– Вы мне уши опеваете своими стихами, всю квартиру заставили книгами да засыпали бумагой!
   Знакомые спрашивают Пушкина:
   – Все-то успокоится, в ночь-то вы пишете ли?
   – Весна была, дак ручей-то летел, кипел, ломал. А холодна пора, дак вода-то не шевелится…
   Долго он терпел, только стихом подкреплялся, песнями отманивался от бед.
   А к Наташе приезжой кавалер Дантест заподскакивал, долгой, как ящерица…
   Пушкину свои наговаривают:
   – Ты в бумагах-то сидишь, ничего не видишь?
   – Вы ничего не понимаете!
   Только горюет в стихах:
 
Куда бежу?
Тесен град Петров.
Негде спрятаться от клеветы,
Жена меня в беду положила,
Обещание свое борзо позабыла…
Наташа, что ты надо мною сделала?!
 
   Которы ему привержены, плачут:
   – Саня, не жалей ты жену-то; жалей, да с умом. Не падай духом. Без такого песенного наблюдателя нельзя стоять царству. Не роняй своего чину…
   Вот газету добыла, почитай-ко, почему он на белом свете нажился скоро… Ужо молчи, я засказываю сама.
   Ноне досмотрелись в книгах, что царь кавалера-то подослал. Дантест-от был на жалованье, что он царю на ложе чужих жен да дочерей добывал.
   Царь-то хоть бравой, как сунут кол, как палка прям, а плоть-та обленилась -дак все нова надо. Царь, а вот что проделывал!
   Он Пушкина женочку прилюбовал на гулянках. Самому ей доступать неприлично, приезжего кавалера и нанял. Ему от дела тысячу посулил. Чуть Дантест через порог, царь встречу бежит:
   – Наташу видел ли? Давно ли видел? В гости-то сулилась ли?
   Однако и Пушкин знат свою очередь. Он не хочет навыкнуть срам терпеть. А некуда на царя просить. И некуда убежать…
   Чины и вельможи видят, что Пушкину от царя управы не будет, стали с маху щелкать:
   – Ты велик ли зверь-то, Пушкин! Шириссе больно. На твое место охочих много будет стихи писать. Кому нужны эки-ти комары летучи! Пушкин их зачнет пинать, хвостать…
   Царь тоже забоялся. Он давно Пушкина ненавидел, для того что Пушкин смала письмами да стихом властям задосадил. Этот Перьвой Николай терпеть не может людей, которы звыше его учены. Выговску пустыню, эко место знаменито, он сожгал.
   Укладывают с Дантестом:
   – Женку мы у его урвали, тепере надо самого убить.
   А не убить, дак от него быть убитым. Кто его, смутьяна, хлопнет, тот у меня первым генералом будет.
   Этот кавалер побродяга была всемирна, бесстрашна. Всю жизнь с пистолетами промышлял.
   Пушкин этот заговор узнал, высказал Дантесту при народе:
   – Мне с тобой говорить не с кем… Бесчестно мне о тебе рук марать, да уж негде деться, выходи на прямой бой…
   Тут была беда месяца января в двадцать девятой день. Белы снеги кровию знаменуются. Не в городе, не в поле: в пусте месте четыре человека приходили, четыре ружья приносили. Учинился дым с огнем на обе стороны. Где Пушкин – тут огнем одено, где Дантест – тут как дым. Царски палаты затряслися, царь с вельможами, по ямам сидя, выглянуть не смеют.
   Кавалер-от был стрелять горазд, пустил пулю не в очередь, отшиб звезду от месяца, убил соловья в саду. Упал наш "Олександрушко, за елочку захватился:
   – Рости, рости, елочка, без верха; живи, живи, Россиюшка, без меня!
   Ударила Пушкину пуля под сердце, прошла меж крыл. Пал на белы снеги, честным лицом о сыру землю. Пал, да и не встал. Который стоял выше всех, тот склонился ниже всех…
   Кровь-то рекой протекла кругом града. Не могли семь ден из реки воду пить.
   …Он выкушал смертную чашу, зачал с белым светом расставаться:
   – Прости, красное солнце; прости, мать сыра земля и все на тебе живущие. Я в мире сем положен был как знамя на стреляние, летели на меня стрелы от всех сторон. Мне в миру было место не по чину. Я неволей пил горьку смертную чашу…
   Жене сказал:
   – Я устал, дак рад спокою-то. В день покоя моего не плачь.
   Тут Давыдов псалмы, тут заунывное пение… Пушкин глаза смежил, а город розбудился. Пушкин умолк, а в городе громко стало: «Пушкин в соборе лежит, застрелен!…»
   К царю пристава летят:
   – Народу в домах уж нет, все у Пушкина…
   У Пушкина лицо светло и весело. Вокруг народное множество от мала до велика. И все плачут с причетью:
 
Звезда восточна на запад ушла.
Жизнь пробежала, как речка быстрина.
Молодость прошла непомилована.
Жито пожато недозрелое!
 
 
Горе ходило под ручку с тобой.
Не мог ты от горя уехати…
Во гробе изволил вселитися,
От горя землею укрытися…
 
   Чтенья не слышно во многом-то плаче.
   Царь в окно эти дни смотрит:
   – Почему все черно одели, как вороны?!
   – Вдовственны дни…
   Где в Пушкина стреляли, теперь там пусто место безугодно; ничего не ростет, только ветер свистит.
   Пушкин поминал:
   – Буду сказывать, дак вы забудете. Я в книгу свой ум спишу.
   Он многих людей в грамоту завел. В каждом доме Пушкин сердце всем веселит речью своей и письмом.
   Егово письмо как вешна вода. Его стихам нет конца. Сотворена река, она все течет – как Пушкин. Землю он посетил да напоил. Что на свете есть, у него все поется.
   Пушкин с ласковым словом приходил. Он как летний ветер, хоть и бухат, да теплой…
   Сын дню, дитя свету, Пушкин малыми днями велико море перешел. Ему уж не будет перемены.

Пушкин Архангелогородский

   Не скрою от вас: различных поэтов читаю, но Пушкин – мой фаворит. И папенька всегда повторял: пущай сойдутся в сонм все поэты, но Пушкина тут первое место будет. Многие писали стихи, но против пушкинских – нет никакого сравнения.
   Настолько он превосходил всех во всех случаях.
   О чем древние писали темно и невнятно, то Пушкин изъяснил лучшим образом. Смала этому приобучился: соберет все, что где услышит или узнает, и потом расположит как возможно лучше. Притом изъяснит в стихах со всею нежностию нашего времени и – ни одного пустошного слова.
   Развращенный свет в поэте многое грубиянством именовал, но это были подлинные знаки великой души.
   У нас папенька любил Пушкина стихи нараспев произнести. Говором читать будешь, дак никакой печали нету. Что это за поэзия…
   Пушкина многие живописцы изображали. Папенька определил так, что он был более посредствен возрастом, нежели высок; кость тонка, но мышцы крепки. Пушкин довольны лета мог исполнять. Сухощавые люди долголетнее дородных, для того что у сухих жилы толще, а в жилах кровь живая жарче ходит В дородных людях крови свободного обращения иметь нельзя. Оттого сухие люди и к чувствам более способны.
   Характером поэт был чистосердечен, откровенен, доверчив, распыльчив. Говорит всегда с движением рук. Шутит-плетет, в глаза глядит и не смеется. Пошутит над кем не гораздо, кряду примется целовать. В глазах то чрезвычайное веселье, то не менее привлекательная меланхолия. Пушкину детей показывали на счастье: хороший был глаз.
   До конца остался обычаем как мальчик пятнадцати годов. В гостях утащит яблочко, изюмцу, конфетку.
   При всем при том был честного благородия муж. Нету чина, до которого он бы не имел права. Но даже чин тайного советника ничем звал: ордена ни разу не надел.
   Ел мало, – пошутит:
   – Ем – не доедаю, святому духу место оставляю.
   После обеда не повалится сразу: книжечку возьмет, а нет, дак так посидит. Любил рано вставать: «Заря – поэзии другиня…»
   Будучи в деревне, предпочитал уединение, но и с простым народом обожал под веселый час. С девками лучину щиплет на вечереньках зимой; полна изба дыму, окошек не видно. Снегом роется с девками, водой брызжет. На мельницу сбегает, будто поседатеет, только чихает. Когда-то, смала, весь мокрый пришел:
   – Мама, я с девками лен мочил да в озеро упал.
   За ним в мальчишках прозвище было: «Девичий пастух».
   Попадья проживала в деревне, любила потанцевать, а редко кто решался пригласить, для того что вдова толста… Пушкин каждый раз ей удовольствие сделает.
   Папенька все смеялся, как Пушкин с ней танцевал, каблуки особливо кверху выкидывал.
   Еще у него была привычка считать кукушку. В пиру покалы наполнят, заздравницу запоют – он среди веселья замолкнет. Считает кукушку, кукуючи. Улыбнется:
   – Я не буду с вами доживать веку, слышу плеск весла Харонова.
   …И весна его жизни прошла, холостая жизнь надокучила: лето пришло, жениться пора.
   Вся история женитьбы доказывает, что узы брака были для поэта священны. Взял за себя великую модницу и был влюблен до ужасти. Страсти своей не умел уму покорить. Какими письмами ее осыпал, сколько блестящих стихотворений ей посвящено! «Божество, кумир, вы родились для доставления моего щастия…»
   И тому подобное в духе легкомыслия. Небольшое пригожество ангельской красотой называл. Слов не находил для выражения тонкости своих чувств.
   Теперешняя любовь не заслуживает алтарей, но прежде… Ах, сколько приятно любить! Воздух всегда чист, небо всегда ясно, земля всегда украшена цветами…
   Ежели бы Натали хотя однажды потрудилась попристальнее рассмотреть мужнев характер. Он читать да писать, а ейны все упражнения состоят в том, чтобы сделать платье особливой своей выдумки да проговорить все дневные новости. Уж не унизит голоса, что поэт в глубоких размышлениях.
   Опять на балу весь мир забудет со знакомыми. Друг у дружки наряды хвалят, уговариваются на контрдансах вместях танцевать… Ей интересно, кто прежде бал зачнет; тужит, что мало танцующих мущин. Ей на ум не придет, что супруг изнывает в тоске о потерянных минутах труда и вдохновения.
   С ейным нравом лучше бы в девках сидеть. Бывало, у самого-то для спешности манишки нету крахмальной, а надобно в люди ехать. Одевану выгладит, так и поедет.
   Не помню, Жуковский или кто замечали в горести сердца:
   – Натали, будьте попечительны, учредите домашний порядок, наблюдайте нашего поэта.
   Она с принуждением слушает эти увещания.
   – Я не в состоянии познавать все степени странных нравов. Я принуждена быть в самом скучном положении.
   Конечно, если б поэт ей во всем подражал, то был бы относительно щастлив, но скажите: у кого же хватит терпения и сил вытягиваться, да ломаться, да уважать тиранству модного света!
   Меня молоды люди слушают, может, не в ту сторону подумают. Брачного союза со усердием желать должно. В супружестве откровенность, которой ни в каком другом чине и состоянии сыскать не можно. Женатые много бед претерпевают не от супружества, а от неразумия тех жен и мужей, которые выгодами сего состояния пользоваться не умеют.
   Браню Наталию Николаевну, а сомнительно – могла ли бы какая женщина сделать щастие Пушкина…
   Жена Пушкина… Слово-то какое, ответственность какая! В ейны годы Пушкину надо было соответствовать, да еще, как теперь выясняется, царскому настойчивому искательству противостоять.
   По силам ли это молоденькой дамочке с соответственным воспитанием и характером! Выйди она за какого-нибудь генерала, никому бы теперь не виновата была.
   Это все и послужило поводом для трагедии. Как известно, Пушкин сочувствовал декабристам, письменно хулил времена, наскакивал на правительство прискорбными стихами. Власти принялись изыскивать способ, как бы его погубить. Нещастное легкомыслие молоденькой Натали послужило к тому орудием. Власти знали, что делали, когда решили затронуть у поэта честь, величайшее в свете сокровище.
   Некто Дантес, красавец высокого роста, но подлой души, открыто начал волочиться за Натали на балах. Есть такие шельмованные бездельники – мужьям льстят и похлебствуют, а женам посылают записочки в букетах.
   Будучи ветреной, Натали отнюдь не переступала границ, а тут – что-то роковое.
   …Весь Петербург вскоре стал известен, что мадам Пушкина имеет конфиденцию с посторонним кавалером. Сплетни не надо в «Ведомостях» объявлять. Есть добровольные разносчики новостей, ничего подлинно не разведавши, все болтают. И до тех пор ни есть, ни спать не можут, пока домов десяток разными сумасбродствами и безделицами не наполнят.
   Гордый поэт рачительно старался убегать подобных разговоров. Слушал намеки с презрительным видом:
   – Натали меня любит, но нарочно притворяется.
   Однако тревога его умножалась день ото дня.
   Предался мрачности, приобрел нещастный навык ко гневу. Придумал в одиночестве скитаться по берегам Невы. А злорадство и праздное глупство светских завистников наводило на мысли, все более смутные и печальные. Впрочем, покамест утверждал свои подозрения на слухах, то хотя был в страхе, однако имел и надежду. Тогда просит с горячностию, дабы жена объявила ему все обстоятельнее:
   – Натали, не могу более показывать принужденного равнодушия. Лютая зима душу оморозила, все чувства оледенели… Ах, Натали! Удалимся от многолюдства, нам непристойно здесь оставаться.
   А она пригласительный билет на придворный бал в карман прячет…
   Вот на этаком балу, у государя императора во дворце, не где-нибудь в кузнечевском… «Новом Свете»[20], Пушкин вошел в буфет без оповедания, а Дантес поит Натали из покала неучтивым образом.
   Я Ольге Эрастовне[21] эти папенькины воспоминания передавала, она утверждает, что Натали с Дантесом Николай Первый в своих целях сводил: «Пущай, – говорит, – дураки друг друга ухлопают, мне красотка достанется».
   Я прежде в это не вникала, но Ольга Эрастовна представила неопровержимы доказательства.
   По всему видать, что Пушкин знал, что Дантес не более как подставна фигура из дворца, иначе бы он его давно на дуэль вызвал. Но уж тут – забыты все соображения:
   – Нещастная, уйдем! Сей дом – вертеп разврата! Не медли долее в сих ужасных стенах!… – Вот его подлинные слова. Кричит в горести сердца; кругом придворные лица и чины.
   Сей страх недолго продолжался, за ним последовал другой, ужаснее сего. Пушкин стал с Дантесом ополчаться на поединок, при этом Нева и дворцы одеваются тьмою. Поэт высказал друзьям:
   – Всему решение приближается! Завтра он пошлет меня к Харону в гости.
   …Стрелялся смело и небоязненно и поражен был смертоносною пулею. До исхода прекрасной своей души был в памяти.
   – Сколько поплачут обо мне в хижинах, а во дворце рады моему концу.
   …Да, умер в цветущих годах. Говорят, матери поэта предсказали еще до рождения его: проживет недолго и будет торжествовать в веках.
   Папенька всегда говорил:
   – Пушкин привел отечественную литературу в такое состояние, что она приобрела удивление целого света. Будущие после нас люди можут умнее быть, науки выше теперешнего состояния можут вознестись, но в поэтах выше Пушкина не будет.
   С папенькой мы не спорили, но нет сомнения, что и в новейшие времена такие же великие сочинители быть могут, да и подлинно есть, каковые в прежние времена бывали.
   …Приходит весна, зеленеют поля, древеса одеваются новым листвием, а кого нет-того не воротит и весна.
   Папенька, пока был жив, имел намерение меня и сестру свозить в пушкинские места. Нет надежды на личное свидание, дак хоть на могилку уронить признательную слезу.
   Уж очень приятно было бы подивиться, что вот тут-то Пушкин уединялся для вдохновения, здесь принимал посетителей, здесь сочинял вдали от шумного света…
   В разлуке с предметом почитания и это служит немалым утешением.
* * *
   Старожилы Архангельска хорошо помнят барышень Генрихсен, двух сестер – Анну Эдуардовну и Марью Эдуардовну, «Аничку и Маничку Генрисовских». Марья Эдуардовна умерла, помнится, в 1922 году, ее старшая сестрица – несколькими годами раньше. Домик Генрихсен, построенный еще «папенькой» лет сто назад, и теперь красуется в Архангельске.
   Этот «папенька» был человек в некотором роде замечательный. Раннюю свою молодость – двадцатые, тридцатые годы XIX века – он провел в Петербурге, учеником аптекаря. Здесь каким-то образом имел возможность часто видеть Пушкина, страстно Пушкиным интересовался, артистически повторял манеру поэта говорить, его жесты, походку. Не раз удавалось юному аптекарю имитировать Пушкина в присутствии его самого.
   В середине XIX века Эдуард Генрихсен живет уже в Архангельске своим домом, женатый на архангельской горожанке. Дочери родились в это время. Умер этот очезритель Пушкина в летах преклонных, до конца интересуясь литературой, внушив любовь и вкус к поэзии в особенности младшей дочери, Марье Эдуардовне.
   В дни моей юности барышни Генрихсен были уже достаточно ветхи годами, но беспредельно молоды душой. Обе обладали даром слова, даром неутомимого общения с людьми. При этом Анна Эдуардовна была домоседка: любила встретить, принять, угостить кофейком. Марья Эдуардовна, массажистка по профессии, целыми днями «славила» по домам Немецкой слободы Архангельска. Никто лучше нее, подробнее и достовернее не знал городских новостей.
   Между собой сестры жили дружно.
   Вот о полдень пушка на Соломбальском острове возвестит адмиральский час. Ударят часы на городовой башне. Анечка, в шелковой наколке на седых кудрях, угощает Манечку обедом, тащит на стол обливной чугунок со щами.
   – Пожалуйста, не подумай, дорогая сестрица, что мне лень вылить щи в миску. Я затем подаю в цыгуне, что тебе кушать будет горячее.
   Марья Эдуардовна, вхожая во все дома, редкий день не бывала у моей тетки, такой же старинной архангельской кофейницы. Здесь нам, младшему поколению, рассказывала Марья Эдуардовна о своем «папеньке», который, бывало, «каждое слово Пушкиным закроет».
   В 1915 или в 1916 году гостившая у нас проездом на Пинегу артистка О. Э. Озаровская интересовалась пушкинским материалом Марьи Эдуардовны, в особенности пачками старинных дагерротипов и фотографий.
   Переписываясь затем с Озаровской в течение ряда лет, я нередко посылал ей образцы речи М. Э. Генрихсен, стараясь передать дух и стиль ее бесед. Черновики этих писем и послужили материалом для составления «Пушкина архангелогородского».

СКАЗКИ

ШИШ МОСКОВСКИЙ

Шишовы напасти

   Жили в соседях Шиш Московский да купец.
   Шиш отроду голой, у его двор полой, скота не было, и запирать некого. Изба большая, – на первом венце порог, на втором – потолок, окна и двери буравчиком провернуты. Сидеть в избе нельзя, да глядеть на ей гоже! Шиш в эдако окошечко глаз впялит да и любуется.
   Именья у Шиша – для штей деревянный горшок да с табаком свиной рожок. Были липовых два котла, да сгорели дотла.
   Зато у купчины домина! Курицы на крышу летают, с неба звезды хватают. Я раз вышел в утрях на крыльцо, а петух полмесяца в зубах волочит.
 
У купца свинья живет,
двести пудов сала под шкурой несет
да пудов пятьдесят соли в придачу.
Все равно – совру наудачу -
и так никто не поверит…
У купца соха в поле сама о себе пашет,
а годовалый ребенок мельничный жернов
с ладошки на ладошку машет.
А две борзых суки мельницу на гору тянут,
а кляча ихну работу хвалит, себе на спину
мельницу валит, кряхтит да меня ругает.
– Мне, – говорит, – твое вранье досаждает!
Всего надобно впору,
а ты наплел целу гору!
 
   Это, светы мои, присказка, а дело впереди.
   Пришла зима, а дров у Шиша ни полена, и притянуть не на чем. Пришел к купцу, конается:
   – Не даите ли коняшки в лес съездить?
   Купец покуражился немного, однако лошадь отпустил.
   – Бери, пейте мою кровь, летом отработаешь. Чувствуй, что я отец и благодетель. Что ише мнессе?
   – Хомута, пожалста, не соблаговолите ли ише хомута?
   – Тебе хомута?! А лаковой кореты ише не надо? А плюшево одеяло ножки накрыть не прикажете-с?
   Так и не дал хомута.
   Шиш привел кобылу домой, вытащил худы санишки о трех копылишках и поехал в лес. Нарубил дров, наклал большашшой воз, привязал кобыле за хвост да как зыкнет… Лошадь сгоряча хватила да себе хвост и оборвала. Сревел Шишанко нехорошим голосом, да нечего делать!
   Повел кобылу к хозяину:
   – Вот получите лошадку. Покорнейше благодарим-с!
   Купец и увидел, что хвоста нет:
   – Лошадку привел? Иде она, лошадка?
   – Вот-с, извиняюсь…
   – Это, по-вашему, лошадка? А я думал – зайчик, без фоста дак… Только и у зайчика намечен известной фостик, а тут фостика нет… Может, это ведьмедь?! Но мы ведьмедев боимся!…
   В суд, в город, того же дня поташшил купец Шиша.
   Надо идти по мосту. Железнодорожный мост матерушшой через реку. Ползет бедной Шишанушко, а у его дума думу побиват:
   «Засудят… Сгноят в остроге… Лучше мне скорополучно скончачче, стукнучче об лед да…»
   Разбежался, бедняга, да и ухнул вниз, через перила… А под мостом по льдю была дорога. И некоторой молодой человек на ту пору с отцом проезжал. Шишанко в окурат в сани к им и угодил да на один взмах отца-то до смерти и зашиб…
   Несчастной сын сгреб Шиша -да тоже в суд.
   Тут кряду отемнело, до городу не близко, приворотили и Шиш, и купец, и парень на постоялой, ночь перележать. Наш бедняга затянулся на полати. Ночью ему не спится, думы тяжелы… Ворочался да с полатей-то и оборвался. А под полатеми зыбка с хозяйским робенком. Робенка Шиш и задавил. Робенковы родители зажили, запели. И они на Шиша в суд. Теперь трое на его ногти грызут. Один за коня, другой за отца, третий за младеня.
   Едет Шиш на суд. Грустно ему:
   – Прости, прошшай, белой свет! Прошшайте, все мои друзья! Боле не видачче!
   Не знат, что и придумать, чем оправдаться или чем пригрозить… На случай взял да и вывернул из шассе булыжник. Завернул в плат и спрятал за пазуху.
   У судьи в приказе крык поднялся до потолка. Купец вылез, свое россказыват, в аду бедному Шишу места не дает…
   Судья выслушал, зарычал на Шиша:
   – Ты что, сопляк?! По какому полному праву хвост у их оторвал?
   Шишанко вынул из-за пазухи камень в платке да на ладони и прикинул два-три раза. Судье и пало на ум: «Ух, золота кусок у мужика!… Это он мне золото сулит…»
   И говорит:
   – Какой несимпатичный факт!… Выдернуть у невинной животной фост… Ваше дело право, осподин купец! Пушшай оной Шиш Московской возьмет себе вашую кобылу и держит ее, докуль у ей фост выростет… Секлетарь, поставь печать! Купец и ты, Шиш Московской, получите копии решения.
   Подкатился отецкой сын. Судья спрашивает:
   – Ты пошто ревишь? На кого просишь?
   – Все на их жа, на Шиша-с! Как они, проклятики, папу у меня скоропостыжно задавили.
   – Как так?
   – У нас, видите ли, папа были утлы, стары, в дело не гожи, дак мы везли их в город на комиссию сдавать. И токмо из-под мосту выехали, а они, дьявола, внезапно сверху пали на папу, папа под има скоропостыжно и скончались!
   Судья брови насупил:
   – Ты что это, Шиш голай? Родителей у проезжающих давить? Я тебя…
   Шишанко опять камень в платке перед судьей и заподкидывал. Судья так понял, что опять золото судят.
   И говорит:
   – Да! Какой бандитизм! Сегодня папу задавил, завтра маму, послезавтра опять папу… Дак это что будет?! Опосле таких фактов из квартиры вытти страшно… Вот по статьям закона мое решенье: как ты, Шиш Московской, ихного папу кокнул, дак поди чичас под тот самой мост и стань под мостом ракообразно, а вы, молодой человек, так как ваше дело право, подымитесь на мост да и скачите на Шиша с моста, пока не убьете. Секлетарь поставит вам печать… Получите…
   Безутешный отец выскочил перед судью:
   – Осподин судья, дозвольте всесторонне осветить… Оной злодей унистожил дитятю. Рехал-рехал на полатях, дале грянул с вышины, не знай с какой целью, зыбку – в шшепы и, конечно, дитятю.
   Шиш затужил, а платок с камнем судьи кажет. Судья ему мигат – понимаю-де, чувствую… И говорит:
   – Этот Шиш придумал истреблять население через наскакивание с возвышенных предметов, как-то: мостов, полатей и т. п. Вот какой новой Жек Патрушитель! Однако Хемида не спит! Потерпевший, у тя жена молода?
   – Молода, всем на завидось она!
   – Дак вот, ежели один робенок из-за Шиша погиб, дак обязан оной Шиш другого представить, не хуже первого. Отправь свою молодку к Шишу, докуль нового младеня не представят… Секлетарь, ставь печати! Обжалованию не подлежит. Присутствие кончено.
   Шишовы истцы стали открыто протестовать матом, но их свицары удалили на воздух. Шиш говорит купцу:
   – Согласно судебного постановления дозвольте предъявить лошадку нам в пользование.
   – Получи, гадюга, сотню и замолкни навеки!
   – Не жалаю замолкать! Жалаю по закону!
   – Шишанушко, возьми двести! Лошадка своерошшена.
   – Давай четыреста!
   Поладили.
   Шиш взялся за отецкого сына:
   – Ну, теперь ты, рева Киселева! Айда под мост! Я на льдю встану короушкой, на четыре кости, значит, а ты падай сверху, меня убивай…
   – Братишка, помиримся!
   – Желаю согласно вынесенного приговора!
   – Голубчик, помиримся! На тебя-то падать с экой вышины – не знай, попадешь, нет. А сам-то зашибусе. Возьми, чем хошь. Мне своя жисть дороже.
   – Давай коня с санями, которы из-под папы, дак и не обидно. Я папу в придачу помяну за упокой.
   Сладились и с этим. Шиш за третьего взялся:
   – Ну, ты сегодня же присылай молодку!
   – Как хошь, друг! Возьми отступного! Ведь я бабу тебе на подержанье дам, дак меня кругом осмеют.
   – Ты богатой, у тебя двор постоялой, с тебя пятьсот золотыми…
   Плачет, да платит. Жена дороже. Только все разошлись, из суда выкатился приказной – и к Шишу:
   – Давай скоре!
   – Что давай?
   – Золото давай скоре, судья домой торопится.
   – Како золото, язи рыба?!
   – А которо из-за пазухи казал…