Страница:
Непослушная сторона успела тайно отправить в Петербург депутацию из двадцати двух человек, собрав им в дорогу по тридцать копеек с дыма.
Депутацию во дворец не пустили, не пустили и в парк, из которого можно бы как-нибудь, хоть по водосточной трубе залезть в открытое дворцовое оконце. Как быть? Сотник Портнов с двумя молодыми казаками с утра ходил возле железных решеток, заглядывая в парк, не покажется ли императрица.
— Она! Ей же богу, она, — закричал бесхитростный Портнов и ткнул рукой по направлению спускавшейся от дворцового пантдуса к озеру группы: впереди две женщины — побольше и поменьше, возле них две собачонки — тоже побольше и поменьше, на три шага сзади — высокий статный генерал с тростью («Это граф Орлов, Григорий Григорьич», — прошептал сотник), сзади него два пажа, а в некотором отдалении — пять гайдуков в малиновых кафтанах.
Около всех ворот в парк стояли с ружьями драгуны.
Иван Портнов вложил пальцы в рот и трижды свистнул. Чрез две-три минуты к сотнику сбежались остальные девятнадцать казаков.
— Господи благослови, — проговорил Портнов, с легкостью перемахнул через невысокую железную решетку и, творя молитву, побежал прямиком к Екатерине, которая успела спуститься к озеру и теперь бросала подплывшим лебедям кусочки хлеба.
За Портновым, топоча, как степные кони, бежали два десятка казаков.
Придерживая у бедер сабли, они боязливо озирались на гнавшегося за ними солдата с ружьем.
— Стой! Стой! Стрелять буду! — вопил солдат.
Где-то близко забил барабан тревогу, зазвонил колокольчик, раздалась крикливая команда. И вскоре целая рать, ружья наперевес, ринулись за казаками. Но казакам теперь не страшно, они уже подлетали к государыне.
Екатерина, одетая в светло-голубой просторный пеньюар и кружевной чепец, быстро повернулась на шум и только лишь произнесла: «Что это значит?», как запыхавшийся сотник Портнов, сдернув шапку, повалился Екатерине в ноги, уткнулся лбом в зеленую траву, а вытянутой правой рукой совал царице челобитную. Он по простоте душевной защурился, чтоб не ослепнуть от блистательного зрака государыни, рыжая борода его подрагивала, он пронзительно кричал:
— Мать всеблагая!.. Ваше величество! Прими, прими слезное прошение наше… Препоручаем себя вашему величеству. От наших старшин против беззаконных их поступков и наглого разорительства высочайшей десницей защити и оборони…
Два десятка казаков тоже стали на колени. Они смущенно мигали и ничего пред собой не видели, кроме трепетного белого листа бумаги и миловидной, «райского фасона», женщины.
Граф Григорий Орлов, блистая золотом кафтана и бриллиантами драгоценных колец, грозил им тростью, но про себя улыбался.
Екатерина приняла бумагу, подняла брови, сотник Иван Портнов услыхал «небесный» голос:
— Встаньте, казаки.
Бородачи поднялись, замерли, руки по швам.
Голос Екатерины сделался по-земному раздражителен. Она спросила:
— Ведомо ли вам, казаки, что мне лично подавать прошения регламент воспрещает?
— Ведомо, ваше величество! — гаркнул сотник Портнов и выпучил испуганные глаза на Екатерину.
— А ежели ведомо, то чего ради ты это сделал, сотник?
— Винимся, ваше величество! — опять гаркнул Портнов. — Тако войсковой круг постановил, чтоб лично, значит… В ручки…
— Круг-то круг, — сказала Екатерина, — а над кругом все-таки — я… я… Уж который раз вы чините сие беззаконие… И что вас мир не берет?
— Винимся, ваше величество! — и все казаки снова упали на колени.
Екатерина вскинула к глазам лорнет, с интересом присмотрелась к широкоплечим бородачам и заговорила по-французски с княгиней Головиной.
Орлов резко сказал казакам:
— Ответ чрез Военную коллегию… Ну, марш отсюда!
Екатерина, прервав разговор с Головиной, окинула Орлова улыбчиво-укоризненным взглядом и приказала похожему на девушку пажу:
— Проводи, пожалюй, казаков во дворец, пускай их там покормят. И… и… по стаканчику водки…
Казаки, облегченно задышав, третий раз бухнулись Екатерине в ноги.
В челобитной депутаты просили царицу не определять казаков в легионные полки, приказать удовольствовать их денежным и хлебным жалованьем, которого они не получали пять лет.
Через месяц Екатерина повелела Военной коллегии немедленно удовлетворить просьбу казаков. Но об освобождении их от легионной службы в последовавшем указе не было ни слова. Таким решением депутаты остались недовольны, в Военной коллегии вели себя дерзко, на предложение возвратиться на Яик не согласились и данную им грамоту на имя войска оставили в зале коллегии.
Вскоре казакам вторично удалось вручить императрице новую челобитную, где они вновь просили уволить их от службы в легионе.
Видя подобное упорство депутатов, Екатерина указала Военной коллегии:
Наступил март 1771 года. За это время стряслась беда с калмыками.
Правительство решило послать на войну в Турцию двадцать тысяч калмыков. В ответ на это тридцать тысяч калмыцких кибиток, бросив свои кочевья, бежали в Китай. На Яик пришло высочайшее повеление командировать в Кизляр пятьсот казаков в погоню за калмыками.
Этот неожиданный сюрприз был войску весьма неприятен. Собирались один за другим четыре очень шумных круга. Непослушная сторона наотрез отказалась идти в команду.
— Почему?
— А вот почему… — и сотник непослушной партии подал атаману копию указа, полученную депутатами в Военной коллегии год тому назад. В этой копии столичным переписчиком был искажен в пользу казаков текст высочайшего указа и вместо слов: «куда (то есть в легион) их впредь не наряжать», в копии сказано: «никуда их впредь не наряжать».
Это послужило сигналом к полному отказу от командировки в Кизляр.
Генерал Давыдов и петербургский офицер Дурново послали обо всем этом донесение в Военную коллегию. А непослушная сторона вновь выбрала депутацию под начальством сотника Кирпичникова. Депутация прибыла в Петербург в средине лета 1771 года.
Сотник Кирпичников явился к начальнику Военной коллегии графу Захару Чернышеву, чтоб подать чрез него челобитную императрице. Но граф заорал на Кирпичникова:
— Ты чего шляешься один?.. Сколько вас здесь?.. Двадцать пять человек? Надоели со своими просьбицами… Придите все, тогда приму вашу челобитную. А может, и арестую всех.
Депутаты изыскали способ подать челобитную Екатерине лично. В июне месяце, когда императрица ехала в Сенат, рыжебородый казак Федот Кожин, пав на колени, успел подать ей челобитную. Его арестовали, но он ухитрился сбежать в Москву.
Прошло около пяти месяцев. Военная коллегия дала полиции приказ:
Сотник Иван Кирпичников решил обратиться за покровительством к графу Григорию Орлову, но, узнав, что граф куда-то выехал, он обратился, к его брату Ивану Григорьевичу. Захар Чернышев был ставленником Никиты Панина и, стало быть, враг партии братьев Орловых. Граф Иван Орлов по-простецки обласкал Кирпичникова.
— Слышал, слышал. Двенадцать лет тянется ваше дело… Ха! Это черт знает что, — сказал он. — Граф Чернышев ваше дело совсем запутал, знаю, знаю… Он большими делами руководствовать не может… Ну-с, так… Садись, сотник!
Он дал Кирпичникову письмо и сказал:
— Отправляйся прямо на Яик, а в Военную коллегию не заходи: граф Захар — он знаешь, какой, пожалуй, по зубам даст. Это письмо передай капитану Дурново у себя на Яике. С этим письмом тебя и депутатов пропустят, где хочешь… Только Москву объежайте. Чума лютует там…
Глава 6.
Люди вымирали в короткое время целыми домами. По улицам, в особенности на окраинах, валялись мертвые тела. В тех домах, где обнаруживался больной, ретивые начальники всех здоровых насильно с великим криком и скандалами угоняли в карантин или в госпиталь; там здоровые люди нередко заболевали и гибли. Такие меры восстанавливали население против лекарей и госпиталей. Распространялись слухи, что начальство подкупило лекарей извести всю бедноту. Бани давным-давно запечатаны. Рынки закрыты.
Начался голод. Многие, у кого еще остались силы, поспешили из Москвы крадучись утечь, иногда умыкая с собой и захворавших. Иные умудрялись даже убегать из госпиталей и карантинов. Их ловили, схватывали, избивали.
Иногда на избивавших наваливалась толпа и побивала их каменьями. Вся Москва была пронизана недобрым предчувствием. «Быть худу, быть худу!» — кричали по площадям и возле церквей юродивые и кликуши. Грабежи, убийства чрезмерно умножились. Твердой власти не существовало. Порядок всюду был нарушен. Народ все более и более охватывала паника. Казалось, еще немного, и Москва погибнет от чумы и беспорядка. Но вот произошло чудо…
Темный народ поверил тому чуду и, вздохнув, подумал: «Стало, господь-батюшка оглянулся на нас, стало, не вся надежда потеряна». По всей Москве из края в край летела весть: «Старому попу в церкви Всех святых, что на Кулишке, явилась-де сама пресвятая богородица и сказала-де тому попу, как злое поветрие изжить… Теките, православные, в сию мать-церковь, поп врать не станет, объяснит».
Вся церковь на Кулишке, вся церковная ограда, прилегающие улочки и переулки полны народа. Шум, гвалт, как на пожаре. Ничего не разобрать.
И только глубокой ночью людская громада повалила от Всесвятской церкви с крестным ходом к Китай-городу. Из попутных храмов выходили с хоругвями, крестами, иконами новые кучи богомольцев, вливались в общую массу. Толпа росла, над толпой пыль вилась, слышалось громыхающее среди темной ночи нестройное пение стихир. Старый, лысый, но крепкий поп время от времени давал громким голосом поясненье любопытным:
— Два богобоязненных мирянина — гвардейского Семеновского полка солдат, раб божий Бяков, да другой — фабричный, раб божий Илья Афанасьев — оба духовные чада мои, во вчерашней нощи одарены были дивным сновидением…
— Как, оба враз увидали? — удивленно вопрошали маловеры.
— Оба враз, оба враз, братья мои! Вот в этом-то и есть чудо рачения божия о нас грешных. И явилась им приснодева богородица и рекла: «Тридцать лет прошло, как у моего образа боголюбской божьей матери, что над Варварскими воротами, никто-де свечей не ставит. За сие, прогневавшись, хотел Христос послать-де на Москву каменный дождь, дабы всю Москву с землей сравнять, но я упросила-де своего сына божия. И замест камениев быть по Москве трехмесячному мору. Молитесь-де тому образу, и испытание сие скоро прейдет».
Как ни глупа была эта басня, народ изумлялся, ахал, вздыхал, с упованием крестился, и во все стороны дерзновенное летело пение:
«Пресвятая бородица, спаси на-а-с!»
Хоромы и московская контора графа Ягужинского были еще с августа заколочены. На карауле — старый солдат с ружьем. И Герасиму Степанову волей-неволей пришлось искать убежище на стороне. Ехать на далекий Урал в каторжную обстановку ему не больно-то хотелось, решил пожить в столице, авось скоро откроется контора, он подкрепит свои финансы и тогда уж двинется в путь.
Он нашел приют у своего земляка-псковитянина, старого монаха Иосифа, коротавшего дни свои в одинокой келье, что на башне у Варварских ворот.
Туда вели ржавая железная дверь и темная каменная лесенка. Келья о двух узких, как щель, оконцах помещалась под самой крышей. Она скорей походила на тюрьму, чем на жилище человека: низенькая, круглая, как баран, с закоптевшими каменными стенами, маленькой печуркой для сугрева и варки пищи. Одетый в порыжевшую, закапанную воском рясу и вытертую скуфейку, старец Иосиф тощ, высок и ликом благообразен. Он весь в деле: то шил башмаки, то туфли для покойников, то сидел согнувшись над столом, красивым уставным почерком переписывал с копии редкого Софийского списка «Путешествие тверского купца Афанасия Никитина в Индию в 1468 году», иногда незатейно малевал дешевые, для деревень, иконы.
…Перед утром чрез открытое оконце вместе с прохладным ветерком стали долетать сюда некий шум и отдаленные звуки песнопений. Иосиф проснулся, толкнул в бок Герасима: «Чуешь, чадо, — Москва шумит!» Герасим вскочил, протер глаза. Монах стал подживлять погасавшую возле посребренного образа большую лампаду. Заскрипела внизу, хлопнула с треском железная дверь, кто-то пыхтел и ругался, поднимаясь по лестнице, вот дверь в келью распахнулась, в нее протиснулась боком, подобно копне, Марфуша-пророчица.
— Ишь, дрыхнете! — завопила она и швырнула подушку к печурке. — Чу!
Народ валит, попы идут, ангелы воспевают… Молитесь богу, все молитесь!
Днесь спасение миру бысть… — Она жадно выпила два ковша воды, сорвала с седой головы старую соломенную шляпу с цветами и несколько чепцов и, заохав, повалилась в изнеможении возле печурки на пол. Она, как кочан капусты: на ней «семьдесят семь одежек». Скрытые юбками, на ней висели мешочки с тряпьем, с обглоданными костями, гнилыми огурцами и яблоками, сухарями, протухлой рыбой, пуговками, лентами, железными подковами. Она всю эту дрянь таскала с собой как драгоценность.
Рассветало. На Спасской башне пробило четыре. Монах с Герасимом высунулись из окна. С хлопотливым граем пронеслась осенняя стая галок.
Пыльная, местами поросшая бурьяном и кустарником площадь пред Китайской стеной стала заполняться людом. Показался крестный ход, тускло мерцали, покачиваясь над толпою, запрестольные слюдяные фонари. Против Варварских ворот процессия остановилась, пение смолкло, все головы запрокинулись, многие тысячи глаз с упованием воззрились на большой старинный образ боголюбской богородицы, прибитый над аркой Варварских ворот. Народ стал усердно креститься, сгибать спины в низких поклонах, некоторые бросались на колени, земно кланялись. «Свечей, свечей! Лестницу давайте!» — слышались голоса. Появились свечи, появилась лестница, ее приставили к арке против иконы, и лысый старик-штукатур в черном, со сборками кафтане полез с пучком горящих восковых свечей. Вскоре свечи засияли перед образом. Герасим с монахом видели, как со всех сторон подходят в эпитрахилях попы, доброхоты тащат аналои, расставляют их поближе к воротам. Рыжий поп гонит седовласого попа с аналоем прочь: «Я первый!..
Мое место!» — За седовласого вступаются прихожане разгорается торг, шумное препирательство, потасовка. Так и в другом и в третьем месте.
«Православные, православные, уймитесь! Всем места хватит!» — взмахивая крестами, кричат попы, их больше дюжины. Наконец порядок восстановлен, народ разбился на кучки, каждая кучка у своего аналоя, возле своего попа.
Начинают петь одновременно несколько молебнов.
Наступил полдень, уставшие уходили, им на смену являлись новые, толпа росла. Отряд конной полиции с офицером разъезжал вокруг ошалевшей толпы, разгонять толпу боялся. Показалась рота старых солдат-гвардейцев. Они тоже были бессильны, многотысячная толпа на их окрики не обращала ни малейшего внимания. Здоровенные, грязные, в кожаных фартуках, с засученными рукавами кузнецы (на Варварке три большие купеческие кузницы), пробираясь от кучки к кучке и косясь на воинскую команду, негромко внушали молящимся:
— Ребята, надо хоть дубины, что ли, в руки взять, либо каменья. В случае солдаты нападут, солдат бить.
Всюду раздавалось: «Пресвятая богородица, спаси нас!»
Лысый старичок-штукатур уже десятый раз карабкался по лестнице к иконе, ставил все новые и новые свечи.
— Православные! Порадейте на всемирную свечу преблагой заступнице, кладите деньги вот в эти сундуки.
Появились два кованных железом огромных сундука. Зазвенели пятаки, гроши, полтины. Молящиеся взапуски друг перед другом изъявляли свою набожность. Подъезжали купеческие семейства на дрогах, на линейках, протискивались вперед, швыряли в сундуки серебряные рублевки, золотые червонцы. В воротах густо толпились молящиеся, не было ни проходу, ни проезду.
Настал вечер, народ не расходился.
В бесчисленной толпе было немало зараженных чумой. В этом диком скопище зараза невозбранно распространялась. До ночи упало около трех десятков человек, некоторые тут же умирали. Появились с крючьями арестанты и каторжные в страшных одеждах, в страшных масках, впереди — арестант с белым флажком в руке, что означало: «Берегись». Народ боязливо поджимался, уступал им дорогу, перебегал поближе к попам, поближе к чудотворной иконе; санитары, зацепив крючьями труп, волокли его к телеге.
Герасим с монахом успели выспаться и, вновь припав к окну, с тоской и болью в сердце наблюдали нелепое, но такое понятное им зрелище.
Наступила вторая ночь.
Черное месиво людей возле ворот опоясано со всех сторон пылающими кострами. Тысячи зажженных свечей в руках молящихся, подобно ивановским червячкам, светятся из ночного мрака. Пред ликом подъятого над воротами образа возжен целый сноп свечей. Трепетный свет от них падает вниз в толпу, вырывает из тьмы лысые, кудлатые или крытые платочками головы.
Всюду разрозненные, отрывистые выкрики, вопли, стоны, звяк медных пятаков, непрестанные всем хором возгласы: «Пресвятая богородица, спаси нас!» И где-то ловили, избивали карманников, где-то истошно вопили: «Караул, грабят!» Откуда-то налетала разгульная песня беспросыпных отчаянных гуляк.
Эту ночь, с 11 на 12 сентября, архиепископ Амвросий не сомкнул глаз.
Он понимал всю опасность поповской затеи с чудом и решил утром же разделаться с корыстолюбивыми попами.
А между тем чума стала валить в Москве больше тысячи человек в сутки.
Москве грозили голод и неисчислимые бедствия.
Главнокомандующий Москвы, престарелый граф Салтыков, послал Екатерине отчаянное донесение:
— Старый хрыч, — наморщив нос, сказала она и стала золотым карандашиком подчеркивать некоторые, возмутившие ее строки. «Я запер свои ворота, сижу один, опасаюсь и себе несчастья», — она подчеркнула дважды и, кинув карандашик, воскликнула:
— И это кунерсдорфский победитель! На войне побеждал, а эпидемии в дрейф лег. Как твое мнение, Григорий Григорьич?
Они пили послеобеденный кофе в очаровательном крошечном «голубом кабинете», что рядом с опочивальней. Стены, потолок отделаны молочным и синим зеркальным стеклом с массивными украшениями золоченой бронзы. По стенам бронзовые барельефы в медальонах синего стекла. В глубине комнаты, на возвышении в одну ступень, — широкий, турецкий диван, крытый голубоватым штофом, столик и два табурета на синих стеклянных ножках. Эту маленькую комнату Екатерина очень любила и называла ее «табакеркой». На столике — нераспечатанная колода карт и письмо фельдмаршала Салтыкова.
Бывший «сердечный друг Гришенька», ныне просто Григорий Григорьич, болезненно чувствовал охлаждение к нему императрицы. Он не знал, а лишь догадывался, что несравненный его кумир — Екатерина завела себе, так сказать, «тайную любовь на стороне». Он с душевной печалью глядел чрез зеркальное, до самого полу, окно, выходящее в собственный садик Екатерины.
Тронутые ранними утренниками дубы, клены и липы медленно роняли свои пожелтевшие или рдяные, как кровь, листья.
— Как боевой герой, он достоин вечной славы, — сказала Екатерина, — а как администратор, он зело устарел. Я перестаю уважать и любить его. А ты как полагаешь?
Весь подтянутый, Орлов быстро повернул напудренное, чуть надменное лицо к царице и весьма почтительным голосом, в котором Екатерина-женщина, однако, почувствовала холодок уязвленного мужского самолюбия, ответил:
— На свете, ваше величество, многое превратно. Вот дуб, — и, не оборачиваясь, он махнул через плечо шелковым платочком в сторону парка. — Пришла осень, дуб теряет листья, наступит зима, дуб оголится, и уже вы взор свой не остановите на нем…
— Ах, ваше сиятельство, оставьте сентименты, я всерьез… Я имею на тебя, Григорий Григорьич, некоторые виды…
— Я рад слушать, ваше величество, — подчеркнуто вежливо, но с намеренной сухостью ответил Орлов.
Екатерина деловитым, уверенным голосом стала сетовать на всяческие беспорядки, царящие в ее империи.
— Подумать страшно… Рабы восстают на господ, фабричные — на владельцев… Даже на Каме появились разбойники. Пятнадцать воровских шаек! А война с турками тянется и тянется…
Она умолкла, понурившись, и в эту минуту с порога:
— Граф Никита Иваныч Панин! — гортанным голосом прокричал курчавый негр в красном, обшитом золотыми валунами кафтане со срезанными полами.
Располневший, приятно улыбающийся темноглазый граф Панин, которому даровано право являться к царице без доклада, неспешно приблизился к ней, поцеловал протянутую руку, затем жеманно и не так, как раньше, — без тени вынужденного подобострастия — раскланялся с Орловым.
— Садитесь, Никита Иваныч, — указала Екатерина на место возле себя и, взяв холеной рукой с оттопыренным мизинчиком пуховку, попудрила слегка вспотевший лоб. — Вы как раз кстати… Прочтите, пожалуй, что пишет этот московский старый хрыч…
Панин читал бумагу, гримасничая. Полные губы его пробовали сложиться в улыбку, а подведенные брови хмурились.
Пригубив чашку с кофе, она горячо заговорила, пересыпая русскую речь французскими фразами. Она хорошо играла своим голосом, она умела обольстить им слушателя, а иногда привести его в трепет. Теперь голос ее звучал иронически, глаза раздраженно и нервно жмурились, она облизывала пересохшие губы.
— Никакого способу у него не остается прекратить болезнь! Как это вам нравится? Но не от послабления ли тех, коим поручена безопасность Москвы, вкралась болезнь в сей дивный город? Тому уже другой год, как нами повелено поставить пограничные кордоны и карантины по всем дорогам, откуда можно иметь опасение для Москвы. И вот, в декабре прошлого года оная болезнь, чрез попустительство и ротозейство властей, появилась в Москве.
Мы немедля предписали фельдмаршалу Салтыкову все те способы, кои только придумать можно для скорейшего пресечения сего зла. Но оный старый дедушка либо ничего из предписанного отселе, либо гораздо мало да и то с крайным расслаблением проводил, полагаясь токмо на авось либо на милость всевышнего, но… — тут голос Екатерины зазвучал суровой иронией, — но, быв, по согрешениям нашим, часто милости божией недостойны, мы с благочестивым фельдмаршалом нашим довели Москву до того, что там мрет по тысяче наших подданных в сутки. Наш милый дедушка полагает все новое пустым и бесполезным… Какая рутина!.. Как это глупо… tout cela tient a la barbe de nos ancetres …
— Но ведь там теперь к сему делу генерал-поручик Еропкин определен вами, всемилостивейшая государыня, — заметил Панин.
— О да… Но сего мало. Граф Григорий Григорьич, пожалюй, собирайтесь ездить в Москву и, прошу вас, без промедления.
Орлов встал, поклонился и снова сел. В его мыслях промелькнул образ его опасного соперника. — умного, ловкого Потемкина. Да и впрямь не он ли, не Потемкин ли, подставляет ему ножку? Пресыщенное богатством и славой сердце его от сухих официальных слов императрицы сжалось. Граф Панин со злорадным удивлением наблюдал столь разительно изменившиеся отношения императрицы к всесильному Орлову — лютому врагу Никиты Панина.
3
Депутация, возглавляемая сотником Портновым, в июле 1770 года прибыла в Царское Село, где жила Екатерина.Депутацию во дворец не пустили, не пустили и в парк, из которого можно бы как-нибудь, хоть по водосточной трубе залезть в открытое дворцовое оконце. Как быть? Сотник Портнов с двумя молодыми казаками с утра ходил возле железных решеток, заглядывая в парк, не покажется ли императрица.
— Она! Ей же богу, она, — закричал бесхитростный Портнов и ткнул рукой по направлению спускавшейся от дворцового пантдуса к озеру группы: впереди две женщины — побольше и поменьше, возле них две собачонки — тоже побольше и поменьше, на три шага сзади — высокий статный генерал с тростью («Это граф Орлов, Григорий Григорьич», — прошептал сотник), сзади него два пажа, а в некотором отдалении — пять гайдуков в малиновых кафтанах.
Около всех ворот в парк стояли с ружьями драгуны.
Иван Портнов вложил пальцы в рот и трижды свистнул. Чрез две-три минуты к сотнику сбежались остальные девятнадцать казаков.
— Господи благослови, — проговорил Портнов, с легкостью перемахнул через невысокую железную решетку и, творя молитву, побежал прямиком к Екатерине, которая успела спуститься к озеру и теперь бросала подплывшим лебедям кусочки хлеба.
За Портновым, топоча, как степные кони, бежали два десятка казаков.
Придерживая у бедер сабли, они боязливо озирались на гнавшегося за ними солдата с ружьем.
— Стой! Стой! Стрелять буду! — вопил солдат.
Где-то близко забил барабан тревогу, зазвонил колокольчик, раздалась крикливая команда. И вскоре целая рать, ружья наперевес, ринулись за казаками. Но казакам теперь не страшно, они уже подлетали к государыне.
Екатерина, одетая в светло-голубой просторный пеньюар и кружевной чепец, быстро повернулась на шум и только лишь произнесла: «Что это значит?», как запыхавшийся сотник Портнов, сдернув шапку, повалился Екатерине в ноги, уткнулся лбом в зеленую траву, а вытянутой правой рукой совал царице челобитную. Он по простоте душевной защурился, чтоб не ослепнуть от блистательного зрака государыни, рыжая борода его подрагивала, он пронзительно кричал:
— Мать всеблагая!.. Ваше величество! Прими, прими слезное прошение наше… Препоручаем себя вашему величеству. От наших старшин против беззаконных их поступков и наглого разорительства высочайшей десницей защити и оборони…
Два десятка казаков тоже стали на колени. Они смущенно мигали и ничего пред собой не видели, кроме трепетного белого листа бумаги и миловидной, «райского фасона», женщины.
Граф Григорий Орлов, блистая золотом кафтана и бриллиантами драгоценных колец, грозил им тростью, но про себя улыбался.
Екатерина приняла бумагу, подняла брови, сотник Иван Портнов услыхал «небесный» голос:
— Встаньте, казаки.
Бородачи поднялись, замерли, руки по швам.
Голос Екатерины сделался по-земному раздражителен. Она спросила:
— Ведомо ли вам, казаки, что мне лично подавать прошения регламент воспрещает?
— Ведомо, ваше величество! — гаркнул сотник Портнов и выпучил испуганные глаза на Екатерину.
— А ежели ведомо, то чего ради ты это сделал, сотник?
— Винимся, ваше величество! — опять гаркнул Портнов. — Тако войсковой круг постановил, чтоб лично, значит… В ручки…
— Круг-то круг, — сказала Екатерина, — а над кругом все-таки — я… я… Уж который раз вы чините сие беззаконие… И что вас мир не берет?
— Винимся, ваше величество! — и все казаки снова упали на колени.
Екатерина вскинула к глазам лорнет, с интересом присмотрелась к широкоплечим бородачам и заговорила по-французски с княгиней Головиной.
Орлов резко сказал казакам:
— Ответ чрез Военную коллегию… Ну, марш отсюда!
Екатерина, прервав разговор с Головиной, окинула Орлова улыбчиво-укоризненным взглядом и приказала похожему на девушку пажу:
— Проводи, пожалюй, казаков во дворец, пускай их там покормят. И… и… по стаканчику водки…
Казаки, облегченно задышав, третий раз бухнулись Екатерине в ноги.
В челобитной депутаты просили царицу не определять казаков в легионные полки, приказать удовольствовать их денежным и хлебным жалованьем, которого они не получали пять лет.
Через месяц Екатерина повелела Военной коллегии немедленно удовлетворить просьбу казаков. Но об освобождении их от легионной службы в последовавшем указе не было ни слова. Таким решением депутаты остались недовольны, в Военной коллегии вели себя дерзко, на предложение возвратиться на Яик не согласились и данную им грамоту на имя войска оставили в зале коллегии.
Вскоре казакам вторично удалось вручить императрице новую челобитную, где они вновь просили уволить их от службы в легионе.
Видя подобное упорство депутатов, Екатерина указала Военной коллегии:
«Снисходя на просьбу яицких казаков, увольняем их вовсе от легионной команды, куда их впредь не наряжать».Для умиротворения войска были командированы на Яик лично известный Екатерине, друг Григория Орлова, офицер Семеновского полка Дурново, а из Оренбурга — генерал-майор Давыдов.
Наступил март 1771 года. За это время стряслась беда с калмыками.
Правительство решило послать на войну в Турцию двадцать тысяч калмыков. В ответ на это тридцать тысяч калмыцких кибиток, бросив свои кочевья, бежали в Китай. На Яик пришло высочайшее повеление командировать в Кизляр пятьсот казаков в погоню за калмыками.
Этот неожиданный сюрприз был войску весьма неприятен. Собирались один за другим четыре очень шумных круга. Непослушная сторона наотрез отказалась идти в команду.
— Почему?
— А вот почему… — и сотник непослушной партии подал атаману копию указа, полученную депутатами в Военной коллегии год тому назад. В этой копии столичным переписчиком был искажен в пользу казаков текст высочайшего указа и вместо слов: «куда (то есть в легион) их впредь не наряжать», в копии сказано: «никуда их впредь не наряжать».
Это послужило сигналом к полному отказу от командировки в Кизляр.
Генерал Давыдов и петербургский офицер Дурново послали обо всем этом донесение в Военную коллегию. А непослушная сторона вновь выбрала депутацию под начальством сотника Кирпичникова. Депутация прибыла в Петербург в средине лета 1771 года.
Сотник Кирпичников явился к начальнику Военной коллегии графу Захару Чернышеву, чтоб подать чрез него челобитную императрице. Но граф заорал на Кирпичникова:
— Ты чего шляешься один?.. Сколько вас здесь?.. Двадцать пять человек? Надоели со своими просьбицами… Придите все, тогда приму вашу челобитную. А может, и арестую всех.
Депутаты изыскали способ подать челобитную Екатерине лично. В июне месяце, когда императрица ехала в Сенат, рыжебородый казак Федот Кожин, пав на колени, успел подать ей челобитную. Его арестовали, но он ухитрился сбежать в Москву.
Прошло около пяти месяцев. Военная коллегия дала полиции приказ:
«Изыскать депутатов и на квартирах не держать, яко сущих злодеев».Вскоре шестеро депутатов было арестовано, им остригли волосы, обрили бороды и насильно отправили, по приказу Чернышева, простыми солдатами в действующую против турок армию. А высочайшего решения все еще не приходило.
Сотник Иван Кирпичников решил обратиться за покровительством к графу Григорию Орлову, но, узнав, что граф куда-то выехал, он обратился, к его брату Ивану Григорьевичу. Захар Чернышев был ставленником Никиты Панина и, стало быть, враг партии братьев Орловых. Граф Иван Орлов по-простецки обласкал Кирпичникова.
— Слышал, слышал. Двенадцать лет тянется ваше дело… Ха! Это черт знает что, — сказал он. — Граф Чернышев ваше дело совсем запутал, знаю, знаю… Он большими делами руководствовать не может… Ну-с, так… Садись, сотник!
Он дал Кирпичникову письмо и сказал:
— Отправляйся прямо на Яик, а в Военную коллегию не заходи: граф Захар — он знаешь, какой, пожалуй, по зубам даст. Это письмо передай капитану Дурново у себя на Яике. С этим письмом тебя и депутатов пропустят, где хочешь… Только Москву объежайте. Чума лютует там…
Глава 6.
Чудо. Пир во время чумы.
1
Шел сентябрь 1771 года. Чума в Москве свирепствовала с особым ожесточением.Люди вымирали в короткое время целыми домами. По улицам, в особенности на окраинах, валялись мертвые тела. В тех домах, где обнаруживался больной, ретивые начальники всех здоровых насильно с великим криком и скандалами угоняли в карантин или в госпиталь; там здоровые люди нередко заболевали и гибли. Такие меры восстанавливали население против лекарей и госпиталей. Распространялись слухи, что начальство подкупило лекарей извести всю бедноту. Бани давным-давно запечатаны. Рынки закрыты.
Начался голод. Многие, у кого еще остались силы, поспешили из Москвы крадучись утечь, иногда умыкая с собой и захворавших. Иные умудрялись даже убегать из госпиталей и карантинов. Их ловили, схватывали, избивали.
Иногда на избивавших наваливалась толпа и побивала их каменьями. Вся Москва была пронизана недобрым предчувствием. «Быть худу, быть худу!» — кричали по площадям и возле церквей юродивые и кликуши. Грабежи, убийства чрезмерно умножились. Твердой власти не существовало. Порядок всюду был нарушен. Народ все более и более охватывала паника. Казалось, еще немного, и Москва погибнет от чумы и беспорядка. Но вот произошло чудо…
Темный народ поверил тому чуду и, вздохнув, подумал: «Стало, господь-батюшка оглянулся на нас, стало, не вся надежда потеряна». По всей Москве из края в край летела весть: «Старому попу в церкви Всех святых, что на Кулишке, явилась-де сама пресвятая богородица и сказала-де тому попу, как злое поветрие изжить… Теките, православные, в сию мать-церковь, поп врать не станет, объяснит».
Вся церковь на Кулишке, вся церковная ограда, прилегающие улочки и переулки полны народа. Шум, гвалт, как на пожаре. Ничего не разобрать.
И только глубокой ночью людская громада повалила от Всесвятской церкви с крестным ходом к Китай-городу. Из попутных храмов выходили с хоругвями, крестами, иконами новые кучи богомольцев, вливались в общую массу. Толпа росла, над толпой пыль вилась, слышалось громыхающее среди темной ночи нестройное пение стихир. Старый, лысый, но крепкий поп время от времени давал громким голосом поясненье любопытным:
— Два богобоязненных мирянина — гвардейского Семеновского полка солдат, раб божий Бяков, да другой — фабричный, раб божий Илья Афанасьев — оба духовные чада мои, во вчерашней нощи одарены были дивным сновидением…
— Как, оба враз увидали? — удивленно вопрошали маловеры.
— Оба враз, оба враз, братья мои! Вот в этом-то и есть чудо рачения божия о нас грешных. И явилась им приснодева богородица и рекла: «Тридцать лет прошло, как у моего образа боголюбской божьей матери, что над Варварскими воротами, никто-де свечей не ставит. За сие, прогневавшись, хотел Христос послать-де на Москву каменный дождь, дабы всю Москву с землей сравнять, но я упросила-де своего сына божия. И замест камениев быть по Москве трехмесячному мору. Молитесь-де тому образу, и испытание сие скоро прейдет».
Как ни глупа была эта басня, народ изумлялся, ахал, вздыхал, с упованием крестился, и во все стороны дерзновенное летело пение:
«Пресвятая бородица, спаси на-а-с!»
Хоромы и московская контора графа Ягужинского были еще с августа заколочены. На карауле — старый солдат с ружьем. И Герасиму Степанову волей-неволей пришлось искать убежище на стороне. Ехать на далекий Урал в каторжную обстановку ему не больно-то хотелось, решил пожить в столице, авось скоро откроется контора, он подкрепит свои финансы и тогда уж двинется в путь.
Он нашел приют у своего земляка-псковитянина, старого монаха Иосифа, коротавшего дни свои в одинокой келье, что на башне у Варварских ворот.
Туда вели ржавая железная дверь и темная каменная лесенка. Келья о двух узких, как щель, оконцах помещалась под самой крышей. Она скорей походила на тюрьму, чем на жилище человека: низенькая, круглая, как баран, с закоптевшими каменными стенами, маленькой печуркой для сугрева и варки пищи. Одетый в порыжевшую, закапанную воском рясу и вытертую скуфейку, старец Иосиф тощ, высок и ликом благообразен. Он весь в деле: то шил башмаки, то туфли для покойников, то сидел согнувшись над столом, красивым уставным почерком переписывал с копии редкого Софийского списка «Путешествие тверского купца Афанасия Никитина в Индию в 1468 году», иногда незатейно малевал дешевые, для деревень, иконы.
…Перед утром чрез открытое оконце вместе с прохладным ветерком стали долетать сюда некий шум и отдаленные звуки песнопений. Иосиф проснулся, толкнул в бок Герасима: «Чуешь, чадо, — Москва шумит!» Герасим вскочил, протер глаза. Монах стал подживлять погасавшую возле посребренного образа большую лампаду. Заскрипела внизу, хлопнула с треском железная дверь, кто-то пыхтел и ругался, поднимаясь по лестнице, вот дверь в келью распахнулась, в нее протиснулась боком, подобно копне, Марфуша-пророчица.
— Ишь, дрыхнете! — завопила она и швырнула подушку к печурке. — Чу!
Народ валит, попы идут, ангелы воспевают… Молитесь богу, все молитесь!
Днесь спасение миру бысть… — Она жадно выпила два ковша воды, сорвала с седой головы старую соломенную шляпу с цветами и несколько чепцов и, заохав, повалилась в изнеможении возле печурки на пол. Она, как кочан капусты: на ней «семьдесят семь одежек». Скрытые юбками, на ней висели мешочки с тряпьем, с обглоданными костями, гнилыми огурцами и яблоками, сухарями, протухлой рыбой, пуговками, лентами, железными подковами. Она всю эту дрянь таскала с собой как драгоценность.
Рассветало. На Спасской башне пробило четыре. Монах с Герасимом высунулись из окна. С хлопотливым граем пронеслась осенняя стая галок.
Пыльная, местами поросшая бурьяном и кустарником площадь пред Китайской стеной стала заполняться людом. Показался крестный ход, тускло мерцали, покачиваясь над толпою, запрестольные слюдяные фонари. Против Варварских ворот процессия остановилась, пение смолкло, все головы запрокинулись, многие тысячи глаз с упованием воззрились на большой старинный образ боголюбской богородицы, прибитый над аркой Варварских ворот. Народ стал усердно креститься, сгибать спины в низких поклонах, некоторые бросались на колени, земно кланялись. «Свечей, свечей! Лестницу давайте!» — слышались голоса. Появились свечи, появилась лестница, ее приставили к арке против иконы, и лысый старик-штукатур в черном, со сборками кафтане полез с пучком горящих восковых свечей. Вскоре свечи засияли перед образом. Герасим с монахом видели, как со всех сторон подходят в эпитрахилях попы, доброхоты тащат аналои, расставляют их поближе к воротам. Рыжий поп гонит седовласого попа с аналоем прочь: «Я первый!..
Мое место!» — За седовласого вступаются прихожане разгорается торг, шумное препирательство, потасовка. Так и в другом и в третьем месте.
«Православные, православные, уймитесь! Всем места хватит!» — взмахивая крестами, кричат попы, их больше дюжины. Наконец порядок восстановлен, народ разбился на кучки, каждая кучка у своего аналоя, возле своего попа.
Начинают петь одновременно несколько молебнов.
Наступил полдень, уставшие уходили, им на смену являлись новые, толпа росла. Отряд конной полиции с офицером разъезжал вокруг ошалевшей толпы, разгонять толпу боялся. Показалась рота старых солдат-гвардейцев. Они тоже были бессильны, многотысячная толпа на их окрики не обращала ни малейшего внимания. Здоровенные, грязные, в кожаных фартуках, с засученными рукавами кузнецы (на Варварке три большие купеческие кузницы), пробираясь от кучки к кучке и косясь на воинскую команду, негромко внушали молящимся:
— Ребята, надо хоть дубины, что ли, в руки взять, либо каменья. В случае солдаты нападут, солдат бить.
Всюду раздавалось: «Пресвятая богородица, спаси нас!»
Лысый старичок-штукатур уже десятый раз карабкался по лестнице к иконе, ставил все новые и новые свечи.
— Православные! Порадейте на всемирную свечу преблагой заступнице, кладите деньги вот в эти сундуки.
Появились два кованных железом огромных сундука. Зазвенели пятаки, гроши, полтины. Молящиеся взапуски друг перед другом изъявляли свою набожность. Подъезжали купеческие семейства на дрогах, на линейках, протискивались вперед, швыряли в сундуки серебряные рублевки, золотые червонцы. В воротах густо толпились молящиеся, не было ни проходу, ни проезду.
Настал вечер, народ не расходился.
В бесчисленной толпе было немало зараженных чумой. В этом диком скопище зараза невозбранно распространялась. До ночи упало около трех десятков человек, некоторые тут же умирали. Появились с крючьями арестанты и каторжные в страшных одеждах, в страшных масках, впереди — арестант с белым флажком в руке, что означало: «Берегись». Народ боязливо поджимался, уступал им дорогу, перебегал поближе к попам, поближе к чудотворной иконе; санитары, зацепив крючьями труп, волокли его к телеге.
Герасим с монахом успели выспаться и, вновь припав к окну, с тоской и болью в сердце наблюдали нелепое, но такое понятное им зрелище.
Наступила вторая ночь.
Черное месиво людей возле ворот опоясано со всех сторон пылающими кострами. Тысячи зажженных свечей в руках молящихся, подобно ивановским червячкам, светятся из ночного мрака. Пред ликом подъятого над воротами образа возжен целый сноп свечей. Трепетный свет от них падает вниз в толпу, вырывает из тьмы лысые, кудлатые или крытые платочками головы.
Всюду разрозненные, отрывистые выкрики, вопли, стоны, звяк медных пятаков, непрестанные всем хором возгласы: «Пресвятая богородица, спаси нас!» И где-то ловили, избивали карманников, где-то истошно вопили: «Караул, грабят!» Откуда-то налетала разгульная песня беспросыпных отчаянных гуляк.
Эту ночь, с 11 на 12 сентября, архиепископ Амвросий не сомкнул глаз.
Он понимал всю опасность поповской затеи с чудом и решил утром же разделаться с корыстолюбивыми попами.
А между тем чума стала валить в Москве больше тысячи человек в сутки.
Москве грозили голод и неисчислимые бедствия.
Главнокомандующий Москвы, престарелый граф Салтыков, послал Екатерине отчаянное донесение:
«Карантины ныне учреждать нужды не видится, да уже и поздно, из Москвы почти все выехали, да и подлость вся бежит: маркитантов, хлебников, калачников, квасников и всех, кто съестными припасами торгует, уже мало осталось. Мужики в город съестного из деревень не доставляют, не без опасности голоду, зима приходит, дров не везут, народ приуныл и обробел.Отправив письмо, Салтыков в тот же день бросил Москву на произвол судьбы и уехал в свою подмосковную, в Марфино.
Болезнь уже так умножилась, что никакого способу не остается оную прекратить. С нуждою можно что купить съестное, работ нет, хлебных магазейнов нет. Генерал-поручик Еропкин старается неусыпно оное зло прекратить, но все труды его тщетны. Кругом меня во всех домах мрут, и я запер свои ворота, сижу один, опасаюсь и себе несчастья. В присутственных местах все дела остановились, приказные служители заражаются. Приемлю смелость просить мне дозволить на сие злое время отлучиться».
2
Читая в Царском Селе это письмо, Екатерина разгневалась.— Старый хрыч, — наморщив нос, сказала она и стала золотым карандашиком подчеркивать некоторые, возмутившие ее строки. «Я запер свои ворота, сижу один, опасаюсь и себе несчастья», — она подчеркнула дважды и, кинув карандашик, воскликнула:
— И это кунерсдорфский победитель! На войне побеждал, а эпидемии в дрейф лег. Как твое мнение, Григорий Григорьич?
Они пили послеобеденный кофе в очаровательном крошечном «голубом кабинете», что рядом с опочивальней. Стены, потолок отделаны молочным и синим зеркальным стеклом с массивными украшениями золоченой бронзы. По стенам бронзовые барельефы в медальонах синего стекла. В глубине комнаты, на возвышении в одну ступень, — широкий, турецкий диван, крытый голубоватым штофом, столик и два табурета на синих стеклянных ножках. Эту маленькую комнату Екатерина очень любила и называла ее «табакеркой». На столике — нераспечатанная колода карт и письмо фельдмаршала Салтыкова.
Бывший «сердечный друг Гришенька», ныне просто Григорий Григорьич, болезненно чувствовал охлаждение к нему императрицы. Он не знал, а лишь догадывался, что несравненный его кумир — Екатерина завела себе, так сказать, «тайную любовь на стороне». Он с душевной печалью глядел чрез зеркальное, до самого полу, окно, выходящее в собственный садик Екатерины.
Тронутые ранними утренниками дубы, клены и липы медленно роняли свои пожелтевшие или рдяные, как кровь, листья.
— Как боевой герой, он достоин вечной славы, — сказала Екатерина, — а как администратор, он зело устарел. Я перестаю уважать и любить его. А ты как полагаешь?
Весь подтянутый, Орлов быстро повернул напудренное, чуть надменное лицо к царице и весьма почтительным голосом, в котором Екатерина-женщина, однако, почувствовала холодок уязвленного мужского самолюбия, ответил:
— На свете, ваше величество, многое превратно. Вот дуб, — и, не оборачиваясь, он махнул через плечо шелковым платочком в сторону парка. — Пришла осень, дуб теряет листья, наступит зима, дуб оголится, и уже вы взор свой не остановите на нем…
— Ах, ваше сиятельство, оставьте сентименты, я всерьез… Я имею на тебя, Григорий Григорьич, некоторые виды…
— Я рад слушать, ваше величество, — подчеркнуто вежливо, но с намеренной сухостью ответил Орлов.
Екатерина деловитым, уверенным голосом стала сетовать на всяческие беспорядки, царящие в ее империи.
— Подумать страшно… Рабы восстают на господ, фабричные — на владельцев… Даже на Каме появились разбойники. Пятнадцать воровских шаек! А война с турками тянется и тянется…
Она умолкла, понурившись, и в эту минуту с порога:
— Граф Никита Иваныч Панин! — гортанным голосом прокричал курчавый негр в красном, обшитом золотыми валунами кафтане со срезанными полами.
Располневший, приятно улыбающийся темноглазый граф Панин, которому даровано право являться к царице без доклада, неспешно приблизился к ней, поцеловал протянутую руку, затем жеманно и не так, как раньше, — без тени вынужденного подобострастия — раскланялся с Орловым.
— Садитесь, Никита Иваныч, — указала Екатерина на место возле себя и, взяв холеной рукой с оттопыренным мизинчиком пуховку, попудрила слегка вспотевший лоб. — Вы как раз кстати… Прочтите, пожалуй, что пишет этот московский старый хрыч…
Панин читал бумагу, гримасничая. Полные губы его пробовали сложиться в улыбку, а подведенные брови хмурились.
Пригубив чашку с кофе, она горячо заговорила, пересыпая русскую речь французскими фразами. Она хорошо играла своим голосом, она умела обольстить им слушателя, а иногда привести его в трепет. Теперь голос ее звучал иронически, глаза раздраженно и нервно жмурились, она облизывала пересохшие губы.
— Никакого способу у него не остается прекратить болезнь! Как это вам нравится? Но не от послабления ли тех, коим поручена безопасность Москвы, вкралась болезнь в сей дивный город? Тому уже другой год, как нами повелено поставить пограничные кордоны и карантины по всем дорогам, откуда можно иметь опасение для Москвы. И вот, в декабре прошлого года оная болезнь, чрез попустительство и ротозейство властей, появилась в Москве.
Мы немедля предписали фельдмаршалу Салтыкову все те способы, кои только придумать можно для скорейшего пресечения сего зла. Но оный старый дедушка либо ничего из предписанного отселе, либо гораздо мало да и то с крайным расслаблением проводил, полагаясь токмо на авось либо на милость всевышнего, но… — тут голос Екатерины зазвучал суровой иронией, — но, быв, по согрешениям нашим, часто милости божией недостойны, мы с благочестивым фельдмаршалом нашим довели Москву до того, что там мрет по тысяче наших подданных в сутки. Наш милый дедушка полагает все новое пустым и бесполезным… Какая рутина!.. Как это глупо… tout cela tient a la barbe de nos ancetres …
— Но ведь там теперь к сему делу генерал-поручик Еропкин определен вами, всемилостивейшая государыня, — заметил Панин.
— О да… Но сего мало. Граф Григорий Григорьич, пожалюй, собирайтесь ездить в Москву и, прошу вас, без промедления.
Орлов встал, поклонился и снова сел. В его мыслях промелькнул образ его опасного соперника. — умного, ловкого Потемкина. Да и впрямь не он ли, не Потемкин ли, подставляет ему ножку? Пресыщенное богатством и славой сердце его от сухих официальных слов императрицы сжалось. Граф Панин со злорадным удивлением наблюдал столь разительно изменившиеся отношения императрицы к всесильному Орлову — лютому врагу Никиты Панина.