Французский посланник, молодой красавец барон Бретэль, и его жена, присутствовавшие на обеде, делились дома впечатлениями.
   — А вы заметили, какой удрученный вид имела императрица? — сказал барон, сняв парик и швырнув его на этажерку.
   — Для меня более чем ясно, что государыня никакого значения иметь не будет. Она одинока, — ответила баронесса. — Император удвоил свое внимание к этой противной мегере, девице Воронцовой. Императрица в ужасном положении: к ней относятся все с явным холодком. Бедная Екатерина!
   — Успокойтесь, мой друг, — возразил барон, вытирая ароматным спиртом голову свою. — Вы плохо знаете молодую императрицу… А я достаточно наслышан о ее смелости, отваге, дерзании…
   — Но я вижу, я же вижу…
   — Простите, мой друг. Вы ничего не видите, а если и видите что-либо, то чисто, простите меня, по-женски.
   Баронесса обиделась, потупила подведенные глаза. Барон подскочил, поцеловал ей руку. Он хотел сказать: «Я уверен, что Екатерина рано или поздно прибегнет к какой-нибудь крайней мере… Я отлично знаю молодых ее друзей. Они решатся для нее на все, поставив на карту даже свои головы, лишь бы она этого пожелала». Но барон почел опасным доверить эти мысли своей супруге. Он их изложил в шифрованной депеше королю Людовику XV.
   Барону Бретэлю бросилась в глаза также и странная форма манифеста о восшествии на престол Петра III, в нем не были упомянуты ни императрица Екатерина, ни наследник престола Павел. Удивил манифест и все петербургское общество, породив впоследствии многие кривотолки по всей России. Были поражены и молодые, горячие поклонники Екатерины: братья Орловы и все, кто с ними.
   — Ну не прав ли я был, друзья?! — восклицал возмущенный Григорий Орлов при первой же встрече с товарищами.
   Воспитатель малолетнего князя Павла Петровича сенатор Никита Иванович Панин, бывший посол в Швеции, человек тонкий, либеральный, умный политик, любящий своего воспитанника, читая манифест, только руками развел:
   — Что сие значит? В толк не возьму… Кто ж у нас наследник? И почему ни слова об императрице? Сдается мне — этот старый дурак канцлер Воронцов прочит на престол Лизку, племянницу свою. У-зур-па-торы…
   Но больше всех была поражена манифестом сама Екатерина. Итак, супруг желает низвести ее на степень ничтожества. Великого князя, семилетнего Павла, он не считает своим сыном, а ее перестанет скоро считать императрицей. Екатерина поняла, что ей предстоит упорная борьба с окружавшими ее врагами. Но она постарается разбить назревший против нее комплот.
   — Погибнуть или…
3
   На следующий день, невзирая на объявленный во всей империи траур, Петр Федорович уехал к графу Шереметеву править святки. Встретил здесь крестницу свою, княгиню Екатерину Романовну Дашкову, младшую сестру своей любовницы, приятельницу молодой императрицы. Она маленького роста, толстощекая, большеглазая, лоб высокий, черноволосая, взгляд глубоко посаженных глаз умный, насмешливый, она оживлена и в общем миловидна.
   Подгибая одно колено, она по-модному, со всей грацией присела перед государем, а свою старшую сестрицу окатила полупрезрительным, с насмешкой, взором. Петр, словно отмахиваясь от шмеля, боднул головой, нервно взял Дашкову под руку, отвел в уголок под пальмы. Дашкова вопросительно взглянула в его большие покрасневшие глаза. А хозяева дома, граф и графиня Шереметевы, повели Елизавету Воронцову в зал стиля барокко, где толпились разряженные гости.
   — Дитя мое, — заговорил Петр по-французски, отбивая ногой такт. — Вам не мешало бы помнить, дитя мое, что водить хлеб-соль с честными дураками, каковы мы с вашей сестрой Романовной, гораздо безопаснее, чем с теми великими умниками, кои выжмут из апельсина сок, а корки бросят под ноги.
   — Ваше величество! — подобно ракете, вспыхнула темпераментная молодая княгиня. — Я стараюсь платить дань равного почитания и государю своему и его супруге Екатерине Алексеевне…
   — Ах, вы меня не понимаете, дружок, или не хотите понять. Почему вы не показываетесь в моем дворце? Почему вы дружны с государыней, а к Романовне поворачиваете спину и не хотите иметь с ней никаких альянцев? — Он стал говорить задыхающимся шепотом, подмаргивая проходящим гостям, а кой-кому из них показывая язык. — Если вы, дружок мой, желаете слушаться моего совета, то старайтесь дорожить нами с Романовной немного побольше.
   Поверьте мне, я говорю ради вашей же пользы. Вы не иначе можете устроить вашу карьеру в свете, как изучая желания и стараясь снискать расположение и покровительство вашей сестры…
   — Простите, но все-таки я не совсем вас понимаю, государь, — взволнованно и пытаясь пресечь этот неприятный разговор, сказала Дашкова.
   — А вы старайтесь понять, старайтесь понять, мой друг! — закричал Петр, но тотчас сбавил голос; смешное, покрытое следами оспы лицо его стало любезным и льстивым. — Пойдем, перебросимся в «campis», — и потащил смущенную Дашкову к карточному столу.
   Там уже играли двое Нарышкиных с женами, подруга царицы, красивая графиня Брюс, бывшая любовница Петра белолицая Матрена Теплова, приятель царя, молодой Гудович, и флигель-адъютант Анжерн. Все быстро поднялись и — навытяжку. Дамы, подобрав к талии унизанные бриллиантами ручки, жеманно стали приседать.
   — Продолжайте, продолжайте, господа, — встряхнул Петр широким обшлагом с красными отворотами и вновь состроил гримасу. — Примите нас с княгиней. Ого! Чего ради по такой маленькой играете?
   Петр размашисто, не следя за изысканностью жестов, вывалил из кармана кучу золота и поставил по десяти червонцев на очко. Ставка слишком огромная даже для тугого кошелька княгини Дашковой. Все хотя и поморщились, однако принуждены были подчиниться прихоти царя. Внутренно издеваясь над карикатурным Петром, Дашкова подумала: «Разбогател, дорвался. А еще недавно столь профершпилился на голоштанников голштинцев, что и на содержание своей Романовны денег не стало: Екатерине Алексеевне довелось взять на свой кошт любовницу супруга своего». И Дашкова, не сдержавшись, по-детски рассмеялась.
   — Что, что? — подозрительно выпалил император. — Вы что, княгинюшка? Ага, бью!.. Гудович, ты как? И тебя бью. Ага! Денежки мои, денежки мои… — сгребая червонцы, закричал он радостно и, как ребенок, стал прихлопывать в ладоши. — Вы оба в ремизе.
   — «Вы оба в ремизе», как сказал некий индийский принц, стаскивая за бороду с ложа своей супруги незнакомца… — в тон Петру закричал подоспевший остряк и балагур, барон Строганов.
   Вертлявая Дашкова, хихикнув, прикрыла губы веером, Петр заморгал правым глазом, покраснел и нервно дернул головой: в углу, заставленном широколистыми цветами, на золоченом диване, весь в белой замше, бобрах и золоте, красавец молодой поляк и, плечо в плечо с ним, — полнотелая, безвкусно расфранченная Елизавета Воронцова. Она весело смеялась, слегка ударяя кавалера веером; тот подпрыгивал точеной, в белых лосинах, ляжкой и что-то врал.
   — Садитесь, Строганов! — гневно крикнул ревнивый император и пристукнул в пол шпагой. Строганов, учтиво поклонясь царю, опустился в кресло. Он упрекал себя за свою неуместную остроту, так метко задевшую Петра. — Ставьте, Строганов. Десять червонцев на очко… Или у вас нет золота? Тогда ставьте на соль. У вас ее много… Где это, на какой реке?
   На Миссисипи? На-на-на Волге?.. На-на… на Висле?
   — У барона Строганова, ваше величество, — подхватила дерзкая Екатерина Романовна Дашкова, — масса соли на реке Каме в Соликамске, а еще больше — на языке, в речах…
   — О, о, о! — завертелся в кресле Петр. — Да вы, княгиня, все знаете лучше меня. У вас, у вас… — он, кривляясь, постучал себя пальцем по лбу.
   — Вы, две Екатерины, великие умники. О-о, вы обе зело умны. А мы уж, а мы… Ну-с, чей ход? — император злился, углы рта то висли, то вздергивались, ревнивый взгляд летал от Елизаветы Воронцовой к насмешливому Строганову, от Строганова к лебезившему пред Елизаветой поляку.
   — Да, между прочим!.. — воскликнул Петр и бросил карты.
   Бряцая шпорами, приблизились к столу непрошеные два бравых толстобрюхих голштинца — генерал Шильд и полковник фон Берг.
   Голштинцы-вояки явились во дворец Шереметева без зова и подошли к государю попросту, нарушив этим придворный этикет. Сановная аристократия привыкла считать многих голштинских офицеров либо бывшими сапожниками, либо простыми капралами прусской службы. Поэтому все, кроме императора, при их появлении поморщились.
   Первым нарушителем условных приличностей был сам Петр. Он сразу подметил кислые гримасы спесивой знати, и, чтоб унизить знать, чтоб сбить ей чопорность и спесь, Петр с непринужденным, но деланным равнодушием крикнул стоявшим навытяжку голштинцам:
   — Садитесь, господа!
   Рядом с Дашковой бесцеремонно сел усач фон Берг. Та, с брезгливостью отстранившись от незваного соседа, придвинула свой стул к Петру, вынула венецианский флакончик в золотой оправе и слегка опрыскала себя духами. От голштинцев пахло водкой и сапогами. Они не знали, как держать себя в столь высоком обществе, и, чтоб замаскировать свое смущение, тотчас вытащили из штанов глиняные трубки и закурили. Подражая им в грубости манер и желая казаться воинственным, Петр тоже вытащил курносую глиняную трубку и тоже закурил. Дамы легким дуновением незаметно отгоняли вонючий дым, а развязная Дашкова принялась махать одновременно и платком и веером: «Фи, фи…»
   — Я давеча сказал: между прочим… О чем, бишь, я? — взгляд Петра опять поймал на прицел Елизавету Воронцову и красавчика-поляка. — Да! Вы, господа, помните этого мальчишку… как его, как его?.. гвардейца, юнкера…
   — Челищева?
   — Челищева, Челищева!.. Нет, я ему не могу простить… Как?!
   Позволить себе увлечь графиню Гендрикову, племянницу мою?.. Это уж слишком, это уж слишком, господа.
   Голштинцы, ни слова не понимая по-французски, пучили на Петра глаза, согласно кивали головами, страшно дымили.
   — Клянусь вам!.. Я прикажу сего юнца, ради примера прочим офицерам, казнить за продерзостную любовь к особе царствующего дома. Казнить! — и царь погрозил перстом почему-то в сторону поляка.
   — Простите, государь, — заметила Дашкова, отмахивая клубы дыма. — Но рубить молодому повесе голову слишком жестоко. Тем более, что еще не доказано, гнусная сплетня это или так и было… Во всяком разе, такая кара превысила бы меру преступления…
   — Вы, мой друг, совершенное дитя, — пожал плечами Петр; он выколотил пепел из трубки прямо на пол и подал ее полковнику фон Бергу (впрочем, фон Берг, один из тайных голштинских шпионов Фридриха II, никогда не был «фоном», а просто — Берг, бывший цирюльник в прусской армии, получивший от Петра III чин полковника за свою воинственную осанку). Полковник фон Берг набил трубку табаком, закурил от свечи, вытер слюну с черенка полой неопрятного мундира и, описав трубкой возле царского рта круг (что должно было означать признак отменной галантности), сунул ее кончик в вытянутые, как для поцелуя, губы императора. Все, таясь, с лукавством ухмыльнулись.
   Строганов подчеркнуто прикрякнул.
   — Вы, дитя мое, — продолжал император, обращаясь к вертлявой Дашковой, — когда станете постарше, поймете, что, отменяя смертную казнь, мы потворствуем всякой непокорности и всевозможным беспорядкам. — Петр сильно затянулся трубкой и закашлялся.
   — Но, государь, — вызывающе ответила княгиня, щеки ее горели, — вы о сем говорите столь убежденным тоном, что ваши высокие слова сильно обеспокоивают нас. Ведь мы все, за исключением ваших бравых голштинских генералов, жили в царствование тихое, елизаветинское…
   — Ну что ж, хотя бы… хотя бы… Зато у вас ни порядка, ни дисциплины. Нет, сударыня, вы еще слишком дитя и ничего не смыслите в этих делах… Господа! Игра продолжается. Чей ход?
   Он в игре не то чтобы жульничал, но иногда под шумок передергивал картишки. Его партнеры, вместо того чтоб ударить самодержца по голове шандалом, принуждены смотреть на легкое шулерство своего государя сквозь пальцы. Петр выигрывал, добрел, шутил, огребая золото. Быстро продувшая денежки восемнадцатилетняя княгиня Дашкова с ребяческой дерзостью сказала:
   — Разрешите мне, государь, выйти из игры.
   — Играйте, играйте! Счастье переменчиво.
   — Я не столь богата, чтоб поддаться на вашу очень, очень т о н к у ю игру.
   — Да! — тотчас притворился царь круглым дурачком. — Искусный стратег сразу виден даже и в картежной игре…
   — Я бы предпочла плохого стратега искусному, лишь бы он не нарушал установленных в игре правил… А играл бы, как все мы.
   — Ха-ха-ха! — не к месту деланно захохотали бравые голштинцы.
   — Это бес, а не женщина, — шепнула Брюсиха Нарышкиной.
   Петр резко повернулся боком к Дашковой и, поймав веселый смех своей любовницы, подозвал Гудовича и сказал ему громко:
   — Поди к Елизавете Романовне, чтоб сейчас же шла сюда к столу.
   За столом стало тихо, но весь зал шумел. От игорного стола валил дым, как на пожарище. Строганов сделал из носового платка ушастого зайчика, пугал им Дашкову, стараясь не попасться на мрачные глаза царя. Петр видел:
   Гудович подкатил по паркету, как по льду, к креслу Елизаветы Воронцовой, полячок-красавчик встал, начал шаркать ногами, брякать шпорами, сгибаясь в почтительном поклоне пред вдруг нахмурившейся Елизаветой Воронцовой, и браво отошел прочь, в пеструю толпу гуляющих гостей. Елизавета тоже поднялась, сердито оправила юбки и, ничего не ответив Гудовичу, вперевалку пошла назло Петру в другой зал. К ней тотчас подскочили два блестящих кавалера.
   — Моя сестрица пользуется, к удивлению моему, немалым успехом, — не утерпела уязвить самолюбие Петра княгиня Дашкова.
   Петр, приспособив ноги, крепко уперся руками в стол и пружинно поднялся. Игроки вскочили, — мужчины в струнку, дамы стали приседать. Петр повелительно сказал:
   — Продолжайте, господа, — и на вытянутых, негнущихся ногах круто зашагал вслед за Елизаветой.
   В малой голубой гостиной, где толпились придворные, офицеры Измайловского и других полков, разные дамы в раздутых, как колокол, платьях, все подтянулись. Старец князь Никита Трубецкой, обычно притворявшийся хилым подагриком, сидел теперь возле стены на кушетке в туго затянутом, тесном мундире, весь расшитый золотом, весь увешанный крестами и звездами. На заплывших коротких ногах ботфорты с бряцающими шпорами. Горло крепко стянуто форменным шарфом, глаза лезут на лоб, лицо красное. Большебрюхий, пыхтящий, он сидел барабаном, легонько постанывая.
   Возле него — кучка льстецов, подхалимов нового царствования. Всяк пробовал почву, тверда ли, всяк норовил укрепиться, опрокинуть противника, стать выше всех.
   И лишь раздалось: «Государь, государь», — все вдруг вскочили, кинулись в стороны, расступились широкой дорогой. Барабанообразный старик Трубецкой, бросив постанывать, забыв про подагру, вдруг превратился в непобедимого воина: шпага бряцала, шпоры звенели, он стал в ряд измайловцев — грудь вперед, брюхо назад, замер, ел глазами шагавшего, словно на ходулях, невзрачного самодержца, как бы силясь сказать: «Я здесь, ваше величество. Я весь ваш по гроб жизни». Потешное приседание вспыхнувших дам, почтительная тишина, военная вытяжка.
   И этой широкой дорогой, никого не заметив, а разинув рот и кривляясь, быстро проследовал раздосадованный царь. Раздувая ноздри, принюхиваясь, хватаясь за шпагу, он весь погружен в поиски вероломной Елизаветы Романовны.
4
   Императрица не пожаловала к Шереметеву в гости, сказалась больной кашлем, читала дома Гельвеция. Чрез сени от ее покоев несколько дней тому назад были приготовлены две комнаты, где раньше жил Александр Иванович Шувалов, начальник страшной Тайной канцелярии. В эти комнаты перебрался Петр, а свои покои уступил «Лизке» Воронцовой. Эта жесточайшая затея императора была для оскорбленной Екатерины мучительна, как инквизиторская пытка.
   С шереметевского ужина Петр с возлюбленной вернулись поздно и в великой ссоре. Он прошел в покой Романовны. Любимая горничная (камерюнгфера) императрицы Катерина Ивановна Шаргородская, поощряемая к тому царицей, горазда была подслушивать. Как только поднялся в комнатах Лизки шум, горничная прокралась кошкой в коридор, нырнула за шкаф, затаилась, как охотник на звериной облаве. А шум за ясеневой дверью креп и креп: Лизка крыла царя резким визгом, царь отругивался по-прусски, топал ногами, орал козлом.
   Вдруг распахнулась дверь, царь треснул Лизку по щеке, но сия здоровецкая бабища ловким пинком вышибла замухрышку мужчину в коридор и захлопнула дверь. Царь от затрещины посунулся носом, всхлипнул, парик съехал в сторону, косичка с черным бантом жалко легла на плечо, галстук растрепан, повис, огромная шпага болталась в ногах, звяк шпор притих.
   Постоял, как выгнанный школьник, было рванулся к каверзной двери, но перетрусил, вновь злобно всхлипнул, закрыл лицо нежными дланями и неверной походкой направился коридором к себе. К великому удивлению притаившейся горничной, впаянные в ботфорты царские ноги на сей раз сгибались в коленях; император был вдребезги пьян.
   На другой день, к вечеру, Екатерине подали от Елизаветы Воронцовой письмо со всепокорнейшей просьбой навестить ее, болящую, для неотложных переговоров о наиважнейшем деле. Екатерина, сгорая любопытством, переломила себя, пошла.
   Двадцатипятилетняя Елизавета Воронцова, неприбранная, с распущенными волосами, лежала на кровати и плакала.
   — Вы больны? — спросила Екатерина и присела возле нее. Та схватила ее руки, с отчаянием сжимала их, покрывала поцелуями. — Чем вы больны?
   — Я вас очень прошу, — ответила Елизавета, — сходить к Пьеру и умолять его от моего имени, пусть он отошлет меня к отцу… Здесь, во дворце, мне тяжко. Пьера окружают гады, подлизы, шпионы, я вчерась у Шереметевых и Пьера ругала и его приятелей ругала… Он, пьяный, стал шуметь и, в отместку мне, пытался арестовать моего отца. Сходите к нему, бога ради!
   — Прошу вас, — сухо сказала императрица, — для сей комиссии избрать кого-либо другого… Чаю, попытка моя была бы государю досадительна…
   — А так ему и надо! — со злостью приподнялась Елизавета на локте. — Нет, умоляю вас, мне больше некого просить.
   Часу в седьмом, когда зажгли огни во дворце, Екатерина пошла к Петру.
   Он был в шлафроке, взад-вперед ходил по комнате, лицо сонное, дряблое.
   — Здравствуйте, — сказал он, схватился за щеку и, пососав больной зуб, сплюнул в песочницу. — Я изумлен… Вы так редко ко мне…
   — Если вы дивитеся моему приходу, то еще более удивитесь, когда сведаете, с чем я пришла, — сказала Екатерина.
   — Очень прошу вас, говорите, — сказал Петр.
   После вчерашней баталии он чувствовал себя пред Екатериной виноватым и хотел быть с ней отменно вежливым. Однако мысль, что он неограниченный монарх и, стало быть, никто не смеет читать ему нотации о любом его дебоширстве, что Екатерину он не любит и не может любить, мысль, что Павел, вполне возможно, не его сын, а пригульный, — все эти соображения быстро отразились на его актерской, до чрезвычайности подвижной физиономии: углы губ обвисли, лицо стало кислым и капризным. Однако большие глаза его вооружились встречным огнем против блестевших насмешливой энергией темно-голубых глаз императрицы.
   — Я готов… Я слушаю.
   Тогда Екатерина, изложив причину своего визита, передала ему просьбу Елизаветы Романовны.
   Петр удивился: «Повторите, мадам», — сухо сказал он. Екатерина повторила. Вошли генерал-полковник Мельгунов и шталмейстер Лев Нарышкин, приближенные Петра. Государь рассказал им о всем, только что услышанном, просил совета. Обсуждали положение очень долго. Екатерина устала.
   — Ваше величество, — адресовались к Петру Мельгунов с Нарышкиным, — пускай Елизавета Романовна изволит ожидать ответа лично от вашего величества.
   — Да, да! — обрадовался Петр. — Я так и думал… Мадам! — в совершенно недопустимой по этикету форме обратился он при посторонних к Екатерине, будто к простой женщине. — Вы слышали, мадам? Так и передайте Романовне.
   Придворные переглянулись. Разгневанная столь неучтивым обращением с ней государя, Екатерина вышла.
   От Петра к Елизавете Воронцовой и обратно шмыгали взад-вперед Мельгунов и Нарышкин. Так продолжалось до одиннадцати вечера, когда направился к ней сам Петр. При его появлении она и не подумала встать.
   Вчера заушенный ею Петр все-таки поклонился ей. Та не пожелала ответить на поклон. Чтобы досадить ей за вчерашнее, Петр вызывающе отхаркнулся и плюнул на ковер из обезьяньих шкурок, затем позвякал шпорами, накопил в сердце злобу, прокричал: «Извольте оставаться во дворце до особого моего распоряжения! Молчать, молчать!» — и, как угорелый, побежал вон, опаски ради косясь через плечо, как бы эта пышногрудая бабища снова не посунула его в загривок.
   На следующий день вечером к Екатерине заявился Петр с Нарышкиным и Мельгуновым. Все трое под хмелем.
   — Разрешите нам, ваше величество, — гримасничая, начал император, — разрешите принесть жалобу на Елизавету Романовну.
   — Сдается мне, сие не по адресу: я не отец ее, не дядя и не супруг, — подчеркивая «не супруг», ответила Екатерина. Молодая женщина была прекрасна в этот вечер. Она только что окончила любовную записочку Григорию Орлову. Темно-голубые глаза ее мерцали еще неостывшими восторгами, излитыми в кудрявых строках на розовой ароматной странице.
   Государь с придворными принялись наперебой бранить Елизавету Воронцову: она груба, она лицемерна, она лишена вкуса и женского обаяния, и прочая, и прочая.
   — Что вы на это скажете, ваше величество? — прерывали частыми вопросами свои двусмысленные речи царь и оба его друга.
   Екатерина сразу поняла их смертельное желание втянуть ее в этот разговор. Но она молчала. Петр стал злиться.
   — Нет, вы представьте себе, ваше величество, — развел он руками и оттопырил взнузданные губы. — Я ее пожаловал в ваши камер-фрейлины, а она, вообразите… она отказалась надеть ваш портрет, а пожелала иметь портрет мой… Ну, как сие расчесть? — он глядел в глаза жены, ждал: вот-вот Екатерина рассердится на Воронцову, насупит брови, топнет.
   Но Екатерина, к огорчению его, приняла это известие со смехом.
   — А вам, ваше величество, не ведомо, — проговорила она, — что женщины зело капризны и в сердечных выборах своих руководствуются скорей чувством, нежели разумом?
   — Да, но этим она оскорбила вас, мой друг, и меня, императора, — он погримасничал, поморгал правым глазом и круто повернулся:
   — Пойдемте, господа!
   Все трое удалились.
   Брыластый Лев Нарышкин, имевший кличку «шпынь», то есть балагур, затейник, вскоре вернулся к покоям Екатерины и помяукал возле двери (он любил мяукать кошкой или кукарекать петухом). Его впустили. С оттенком упрека, но с заискивающей улыбкой на бабьем, густо напудренном лице он стал нашептывать царице:
   — Ваше величество изволили упустить отменную оказию выгнать эту особу из дворца вон. Мы с Мельгуновым много к этому положили стараний, а вы не изволили воспользоваться.
   — Она для меня безразлична, эта султанша, — ответила Екатерина, не без удовольствия прислушиваясь, как хорошо прозвучало удачно найденное слово — «султанша».
   Нарышкин выпрямился, низкий отвесил поклон и вышел.
   Между тем «султанша» весьма крепко устроилась во дворце и в сердце государя. Она стала пользоваться всяческим поводом унизить Екатерину и выдвинуть себя. Все оскорбления переносились Екатериной молча.
   А во дворце или где-нибудь у новых подлипал-приятелей всякий день случались прескверные истории. За ужином с изрядным возлиянием Бахусу нередко были громкие скандальчики. Новый царь-самодур в пьяном виде приказывал арестовывать то одного, то другого из гостей, иных же угодивших ему нахалов приближал к себе тут же и, на зависть прочим, награждал орденами.
   — Молчать, молчать! — обычно покрикивал захмелевший Петр, но и без того все молчали.
   Екатерина не участвовала в пьяных куртагах, она сказывалась больной и подолгу проводила время на глазах у публики, поклонявшейся гробу почившей императрицы. Екатерина прилагала все силы к тому, чтобы заставить забыть, что она иностранка. «Султанша» же от Петра Федоровича не отставала, нередко возвращалась в свои покои тоже под хмельком.
5
   Вскоре меж Петром и «султаншей» опять стряслась ссора из-за юной какой-то прелестницы-мэнады. «Султанша» прегрубо оскорбила Пьера действием, Пьер бросил в нее дымящуюся глиняную трубку с табаком и убежал.
   Но через полчаса, подкрепившись выпивкой, вновь явился, стал ласкаться к Елизавете, называть ее душечкой, толстушкой, сдобненькой Психеей и еще как-то очень нежно. Лежавшая в постели «султанша» прослезилась.
   Прослезился и Петр. Он стал жаловаться на свою судьбу, что он в этой страшной России всем чужой, что единственный верный друг его — это вот она, сердешная Романовна. «Султанша» расчувствовалась, скривила алый ротик и заплакала. Заплакал и государь, присаживаясь на край перины. Плача, он сбросил на пол парик, отер слезы наволочкой в кружевах и, рыгнув от чрезмерной выпивки, жалобно сказал:
   — А ты, Романовна, обижаешь меня… Даже… даже… — он хотел сказать «даже бьешь меня», но язык не повернулся. — А ведь я — император.
   Пьяная Романовна почувствовала в голосе Петра искренность и боль, ей стало жаль его, она широко открыла глаза и, сознав свою великую пред ним вину, собралась разразиться рыданием.