— Да так же, как и Чика, — ответил Кузьма Кочуров.
   К нему присоединились опрошенные Василий Коновалов, Сюзюк Малаев и другие. Пугачев сказал:
   — Мало ли, много ли людей соберется к нам на Толкачевы хутора, а идти на Яицкий городок не миновать. Коли удача будет, супротивников в городке перевяжем. А нет, — врассыпную кинемся, кто куда. Как, Чика, по-твоему?
   — По-моему, ваше величество, лишь бы в городок нам подступить, оттудов перебегут к нам многие, кои у Симонова на примете, ведь он цацкаться не будет с ними, живо порубит головы…
   — Стало, едем к Толкачевым, нехай так, — решил Пугачев, и все двинулись рысцой на Толкачевы хутора, что в ста верстах от городка Яицкого.
   Чика был прав: полковник Симонов не дремал. Симонов по всему городу разыскивал Тимофея Мясникова, Коновалова, Чику, старика Василия Плотникова.
3
   — Вот мы к народу правимся, — сказал на привале Пугачев, — надо бы чего-нито письменное люду-то объявить. А ну-ка, молодец Почиталин, напиши само хорошо, посмотрю — мастер ли писать.
   Иван Почиталин с трепетом повиновался. Из торбы, где были всякие письменные вещи и книжонки, он достал бумагу, медную чернильницу и гусиное перо, отошел в сторону, раскинул на луговине бешмет, лег на него брюхом и, перекрестившись, принялся за работу.
   Мысли распирали разгоряченную голову парня. Он был толков, не по годам своим вдумчив, он много слышал стариковских разговоров об утраченной казацкой вольности, о том, как было бы чудесно жить, если б было у казаков то, да это, да вот это. Впрочем, Иван Почиталин сейчас выскажет в бумаге, чего ждет народ, он с большой ясностью и сам понимает чаянья сирых людей.
   Да и сам царь-батюшка в дороге много толковал, только вот как бы поскладней, да покудрявей, да чтоб рука проклятая не дрыгала… ишь, пляшет…
   Пугачев со свитой, не расседлывая коней, не разводя костра, чтоб приготовить пищу, очень долго стояли молча в отдаленье.
   Подойдя к Пугачеву и поклонясь, Иван, наконец, подал ему бумагу. Все уткнули носы в письмо, дивились четкости почерка, кудряшкам, завитушкам.
   Пугачев, нахмурясь, шевелил губами, затем сказал:
   — Хорошо пишешь, горазд. Будь секретарем моим.
   — Это — манифест, ваше величество… Вам подписать вот тут надлежит, — и секретарь обмакнул перо в чернила.
   — Что ты, что ты, молодец, — смутившись, отмахнулся Пугачев. — Мне руку свою до самой Москвы не можно казать, — он провел быстрым взглядом по напряженным лицам казаков и счел нужным добавить веско:
   — А почему так, в оном есть великие причины, коих уму простому ведать не подобает. Только одно скажу: где рука, там и голова… Чуешь, секретарь? Подпиши замест государя сам.
   Почиталин, поклонившись, подписал.
   Пугачев, бережно сложив бумагу, сунул ее за пазуху.
   В полночь, в сентябрьской темноте, прибыли на Толкачевский хутор.
   Местность тут удобная: степь, перелески, речка. Здесь много казачьих хуторов, разбросанных то тут, то там. Хозяина не было, радушно встретил гостей хозяйский брат, Петр Толкачев. Чика отвел его в сторону и сразу атаковал:
   — Государь требует, чтоб все живущие здесь казаки собрались поутру сюда. Иди, Толкачев, объяви соседям…
   Уставшие, все улеглись спать на сеновале, но Чике не до сна. Он знал местность хорошо; долго вышагивал чрез густую тьму по хуторам, проваливался в ямы, натыкался на изгороди, нагайкой отбивался от собак, будил хозяев, объявлял:
   — Завтра утречком собирайтесь, братцы, на Толкачевский хутор. Великий человек там вас будет ждать, а кто такой — узнаете. Коли доброй жизни хотите себе, не зевайте, казаки.
   Так ходил он от хутора к хутору, пока не изнемог.
   Рано утром 16 сентября к дому Толкачева подошло до полусотни казаков, калмыков и беглых русских крестьян. Их пустили в дом.
   В небольшой горнице, в переднем углу под образами, сидел принаряженный, важный видом Пугачев. А возле него, в некотором отдалении, не шелохнувшись, стояла свита. Вошедшие с жадным любопытством пялили глаза на «великого человека» и на свиту.
   — Опознайте меня, детушки, — негромко сказал им Пугачев.
   Тут выдвинулся Чика и с жаром заговорил:
   — Солнышко красное нам засияло, приятели-казаки, белый свет в незрячие очи вошел: с нами сидит-присутствует сам государь Петр Федорыч Третий!
   Толпу охватила оторопь, удивленье, страх. С улицы под окнами кричали вновь пришедшие:
   — Выходи, покажь нам, кто есть великий человек!.. Эй, Чика… Пошто суприглашал нас?
   Тогда все вышли на улицу. Горело солнце. Воздух ядрен, пахуч, щеглы хлопотливо оклевывали в палисадах спелую рябину, пели петухи, крякали жирные утки, медленно плыли сквозь «бабье лето» дымчатые паутины, а над ними, в заоблачной голубизне, с прощальным курлыканьем раскидистым углом тянули к югу журавли.
   Пугачев невольно взбросил к небу голову, со щемящей, ударившей в душу тоской взглянул на вольную стаю любезных сердцу птиц: «Вы вот улетаете, а я, кажись, в силки попал», — но, поборов мгновенное смущение, смело вошел в круг народа.
   — Я истинный государь ваш Петр Федорыч Третий. Верьте мне, детушки. Я жив, а не умер. Вот я пред вами весь тут. А замест меня похоронен другой, схожий со мной обличьем. Так богу угодно было и добрым людям. Служите мне верой и правдой, я вас у своего царского сердца стану держать… Жалую вас всей вольностью, жалую я вас, великий государь, морями, травами, землей, рыбой, жалованьем добрым… Вы первыми в моем царстве будете. Я между миру бывал, повсюду хаживал. В странствиях своих самовидцем я был, сколь тягостно чернь живет, сколь люто мучают ее баре-господишки… Опричь того уведомился я и про ваши великие обиды… — Пугачев уставился в землю, покачал головой и, вздохнув, возвысил голос:
   — Да, да, детушки, правда говорится: когда настоящего пастыря не станет, народ погибает начисто. А вот я, государь ваш, защищу вас и покараю нещадно всех супротивников ваших, уповайте на меня.
   Все, как один, повалились на колени.
   — Послужим тебе, батюшка, послужим до последнего издыхания! Всем народом под свое защищенье тебя возьмем! — выкрикивал воодушевленный люд. У многих катились слезы. — Повелевай, отец наш!
   Две молодицы принесли из часовни старозаветную икону. Началась чинная присяга государю. Всяк, от мала до велика, с усердием целовал икону, в безмолвии земно кланялся царю.
   — Таперя, детушки, отправляйтесь по домам. Объявляйте по форпостам и где люди есть, что я, государь ваш, тут. А завтра, сев на коня, с пикой в руках, при сабле, при ружье, при полной парадной амуниции, быть вам коло меня. Кто не явится, рук наших не минует. С изменником я крут.
   — Твоя воля, батюшка!.. Присягали тебе… Рабы твои по гроб.
4
   На другой день вооруженные собрались всадники. К Пугачеву еще примкнули казаки двух форпостов — Кожехаровского и Бударинского. Всего походных людей скопилось больше сотни. Сияющий Пугачев сел на рослого гнедого жеребца, въехал в круг и приказал:
   — Секретарь! Читай войску манифест…
   Все соскочили с седел, обнажили головы и, по примеру Чики, подняли кверху правые руки. Иван Почиталин развернул бумагу и громко, не борзясь, стал выговаривать.
   «Самодержавного амператора нашего, великого государя Петра Федаровича всероссийского и прочая, и прочая, и прочая. Во имянном моем указе изображено Яицкому войску: как вы, други мои, прежним царям служили до капли своей до крови деды и отцы ваши, так и вы послужите за свое отечество мне великому государю амператору Петру Федаровичу. Когда вы устоите за свое отечество, и ниисточит ваша слава казачья отныне и до веку и у детей ваших; будете мною, великим государем, жалованы казаки, калмыки и татары. И которые мне государю, амператорскому величеству Петру Федаровичу, винные были, и я государь Петр Федарович во всех винах прощаю и жаловаю я вас: рякою с вершин и до устья и землею, и травами, и денежным жалованьем, и свинцом и порахам и хлебным провиянтом, я, великий государь-амператор, жалую вас.
Петр Федаровичь 1773 года сентября 17 числа».
   Толпа ответила радостными кликами, полетели вверх шапки.
   «Семнадцатый сентябрь, семнадцатый сентябрь, — лезло в уши Пугачева, он старался и не мог припомнить. — Семнадцатый сентябрь… Что бы это значило?» Но раздумывать не было времени.
   — На конь! — взмахнув рукой, скомандовал он. — Развернуть хорунки!
   Пять разноцветных знамен, прибитых к пикам, запестрели в солнечном сиянии. На каждом знамени нашит белый восьмиконечный старозаветный крест.
   Пугачев, за ним все — перекрестились.
   — Вперед, детушки! — раздалась зычная команда государя.
   Губастый горнист Ермилка проиграл в медный рожок. Впереди двигалась шеренга знаменосцев, за нею Пугачев со свитой, за ним — стройными рядами остальные. Бежали в отдалении женщины, старики и дети, взмахивали прощально шапками, платками и руками, крестили в счастливый путь, кричали:
   «Дай бог удачу! Господь вас храни!» — обильные утирали слезы.
   Войско приняло путь на Яицкий городок.
   Дорога была не пыльная, кони бежали рысью.
   «А-а-а, вот оно что. Семнадцатый сентябрь… Да ведь моя Софьюшка именинница сегодня», — вспомнил, наконец, Пугачев.
   Может быть, в этот миг вспомнила его и Софья. В родной зимовейской станице уж несколько раз тревожили ее, то и дело таскали к станичному атаману, лазили в подпол и на подволоку, скрытую стражу возле ее хаты ставили, держали на уме: авось опасный беглец Емелька Пугачев домой вернется, авось им в лапы угодит. «Эх ты, шатун, шатун, Омельянушка, зернышко мое. Спокинул меня, сироту, с малыми ребятами», — шепчет, может быть, брошенная мужем Софья, а сама глядит чрез Дон, от церкви на холме, в сторону восточную, глядит и плачет.
   Пугачев вздохнул, задумался, голова его поникла. Подметив настроенье государя, Чика подъехал с левой руки его, громко спросил:
   — Не можно ли, ваше величество, песню вдарить?
   Пугачев поднял на него пустые, отрешенные глаза и ничего не ответил.
   Тогда Чика моргнул курносому толсторожему парню с рыжим из-под шапки чубом:
   — Ермилка, запеснячивай!
   Мордастый Ермилка откашлялся, ухмыльнулся, узенькие глаза его превратились в щелки, он поправил чуб, пошлепал губами и, чуть откинувшись в седле, высоким голосом запел:
 
Ты возмой, возмой, туча грозная,
Ты пролей, пролей, част-крупен дождик…
 
   Казаки оживились, и стоголосая песня бурей ударила в степь и в небо:
 
На Руси давно правды нетути,
Одна кривдушка ходит по свету.
 
   Взбодрился и Пугачев. Он знал эту песню и мастер был петь. Он хотел пристать к зычному хору казаков, но, подумав, что государю вряд ли подобает петь в трезвом виде, намеренье свое пресек.
   По дороге прилеплялись к войску казаки из ближних хуторов, татары и калмыки. Рать росла.
   А между тем давнишний указ графа Чернышева от 14 августа о поимке беглого казака Емельяна Пугачева, скрывавшегося из Казанского острога, был доставлен оренбургскому губернатору Рейнсдорпу с особым гонцом в начале сентября. В указе строжайше повелевалось: разыскивать беглеца в пределах Оренбургской губернии, «особливо Яицкого войска в жилищах», а поймав, заковать в крепкие кандалы и «за особливым конвоем» отправить в Казань.
   Губернатору Рейнсдорпу была совершенно непонятна столь великая тревога Петербурга по поводу бегства какого-то там жалкого острожника: сбежал, и черт с ним; их многие тысячи таких… Раздраженный Рейнсдорп ответил в Петербург, в Военную коллегию, что всяческие меры приняты были, но, к сожалению, беглец не обнаружен.
   По злой иронии судьбы Рейнсдорп подписывал этот свой рапорт 18 сентября 1773 года, как раз в тот день, когда Пугачев, легко овладев Бударинским форпостом, подходил к Яицкому городку.
   А поиски, меж тем, с обычной волокитой продолжались в пределах губерний Оренбургской и Казанской, а также по станицам Войска Донского.
   Но напрасно ищут бродягу Пугачева: чванному Петербургу еще не скоро будет ведомо, что бродяги Пугачева нет и духу на Руси, а есть под именем Петра Федоровича III грозный вождь восставших — Емельян Иванович Пугачев.
   Волею народа он есть и — действует!..