Не успел я ответить, как за столом воцарилась тишина, и гости с интересом стали ожидать моей оценки.
   Я объяснил, в чем состоит различие столов, что тут же породило град новых вопросов. Не ломаясь, как мог на них отвечал. Особой оригинальностью вопросы не отличались и довольно быстро начали иссякать. Теперь гостям хотелось просветить меня и доказать, что их время лучше прежнего Спорить не было смысла, к тому же и эта тема быстро себя исчерпала. Разговор перестал быть общим и начал распадаться на частные. Начали вставать из-за стола. Молодежь вернулась к фантам, люди достойного возраста – к висту, я же примкнул к либералам, принявшимся определять пути любезного отечества. Довольно скоро у меня создалось впечатление, что никакой это не 56 год, а 91 следующего века.
   – У нас теперь все пришло в движение, – начал Мне рассказывать благообразный господин. – Все, что есть порядочного в обществе, устремило взоры и внимание на устроение внутренней нашей порчи, на улучшение законов, на искоренение злоупотреблений. Мы думаем об том, как бы освободить Крестьян без потрясения всего общественного организма, мы мечтаем об введении свободы совести в государстве..
   – Что нашли вы такого в русском мужике, – перебил говорившего другой либерал, видимо, сводя с ним старые партийные счеты, – конечно, он умен и сметлив; конечно, нравственный его характер заслуживает уважения, но что он сделал такого, чтобы можно было ожидать от него будущего возрождения человечества?
   – Только революционные потрясения смогут встряхнуть нашу «Святую Русь», – вмешался в разговор бедно одетый молодой человек. – Только мы, социалисты, новые христиане, вторично обновим мир! Нам достаточно внутреннего убеждения в истинности нашего учения!
   – Вы ошибаетесь, Венедикт Фиолистратович, к нам революционные теории не только неприложимы, они противны всем нашим убеждениям и возмущают в нас нравственное чувство! – отбрил революционера суховатый джентльмен, по обличию школьный учитель. – Оставьте эти учения Прудону с братиею, оставьте его легкомысленной партии красных республиканцев, всегда готовых ринуться на разрушение...
   – Позвольте с вами не согласиться, Борис Федорович, такие, как вы, погубили во Франции республику и оправдали деспотизм Людовика Наполеона! – окрысился нигилист, всем видом и ужимками презирая благополучного Бориса Федоровича.
   – Господа, позвольте вас примирить, – вмешался в спор революционера с либералом, человек, чем-то похожий на режиссера Говорухина, видимо, из принципиальных побуждений недовольный вообще всем окружающим. – Дело совсем в другом, больше нет людей, способных отстаивать прежние права и вечные требования справедливости! Если при Николае было хоть сколько-нибудь замечательных людей во главе управления, то он им обязан временам Александра. Откуда придется брать помощников ныне правящему государю императору? Александровские помощники вымирают, а новых нет! А происходит это потому, что раньше было больше свободы мысли.
   – Внутренняя язва России, которая с каждым днем делается все более и более и точит ее живой состав – это лихоимство, – заявил очередной витий. – Оно есть во всех возможных видах и всех ступенях общества. Меры, принятые до сих пор нашим правительством против столь вкоренившегося зла, оказались недейственными. Напротив того, зло растет, расширяется, проникает даже в такие сферы, которые искони считались недоступными взяточничеству и продажности. Тут ничего не действует: ни вмешательство тайной полиции, ни особые комиссии, ни строгие меры и наказания.
   С этими заключениями нельзя было не согласиться. Единственно, что могло удивить, это поразительная живучесть нашего государства, пребывающего в язвах и струпьях одно столетие за другим и живое доныне.
   – Я знаю, что делать, господа! – вскричал один из гостей, только что присоединившийся к компании «компатриотов». – Гласность! Великое слово! Гласность вносит свет во тьму, а свет гонит и обличает ночных птиц. Гласность мешает в мутной воде ловить рыбу! Это Божий свет, гласность есть тот свет!
   Меня такие гражданские страсти несколько обескуражили, и я потихоньку отделился от группы спасителей отечества. Мало ли что! Вдруг за такие вольные разговоры начальство по головке не погладит! Все оно, конечно, прекрасно, только я таких народных спасителей и домашних философов достаточно наслушался и насмотрелся по телевизору. Вот где было бы самое место вездесущему Жириновскому.
   «Чего это у нас за страна такая, – горестно размышлял я, направляясь к дамам, собравшимся в свой кружок во главе с хозяйкой дома, – все ее спасают, да никак не спасут».
   Дамы, в основном, не юного и еще более достойного возрастов, обсуждали несостоявшийся любительский спектакль.
   – Как бы было, голубушка Екатерина Дмитриевна, прэлэсно для просвещения умов и улучшения нравов... – говорила женщина, одетая по моде, но с нелепыми «наворотами» на платье, отличавшими ее от других дам. – Пиэса пустяшная, но востра! Жаль, автор из плэбеев, все про купцов пишет.
   – Что за пьеса? – тихонько поинтересовался я у хозяйки.
   – «Утро молодого человека».
   – Островского? – машинально вспомнил я.
   Екатерина Дмитриевна странно на меня посмотрела. Я попытался поправиться, но не сообразил, как, и отошел от греха подальше. «Потом между делом скажу, что видел книгу в ее библиотеке», – решил я.
   Гости веселились, как умели, я же чувствовал себя не в своей тарелке. На меня продолжали смотреть с любопытством, но безо всякого уважения, как на ученого медведя в цирке. Может быть, от нервического состояния или из-за меланхолии (вот как я уже научился выражаться!), мне никто из многочисленной компании не понравился. Между тем, столы, за которыми мы ужинали, прибрали, и прислуга готовила залу к танцам.
   Я не нашел ничего веселее, как отправиться в буфет, куда периодически наведывалась мужская часть общества. Над бутылками и бокалами колдовал приглашенный со стороны буфетчик. Здесь оказалось самое веселое место. После третьего бокала французского шампанского я начал видеть уездных жителей совсем в ином свете. Среди них оказалось много милых людей. Постепенно сюда же стянулись спасители отечества – либералы. Пик их активности уже прошел, и язвы общества не казались такими страшными. Только плохо одетый революционер Венедикт Фиолистратович между «Лафитом» и «Клико» поругивал аристократов.
   Как я понял, император Николай Павлович, после декабрьского восстания 1825 года перестал доверять высшему дворянству, и титулованные особы перестали выпячивать свою геральдическую исключительность, При новом императоре гербы отмыли от пыли забвения, и все, кто только могли, опять начали именовать себя князьями и баронами, требуя полагающихся привилегий.
   – Павел Петрович как говорил: «Ты аристократ, пока я тебя вижу, а как не вижу, ты никто»! – апеллировал к сомнительному авторитету убитого царя будущий народник.
   – Вам доводилось видеть императора Павла? – спросил меня незначительный господин с пьяным и глупым лицом.
   – Доводилось, – сознался я. – Как-то мы с ним беседовали.
   – Ну и как он, что был за человек? – заинтересовались присутствующие.
   – Обычный реформатор, хотел единолично всю Россию переделать, да надорвался. Знаете, как по этому поводу говорится: «хотел как лучше, получилось как всегда».
   – Но он был прогрессивен?! – то ли спросил, то ли констатировал зашарпанный революционер.
   Меня этот товарищ начинал раздражать тем, что на халяву пил как воду только самые дорогие иноземные напитки, брезгуя народной водкой.
   – Он был такой же великий император, как вы великий революционер, – сказал я, не очень заботясь о нежных чувствах Фиолистратовича.
   Последний хотел было возникнуть, но икнул и торопливо ушел из буфета.
   – Он, что у вас, местный дурачок? – спросил я буфетную компанию.
   – Венедикт из поповичей, – пояснил любитель гласности, – был отчислен из семинарии, занимался торговлей, а теперь разгильдяй.
   – А раньше им не был? – спросил я, удивившись, что разгильдяем революционер стал только теперь.
   – Был купцом второй гильдии, да за дебоши из гильдии изгнали-с. Однако, хотелось бы узнать ваше мнение о гласности?
   – Ерунда все это, если на гласность смотреть, как на средство против лихоимства, – честно сказал я. – Ну, обличите вы чиновника взяточника, а он заявит, что вы его оклеветали, что для этого вас подкупили его враги. Придется создавать комиссию, чтобы она разобралась в обстоятельствах. Вот и будет ваша правда против его денег. Он купит членов комиссии, и вы же окажетесь клеветником.
   – Не всех можно купить! – гордо заявил либерал.
   – Конечно, есть много честных людей, но вы сами недавно говорили, что кругом взяточничество?
   – Именно так-с.
   – Вот вам и ответ на наш вопрос. Чтобы добиться толка, придется для надзора за каждым нечестным чиновником содержать комиссию из других чиновников, часто таких же взяточников.
   Такая циничная логика была, по-моему, новой для времен «надежды и иллюзий», периодически произрастающих в нашем вечно жаждущем справедливости государстве.
   – Так, по-вашему, зло неискоренимо? – сердито спросил либерал.
   – Не знаю. Я торжества справедливости пока нигде не наблюдал.
   – То, что вы говорите, совершенно безнравственно. Есть высокие принципы, коим следует всякий порядочный человек. Это принципы служения отечеству и государю! И таких людей в России большинство!
   – Коли так, прошу меня извинить, я, вероятно, неправильно вас понял, когда вы обличали пороки общества. Ежели все так чудесно, то стоит ли из-за нескольких лихоимцев растлевать и волновать народ гласностью?
   Либерал совершенно озверел от собственных противоречий и собрался обрушить на мою голову водопад своих наивных мечтаний. Однако, я вовремя уловил приближающуюся опасность и, любезно улыбнувшись, оставил за ним поле боя.
   Когда я уже выходил, в буфетной заговорили все разом.
   Вечеринка, между тем, перешла в заключительную фазу. Кое-кто уже уехал, другие собирались. Только игроки в вист отрешенно сидели за ломберным столиком.
   Екатерина Дмитриевна выглядела утомленной, Видно было, что у нее опять сильная мигрень. Я пошел в сад подышать свежим воздухом и, спускаясь с крыльца, понял, как сильно пьян. Опьянение было, что называется мягкое. Голова вроде бы работала нормально, а вот члены совсем расслабились. Я ушел подальше от дома и сел на скамейку.
   Яркое осеннее небо с мириадами звезд висело над головой. Как всегда в такие моменты, потянуло на философствования. Мир был огромен, а я никому не нужен, Мне стало грустно и одиноко. Что, в конце концов такое моя маленькая жизнь? Кому я нужен на этой большой, равнодушной земле? У меня нет ничего, даже своего времени, Я затерялся, запутался. Во всей огромной стране, во всем мире, не найдется человека, который бы меня любил!
   У придурошных провинциальных «либералов» есть хотя бы иллюзии, они верят в свои придуманные истины. Во что верю я? Что есть за душой у меня, кроме позы, пижонства и суетности? Мне сделалось сначала стыдно, потом жалко себя. Я чуть не заплакал.
   Пока я горевал о своей загубленной жизни, последние гости разъехались по домам. В сад вышла Марьяша и передала, что меня ждет Екатерина Дмитриевна. Я вспомнил, что у нее сильно болит голова, и на ватных ногах отправился в дом. Свет в общих комнатах был уже потушен. Привлеченная прислуга разошлась по домам.
   Марьяша протяжно зевнув, пожелала мне спокойной ночи и ушла к себе. В темной гостиной никого не было. Я пошел по неосвещенным комнатам в спальню хозяйки. Дверь в ее комнату была неплотно прикрыта, через щель пробивался свет. Я без стука вошел и направился прямо к кровати. Комнату освещала одна свеча в канделябре на туалетном столике. Екатерина Дмитриевна лежала на высоко взбитых подушках, прикрытая тонким одеялом. Я споткнулся о кресло и, чтобы не упасть, грузно опустился прямо на постель.
   – Сейчас я вам помогу, – пообещал я, не очень ладно ворочая языком.
   Я сосредоточился и, подняв руки над ее головой, начал сеанс. Лицо женщины было скрыто тенью, и я не мог по глазам определить эффективность лечения.
   – Ну, как вы себя чувствуете? – спросил я, понимая, что руки перестают мне служить.
   – Спасибо, мне лучше, – шепотом ответила она.
   – Вот и прекрасно. Выспитесь, и все будет хорошо.
   Я собрался встать, но не удержался и опустил руки ей на голову. Пальцы утонули в теплых, пушистых волосах.
   – Так я пошел, – зачем-то сказал я, понимая, что уже не смогу уйти.
   Екатерина Дмитриевна ничего не ответила, и я почувствовал, что она вся дрожит. Не соображая, что делаю, я наклонился к ее лицу и припал к губам. Она никак на это не отреагировала, но это меня не остановило. Я жадно ее целовал, как будто прятался в ней от одиночества. Еще не кончился первый поцелуй, а я уже стянул с нее покрывало и потянул вверх подол ночной сорочки. Рубашка была из очень тонкой шелковистой материи и, когда я рванул сильнее, с треском разорвалась.
   Екатерина Дмитриевна попыталась отстраниться, оттолкнуть меня, но я сжал ее тело и навалился всем своим весом. Каким-то чудом я одновременно сумел содрать с себя брюки и без подготовки, грубо и, наверное, больно, взял ее. Она вскрикнула, когда я ворвался в нее, и замычала сквозь сжатые зубы, мечась головой по подушкам. Я почти не понимал, что делаю, наслаждаясь грубой, примитивной страстью.
   Дальше все было как в тумане. Алкоголь притупил чувственность, и я никак не мог завершить свой безумный порыв. Что делала и как принимала меня Екатерина Дмитриевна, меня не интересовало. Во всяком случае, утром я не смог восстановить в памяти последовательные события этой ночи. Это был какой-то взрыв безумной чувственности, ничем не контролируемой страсти. Будь моя хозяйка опытной женщиной, то такая ночь была бы для нее подарком судьбы, но дело в том, что она была девственницей, и животная сторона любовных отношений должна была вызвать у нее отвращение и неприятие.

Глава 5

   Утром меня разбудил доктор Неверов. Я с трудом продрал глаза и долго не мог понять, чего он от меня хочет. Было уже хорошо то, что после всего, что натворил, я вернулся в свою комнату и не скомпрометировал изнасилованную женщину, оставшись в ее спальне.
   – Алексей Григорьевич, вы обещали поехать со Виной к больным, – в третий раз повторил Неверов, корда до меня дошел, наконец, смысл его слов.
   – Да, да, конечно, поехали, – заторопился я, выбираясь из постели.
   Отъезд из дома отсрочивал объяснение с хозяйкой. Похмелье после вчерашнего перебора было нетяжелым, сказывалось высокое качество выпитых вин, Я быстро оделся и заявил, что готов. Мы вышли из дома, и я полной грудью вдохнул сырой осенний воздух. За ночь небо покрылось пеленой низких облаков, и, того и гляди, мог начаться дождь.
   У Неверова была легкая одноколка, запряженная гнедой кобылой.
   – Как Екатерина Дмитриевна? – спросил доктор как бы между прочим. – Что ее мигрень?
   – Откуда мне знать. Мне бы сейчас со своей головой разобраться, – хмуро ответил я. – Что у вас за больные?
   – Молодой человек со скоротечной чахоткой и женщина с опухолью.
   Как оказалось, Неверов меня приловил. Он повез меня к совершенно безнадежным больным, чтобы не дать возможности сделать себе рекламу. Видеть умирающих людей было тягостно, особенно юношу, почти мальчика, съедаемого туберкулезом легких в открытой форме. Я попытался «дать ему установку на выздоровление», однако, запущенность болезни и состояние, были, как говорится, «несовместимы с жизнью».
   – А вот городские старожилы вспоминают, – с легкой насмешкой подытожил мои тщетные попытки помочь больным Неверов, – что раньше вы подымали лежащих во гробе.
   Такая многолетняя слава мне польстила, но настроение не улучшила. Я пожал плечами и промолчал.
   – Я нынче собираюсь делать операцию, не хотите ли соприсутствовать? – предложил мне ревнивый эскулап.
   – Извольте, «поприсутствую», – безвольно согласился я, только чтобы не возвращаться домой. По пути к больному, Неверов принялся хвастаться, какой он отменный хирург и каких похвал удостаивался от профессуры обоих университетов, в которых обучался и проходил практику. Мне это было совершенно неинтересно, но я из вежливости делал вид, что заинтересованно слушаю, и сочувственно кивал головой. Больным оказался мужчина средних лет. Вырезать ему нужно было жировик на спине, выросший в размер куриного яйца. Операция проводилась прямо в комнате, на обеденном столе. Больной, кряхтя, на него взгромоздился и, сцепив руки, приготовился терпеть боль. Неверов, как бы раскланявшись с подразумевающейся публикой, артистическим движением вытащил из нагрудного кармана сюртука скальпель, отер его носовым платком и решительно подступился к больному. Такая простота меня поразила настолько, что я еле успел перехватить его врачующую руку.
   – Вы что это делаете?! – с ужасом спросил я.
   Неверов, снисходительно посмотрел на меня и, освободившись, успокоил:
   – Зря вы беспокоитесь, операция пустячная, я ее выполню за пятнадцать минут! Если вы интересуетесь настоящей университетской медициной, то вам бы не грех немного подучиться!
   Разговаривать с доктором при больном было бестактно, да и не было его большой вины в некотором отставании от передовой медицинской мысли.
   – Придется перенести операцию на другое время, – решительно заявил я недоумевающему пациенту. – Нам с доктором нужно переговорить по медицинским вопросам.
   Неверов, ничего не понимая, смотрел на меня круглыми глазами.
   – Пойдемте, доктор, нам пора, – сказал я и, пользуясь превосходством в физической подготовке, силком вытащил его из «операционной».
   – Что случилось, как вы посмели прервать лечение! – начал возмущенно говорить Неверов, как только я затолкал его в двуколку.
   – Прежде чем делать операции, не грех было бы познакомиться с последними достижениями науки в хирургии, – сердито сказал я. – Я в вашем времени всего несколько дней, и то успел узнать, как нужно готовить больного к операции. То, как вы собрались ее делать – прямое убийство!
   Неверов вытаращил глаза, не зная, как реагировать на мои слова.
   – Я не понимаю, о чем вы говорите.
   – Я говорю о стерилизации и анестезии. Если бы вы меньше занимались красивыми дамами, а больше медициной, то знали бы, что и во Франции, и в России...
   Далее я начал вешать лапшу на докторские уши, апеллируя к уже известному Пирогову и пока не известному Пастеру. Все это я вроде бы вычитал в периодике.
   После пространного вступления я объяснил Неверову, как нужно стерилизовать хирургический инструмент и готовить больного к операции.
   – А теперь позвольте откланяться, – сказал я, когда мы проезжали мимо дома, где меня так гостеприимно приютили, и соскочил с двуколки.
   Сколько ни прячься, но ответ держать придется.
   – Где Екатерина Дмитриевна? – спросил я Марьяшу, которая открыла мне двери.
   – В гостиной, – ответила она, не проявляя к моему возвращению никакого интереса.
   Я пошел прямо к ней. Екатерина Дмитриевна сидела в кресле у окна. При моем появлении она вздрогнула и, не глядя на меня, кивком ответила на приветствие.
   – Благодарю вас, хорошо, – ответила она на вопрос о состоянии здоровья.
   – Нам надо объясниться, – начал я, не зная, в какой форме продолжить разговор. – То, что произошло вчера... я понимаю, никакие оправдания...
   – Да, да, вы вправе посчитать меня отвратительной женщиной! То, что я вчера... – взволнованно выговаривала Кудряшова, путаясь и небрежно произнося слова.
   Я сначала не понял, что она имеет в виду, но быстро врубился в ситуацию. Жертва сексуального насилия посчитала себя его причиной.
   – Я не знаю, что на меня нашло, может быть виной вино, что я выпила... Вы вправе отказать мне в уважении... Я не знаю, как мне оправдаться..
   Пусть крутые мачо меня осудят, но я поступил так, Как подсказало сердце: я пал к ее ногам.
   Екатерина Дмитриевна вздрогнула и откинулась на спинку кресла. Однако, я успел завладеть ее руками и начал покрывать их поцелуями.
   – Это не вы, а я во всем виноват. Со мной случилось наваждение, я не сумел совладать со своими чувствами (какая женщина не найдет в этом извинение). Вы Так прекрасны (а я был в стельку пьян), я не знал, что творю (знал, мерзавец!)...
   – Нет, нет, не вините себя, это не вы, а я виновата, я, я...
   Дальше она продолжить не смогла. Я восстал с колен, заключил ее в объятия и надолго припал к губам.
   Что бы ни говорила Екатерина Дмитриевна, как бы ни корила себя, считая, сообразно существующей морали, виноватой во всем, я не собирался делить с ней ответственность. Я поступил, как скотина не потому, что ЭТО произошло, ОНО должно было произойти, не раньше, так позже, моя вина была в том, что это случилось так скомкано и грубо.
   Мой затяжной поцелуй окончился внезапно обмороком красавицы. Я не стал звать на помощь, а, взяв ее на руки, отнес в спальню.
   Когда я опускал тело на постель, оно немного ожило и даже обняло меня за шею.
   Я бережно уложил хозяйку и продолжил то, что начал в гостиной. Она уже оправилась настолько, чтобы отвечать на мой поцелуй робкими, неловкими губами
   Я все крепче сжимал ее в объятиях. Говорить мы не могли, было не до того, да и губы все время были заняты. Катя задыхалась, но не отстранялась от меня, пока я сам не дал ей возможности вздохнуть. Она совсем не умела целоваться и не догадывалась дышать носом.
   – Подожди, – прошептал я – Дай мне свои губы. Делай как я
   Училась она очень быстро. Поцелуи делались все более глубокими и долгими. Я просовывал язык между ее зубами, и она отвечала мне тем же. Меня опять понесло. Я начал сдирать с нее капот, под которым ничего не оказалось. Это так меня завело, что я набросился на нее, не успев снять даже сапоги.
   Я как-то читал в воспоминаниях прелестной женщины, актрисы Татьяны Окуневской, о том, как во время первой близости ее будущий муж, писатель Горбатов, овладел ею в сапогах. Это так ее шокировало, что запомнилось на всю жизнь.
   Не знаю, чем руководствовался Горбатов, у меня были смягчающие вину обстоятельства. Сапоги Ивана Ивановича, покойного купца, были мне малы и, чтобы их снять, требовалось слишком много времени. Допустить, чтобы обнаженная, в разодранной одежде, пылающая желанием женщина будет ждать, пока я, чертыхаясь, прыгаю на одной ноге по комнате, стягивая с себя тесную обувь, я не мог. Пришлось пожертвовать эстетикой ради страсти.
   Мне показалось, что Екатерина Дмитриевна этой детали значения не придала.
   Ей, как и мне, было не до того. «Отложенная» чувственность, мучавшая ее многие годы, теперь выплеснулась в такую страстную ярость, что она забыла обо всем, даже о незапертой двери спальни.
   …Пока еще неопытная, действующая на инстинктax, эта женщина была поистине прекрасна в своей ненасытной страсти...
   Мы катались по ее широкой пуховой кровати, соревнуясь в силе объятий...
   Первым опомнился я Вчерашняя пьянка, бессонная ночь и нынешнее угнетенное раскаяньем утро подорвали силы, и я вскоре сдался на милость победительницы.
   – Может быть, сначала пообедаем? – робко предложил я, когда почувствовал, что больше никакая сила не сможет заставить меня повторить то, что мы только что делали.
   – Ты меня любишь? – спросила Катя, выгибая свое прекрасное тело, одетое только в обрывки капота.
   – Люблю, – сказал я, проглотив слово «конечно».
   Все происходило слишком быстро и так по-другому, чем с Алей, что я сам еще не разобрался в своих чувствах.
   – И ты меня не презираешь?
   – Послушай, милая, давай эту тему больше не поднимать. Я не твой современник, и у меня другое отношение к женщинам,
   – Хорошо, иди в столовую, я хочу одеться.
   – Жду тебя, – сказал я, почти целомудренно поцеловав ее в щеку, – приходи скорее
   Мне, в отличие от Екатерины Дмитриевны, как я еще ее по инерции называл, привести себя в порядок было несложно: подтянуть брюки и надеть сюртук
   В столовой я наткнулся на понимающий, насмешливый взгляд Марьяши, но не пожелал на него ответить.
   – Можно накрывать, – сказал я ей. – Екатерине Дмитриевне уже лучше, она скоро выйдет.
   Марьяша, откровенно хмыкнула и, оценивающе осмотрев меня, отправилась на кухню, демонстративно качая бедрами. Девушка она была очень приятная но сейчас мне было не до того.
   – Подали обед? – спросила, входя в комнату, Катя.
   Она надела голубой шелковый капот и небрежно сколола волосы шпильками Обычно Катя носила гладкую, разделенную спереди на прямой пробор прическу с локонами на затылке. Сейчас, когда ее волосы были во взъерошенном, живописном беспорядке, она сделалась совершенно неотразимой
   – Господи, как ты хороша! – только и нашелся сказать я.
   В ответ в глазах женщины сверкнуло такое откровенное желание, что я мгновенно притушил восхищение.
   Марьяша подала обед. Мы ели, перебрасываясь ничего не значащими репликами. Екатерина Дмитриевна, а конце концов, не выдержала и заговорила на самую интересную для себя тему.
   – То, что у нас случилось, очень безнравственно?
   – Не знаю, это каждый решает сам для себя. Во всяком случае, это нормально. Мы – часть живой природы и, хотя ограничили свою жизнь нравственными нормами, от этого не перестали быть млекопитающими...
   Не знаю, на сколько ее устроил мой туманный ответ, но она вдруг спросила о другом: