем было поговорить. Конечно, любая рабыня была бы счастлива выслушивать бесконечные воспоминания старой домны, но кто же позволит им столь явно отлынивать от работы. У самой же домны Ветилны выслушивать свекровь времени, естественно, не было. Зато у Анны-Селены его было хоть отбавляй. И домна Лафисса часами рассказывала ей о своем детстве, о молодости, о времени своего величия (всё-таки, быть матерю наместника самого Императора в Восьмиградье и Альдабре — это многого стоит). А девочка внимательно выслушивала, стараясь запомнить как можно больше: рано или поздно, но ей придется прервать молчание, и тогда любая правдоподобная подробность будет на вес золота.