Отец Флориан насильно поднял голову юноши и заглянул в его лицо, залитое слезами.
   – Мужайся, мой мальчик… Тебе еще многое предстоит сделать, а для этого нужны силы и мужество… И, так как я лишен возможности с высоты сложенного из бревен костра говорить с народом, я избираю тебя и последним слушателем своим, и наследником, и душеприказчиком… Я прошу тебя присутствовать при последней моей исповеди… Это наше прощание, сын мой, только, прошу тебя, будь мужествен! Через несколько минут ко мне подымется патер Арнольд принять мое последнее покаяние… Так как у меня нет сил дважды говорить об одном и том же, да и времени осталось мало, прошу тебя присутствовать при этой исповеди!
   – А это возможно? Допустит ли патер Арнольд? – спросил Збигнев.
   – Вон стенной шкаф. В нем могут уместиться трое таких, как ты. Я слышу уже говор и шаги, это патер Арнольд со своим служкой. Мальчишку он, конечно, отошлет, а ты… Быстрее ступай в шкаф и закройся изнутри на задвижку. Ты услышишь многое, что пригодится тебе в жизни… Это будет последнее мое наставление тебе, высказанное, может быть, иносказательно, но ты, усердный ученик святых отцов, искушенный в силлогизмах и аллегориях, должен будешь меня понять… Быстрее! Быстрее!
   Задвижка шкафа щелкнула слишком громко, но звука этого никто не услышал, так как в тот же момент со скрипом распахнулась дверь. Ее открыл служка, пропуская патера Арнольда со святыми дарами. Сам же он в келью не вошел. В первую минуту Збигневу показалось, что он задохнется в этом огромном, заваленном старой одеждой и рухлядью шкафу.
   «Не дай господи пыль попадет в нос или в горло и я чихну или закашляюсь», – подумал юноша с опаской.
   Но уже через несколько минут, прислушиваясь к происходящей в келье беседе, он забыл обо всех неудобствах.
   Прочитав по-латыни молитву и пробормотав неразборчиво приветствие, патер Арнольд задал обычный в таких случаях вопрос:
   – Давно ли ты, сын мой, исповедовался в своих грехах и очистил душу покаянием?
   – С самого возведения на святой престол папы Льва Десятого я не имел возможности прибегнуть к исповеди и покаяться, – ответил отец Флориан, и Збигнева поразило, как громко и ясно звучит голос умирающего. Это было так разительно не похоже на невнятное бормотание патера Арнольда, что со стороны можно было вообразить, что патер Арнольд исповедуется в своих грехах, а отец Флориан дает ему отпущение.
   – Вы сами, святой отец, очевидно, знаете, почему это произошло, – в ответ на недослышанный Збигневом вопрос, сказал отец Флориан. – Вот сейчас, предавая душу свою в руки господни, я и жажду покаяться в этом самом страшном своем грехе! Mea culpa, mea maxima culpa.
[56]Усомнившись в чуде господнем, не надеясь на то, что самовозгорится свеча, я по поручению будущего нашего святого отца смазал фитиль его свечи фосфором так, как и при возведении папы Юлия Второго на святой престол сделал это кардинал Проскатолли. Святые отцы сведущи в науках и знают тайну самовозгорания фосфора!
   Збигнев чуть не ахнул, сидя в шкафу. С детства он знал, что возведение на папский престол одного из кардиналов – не дело человеческих рук, а чудо господне: в присутствии всего конклава кардиналов, сидящих с незажженными свечами, свеча одного из них вспыхивает огнем. Это господь бог подает знак, что именно этого кардинала он избирает своим наместником на земле.
   Смущенное бормотание патера Арнольда, невнятно произнесенная молитва, и снова ясный и звонкий голос человека, отходящего из этого мира:
   – О втором моем грехе, от коего, если будет на то божья воля, вы меня разрешите, вам тоже кое-что известно… Зная, что высшие наши церковники из немцев вкупе с рыцарями Тевтонского ордена замышляют дурное против епископа вармийского Лукаша Ваценрода, я, по свойственному мне легкомыслию, не предпринял никаких мер, чтобы отвратить это злое деяние… И вот, святой отец…
   Патер Арнольд дружески – ласково прервал его.
   – Флориан, – произнес он, – оставим это… Какой я для тебя святой отец? Разве не сидели мы с тобой на одной скамье, не бегали вместе за хорошенькими девушками, которыми так славится Болонья?
   – Не пойму я, святой отец, явились ли вы сюда принять мое последнее покаяние или припомнить наши юношеские шалости! – возразил отец Флориан строго.
   – Флориан! – еще раз попытался найти доступ к его сердцу патер Арнольд. – Ты так долго пробыл при папском дворе в Риме, что, полагаю, таинства утратили для тебя свою святость, а? Если я и явился сюда со святыми дарами, то, как ты понимаешь, только для того, чтобы вместо меня это не сделал кто-нибудь другой и чтобы грехи твои не стали достоянием людей непосвященных…
   – А тайна исповеди? – спросил отец Флориан так же строго.
   Збигневу казалось, что он видит небрежный жест патера Арнольда, с которым тот произнес потрясшие юношу слова:
   – Флориан, и ты и я – оба мы достаточно знаем о так называемой тайне исповеди… Ты всегда был несправедлив ко мне, Флориан, а я ведь сейчас стремлюсь облегчить твою душу! Поскольку ты признался, что задолго до кончины епископа вармийского знал о заговоре и винишь себя в том, что по легкомыслию не предпринял ничего, чтобы его раскрыть, могу тебя успокоить: это было предначертание Рима, а против Рима никто из нас не мог пойти!
   – Мы говорим об одном и том же? – задал вопрос отец Флориан. – Я имею в виду отравление Ваценрода!
   – Мы говорим об одном и том же! Лукаш Ваценрод долго вредил нам, людям, преданным святому престолу. Он стоял поперек дороги Ордену, который, даст бог, скоро станет оплотом католичества, и вот при посредстве незаконного сына епископа и кое-кого из магистрата, а также из вармийских недовольных епископом каноников он был отравлен на торжественном ужине, данном в его честь в городе Петркове. И надо сказать, что это был больше суд божий, чем человеческий… Отравлена ведь была одна-единственная рыбка, красивая, розовая, в синюю горошинку форель, и именно эту рыбу его преосвященство потянул с блюда…
   – А если бы на нее польстился кто-нибудь другой? – спросил отец Флориан.
   – Лес рубят – щепки летят! – спокойно ответил патер Арнольд. – У тебя, Флориан, не прошла еще охота исповедоваться?
   – Нет, – сказал отец Флориан твердо, – я приношу покаяние господу, а не тебе! Я хочу сказать об одном вармийском канонике, который не был заинтересован в смерти епископа…
   – Ах, понимаю, о Миколае Копернике?.. Ну что ж, если ты уж так много знаешь, то этот грех меньше всего ты должен брать на свою душу… Или, может быть, этот молодой бакалавр, будущий доминиканец, покаялся тебе в чем-нибудь? Он, кажется, хотел избрать тебя своим духовным пастырем?
   – Я не понимаю тебя, брат Арнольд, – сказал отец Флориан. Збигневу почудился гнев в его голосе. – О ком это ты?
   – Здесь есть только один молодой бакалавр, который преклоняется перед твоим умом и ученостью, – не замечая тона отца Флориана, продолжал патер Арнольд. – Я полагал, что он сможет оказать церкви большую услугу, помогая нам отправить каноника Миколая вслед за дядюшкой… Однако надежды мои не оправдались. Дело в том, что сейчас нам трудно связать его с Лидзбарком. Раньше это можно было сделать через некоего Каспера Берната… Впрочем, что я тебе толкую о нем, это же твой римский гость, Флориан… Как мне ни больно огорчать тебя, но должен сообщить, что бывший гость твой доживает сейчас, вероятно, свои последние дни, прикованный к скамье турецкой или алжирской галеры… Друга его, Збигнева, мы крепко держим в руках… Возможно, он и догадывается о наших замыслах против Коперника, но полагаю, что в душе он согласен с нами: в свое время юноша был глубоко возмущен его трактатом… Отцы доминиканцы воспитали в нем верного раба и пса католической церкви!
   «Сам ты пес шелудивый, пся крев! – чуть было не крикнул Збигнев. – Будь ты проклят, орденский выродок!.. Вот, значит, в чем причина внезапной смерти епископа, которого оплакивала вся Польша! – думал юноша, и в глазах у него темнело от возмущения и гнева. – А теперь, значит, они думают приняться за Коперника!»
   Послышался шум отодвигаемого кресла и быстрые шаги по каменному полу.
   – Ты все еще хочешь продолжать исповедь, Флориан? – раздался голос патера Арнольда.
   – Да, – коротко ответил отец Флориан. – Я знал и о ваших замыслах против каноника Коперника.
   – Пойми, Лукаш Ваценрод был опасен главным образом для Ордена, – напирая на каждое слово, произнес патер Арнольд, – и все-таки святой отец разрешил его убрать! А ведь племянник Лукаша сеет семена безбожия и отрицает своим учением достоверность святого писания… К чему это поведет?
   Збигнев крепко стиснул руки, напрягая слух. Что ответит отец Флориан? Ведь патер повторяет то же, что говорил о Копернике сам умирающий!
   Однако отец Флориан ничего не ответил.
   – Продолжим ли мы исповедь? – спросил патер Арнольд.
   – Кто бы меня ни слушал, мне необходимо, чтобы он узнал до конца всю истину! – громко произнес больной.
   «Я узнаю ее, дорогой отец Флориан!» – сказал про себя Збигнев.
   Патер Арнольд, однако, совсем иначе понял слова бывшего кардинала.
   – Ты хочешь сказать, Флориан, что не считаешь меня достойным принять твою исповедь, но… приносишь покаяние мне за неимением ничего лучшего?
   – Да, – коротко ответил больной. – Теперь я хочу покаяться в том, что и об убийстве профессора Ланге мне известно. Об убийстве, совершенном в твоем присутствии и при твоем соучастии…
   – Ну, тут ты совершенно неправ… А я-то было пришел к выводу, что тебе известна вся подноготная… нашей… нашей…
   – Скажем: «нашей святой церкви», – сказал отец Флориан резко.
   – Оставь в покое святую церковь! – сердито возразил патер. – Дурак фон Мандельштамм со зла убил Ланге. Непредумышленно! Я был при этом, но не мог предвидеть, что произойдет… Я, правда, помог барону отвезти тело профессора подальше от границ владений Ордена, но только потому, что не хотел возникновения каких-либо споров между Орденом и Вармией.
   – Меня трогает твоя забота о Вармии… или… об Ордене… Да, впрочем, ты ведь был в свое время исповедником нынешнего магистра. Отлично… Но скажи, почему увезли в монастырь этих бедных девушек?
   Збигнев слышал, как тяжелое кресло, грохоча, откатилось к самой стене. Потом снова раздались тяжелые шаги патера Арнольда.
   – Слишком много ты знаешь! – прохрипел он наконец.
   И такая злоба прозвучала в словах патера Арнольда, что Збигнев готов был нарушить данное отцу Флориану слово и выскочить из своего убежища.
   Но патер Арнольд, очевидно, уже несколько успокоился.
   – Ты, Флориан, слишком много знаешь, – повторил он уже другим тоном. – И это меня не удивляет: придя сюда принять твое последнее покаяние, я на деле сам исповедался тебе в своих грехах… Это, очевидно, вошло у тебя в привычку – заставлять людей против своей воли открывать тебе душу…
   – Привычка пастыря церкви, – пояснил отец Флориан спокойно. – Но куда же ты, Арнольд? Ты забыл свою дароносицу!
   Збигнев слышал, как Арнольд от выхода вернулся к постели больного. Через минуту хлопнула дверь.
   Збигнев одним прыжком вырвался из шкафа и бросился к отцу Флориану. Тот лежал неподвижно, тяжело дыша.
   – Вы не приняли святых даров! – воскликнул Збигнев в ужасе. По лицу больного было видно, что уже очень слабые узы связывают его с жизнью. – Не приняли последнего причастия?!
   – После всего, что ты слышал, ты еще думаешь о последнем причастии! – сказал больной слабым голосом. – Дай-ка мне лучше эту книгу…
   «Похвала глупости», – прочел юноша на переплете из свиной кожи. Однако взять из его рук книгу отцу Флориану не удалось. «Похвала глупости» упала на пол. Желтая рука больного бессильно свесилась с постели. В испуге наклонившись над ним, Збигнев уже не услышал его дыхания.
   Когда в обители стало известно о смерти отца Флориана, несколько человек кинулось в келью бакалавра: в последнее время он единственный уделял больному много внимания. Однако Збигнева в келье не оказалось. Искали его в саду, в домовой церкви, в лесу…
   Отец эконом с испугом доложил отцу настоятелю, что из монастырской конюшни уведены две самые лучшие лошади. Не прошло и часа, как к отцу настоятелю, ломая руки, вбежал повар с криком:
   – Воры! Воры! В нашей кладовой побывали воры!
   Из кладовой вытащили два или три окорока, мешок муки и несколько вязанок сушеной рыбы.
   Послушник, прозванный «Пшепрашем», мог бы дать святым отцам кое-какие объяснения, но, по свойственной ему осторожности, он не обмолвился ни единым словом о том, что видел, возвращаясь с охапкой хвороста из лесу.
   А видел он, как по лесу, напрямик через кусты и канавы, в двух шагах от него, проскакало двое верховых. Один из них был в монашеском одеянии. Худой, бледный монах, по самые глаза заросший спутанной бородой, был ему незнаком. Второй всадник, в бедной хлопской одежде, браво держался в седле, точно он служил когда-то в рейтарах или вообще знал военное дело. Что-то в осанке этого молодого хлопа показалось Пшепрашему знакомым, но ни один, ни другой из верховых не оглянулись, несмотря на то, что послушник их окликнул.
   Самой последней новостью, вконец растревожившей настоятеля, было известие о том, что из монастырских погребов, где хранилось оружие, похищены две пищали, две сабли, несколько кинжалов и мешочек пороху.
   Однако настоятель строго-настрого запретил и отцу эконому, и отцу кладовщику говорить об этом с кем бы то ни было. Святым отцам вообще-то не подобает держать в монастыре большие запасы оружия, но главная беда была не в этом. Настоятель боялся, что известие о краже дойдет до вармийских властей и тут выяснится, для чего монастырю понадобилось такое количество оружия, а также кто и на какой случай снабдил монахов этим оружием.
   Отцам доминиканцам никак не улыбалось, что будет обнаружена их связь с Тевтонским орденом. Может быть, его величество король Зыгмунт и не подозревает, что бок о бок с ним притаился жестокий враг, но, кроме него, кажется, все в королевстве знают, что Орден готовится идти на Польшу войной.
   Вот отец настоятель и страшился гнева шляхты, Краковского двора, а в особенности гнева народного, так как недобрые вести о волнениях среди хлопов поступают в монастырь ежечасно.



Глава третья

ПЛЕН И СВОБОДА


   Бум… бум… бум… Мерно звучит большой барабан, и звуки его гулко разносятся по гребной палубе. В такт ударам барабана десятки иссохших рук подымают и опускают весла. Здесь все рабы: и те, что гребут, и те, что полосуют их спины бичами.
   В конце палубы на возвышении стоит рослый полуголый эфиоп, черный, точно эбонитовый идол, и размеренно бьет в большой барабан. Другой надсмотрщик, коренастый, низкорослый, с отрезанными ушами, прохаживается взад и вперед между скамьями, подбодряя гребцов – то одного, то другого – неожиданным ударом бича.
   От запаха человеческого пота, давно немытых тел, жары и духоты трудно дышать.
   Гребцы сидят вплотную друг к другу, бородатые, обросшие волосами, исхудалые. Они измучены до последнего предела.
   Но вот раздаются три частых удара барабана, один за другим подряд: «Бум! Бум! Бум!» Весла разом подымаются над водой и застывают. Галера движется вперед уже по инерции…
   И тут же сверху доносятся шум, выкрики команды, грохот якорной цепи. Толчок… и галера останавливается, продолжая покачиваться на месте. Барабан смолк. Надсмотрщик вышел. Гребцы откинулись назад и, опустив головы на грудь, сидят неподвижно, полузакрыв глаза.
   Это их отдых. Наверху топают, кричат, суетятся… Здесь же, внизу, тихо и темно. Лишь изредка, когда кто-нибудь из гребцов шевельнется, звякнет цепь, скрепляющая их в один ряд.
   Каспер протянул ноги и выпрямился. От усталости и слабости он был в полузабытьи. Топот ног на лестнице вывел его из оцепенения. Грубый голос крикнул по-турецки:
   – Эй, дармоеды! Жрать!
   Эти слова были хорошо понятны всем.
   С грохотом на гребную палубу опустили на ремнях бак с дымящейся солониной. Каспер обеими руками принял глиняную миску и с помощью куска лепешки жадно начал вылавливать червивое, дурно пахнущее мясо.
   Утолив голод, он попробовал поудобнее устроиться на скамье и закрыл глаза. Очевидно, галера причалила к берегу; значит, на всю ночь гребцов оставят в покое. В эти редкие часы отдыха, полулежа с закрытыми глазами, в тысячный раз вспоминал Каспер тот ужасный день на палубе «Лючии», ставший первым днем его рабства. Сначала хозяином его был жестокий и жадный работорговец ага Абдуррахман. Он почти не кормил своих гребцов. От голода и непосильной работы они умирали десятками чуть ли не каждый день. На пути в Александрию хозяин лишился почти половины своих гребцов. В это время цены на рабов упали, и Абдуррахман разорился. Галеру его со всеми гребцами купил его враг и соперник – синопский турок Керим.
   Совершая сделку, новый владелец галеры вместе с маленьким сморщенным стариком арабом осматривал каждого раба, как барышник осматривает лошадей. Тех, которые казались им непригодными, они отталкивали налево, чтобы сбыть их потом за бесценок или обменять на более свежих. Тех, что были покрепче, отводили направо.
   Каспер попал направо. Керим был не менее жаден и жесток, чем Абдуррахман, но был умнее и деловитее. Прежде всего он велел на несколько недель расковать всех рабов. Гребцов откармливали, как скот или птицу. Когда они набрались сил, Керим снова посадил их на галеры, приковал к скамьям, поставил для них барабанщика (под ритм барабана легче было грести) и приставил к рабам надсмотрщика с бичом – бывшего вора с отрезанными ушами. Безухий одновременно служил и переводчиком.
   Как только галера вышла в море, паек сразу же убавили: теперь гребцов кормили всего два раза в сутки, но все же еда была лучше, чем у Абдуррахмана.
   И снова от зари до зари потянулись тусклые дни отчаяния. Звучал проклятый барабан, неслась брань надсмотрщика, от обжигающих ударов бича лопалась кожа.
   И так шли дни, месяцы, годы без малейшего просвета…
   Но на пятом году рабства в жизни Каспера произошло событие, вдохнувшее в его измученную душу новые силы.
   Однажды, когда они прибыли в Кафу, Керим, по своему обыкновению, обменял десяток окончательно обессилевших гребцов на свежих. У Каспера появились новые «товарищи по веслу»: на гребную палубу спустилось пятеро здоровенных мужчин, четверо молодых и один старик.
   Длинная цепь приковала их к скамье. Старик оказался соседом Каспера. Спокойно, со скрытой в седых усах усмешкой, он громко сказал:
   – Ну, хлопцы, сядайте с богом! И не журытесь, собачьи диты: господь бог нас сюда посадыв, вин же нас выведе!
   Язык, на котором говорил старик, был чужой, но Каспер, к своему удивлению, обнаружил, что он его понимает. Только потом он сообразил, что это сказано было по-украински, а в Польше, в деревнях, было много хлопов-украинцев.
   Едва сдерживаясь, чтобы не заплакать от волнения, юноша спросил соседа по-польски:
   – Пан христианин? Откуда пан родом?
   Сосед с удивлением оглядел взлохмаченную рыжую голову Каспера и наполовину по-украински, наполовину по-польски объяснил:
   – А мы с Запорожья, казаки… Православные христиане, а как же! А пан, видно, из Польши?
   – Я из Гданьска родом… А в плен попал в Константинополе…
   – Эк, куда занесло! Слышите, хлопцы! Вот господь бог сразу же послал нам соседа-христианина. Хоть, правда, католика, но все же не басурмана…
   Разговоры на галере карались жестоко. Говорить можно было только шепотом и, значит, только с ближайшим соседом. За эти долгие годы соседи Каспера часто менялись; случались и такие, что не понимали ни итальянского, ни польского, ни испанского, ни турецкого языка… Бог их знает, из каких стран они попали на галеру, но все они были одинаково истощенные, замученные и забитые и все, как родные братья, походили один на другого.
   Эти же соседи, как видно, не хлебнули еще как следует рабской доли: были веселы, бодры и придали Касперу веры в себя.
   Когда наступало время ночного отдыха, юноша иной раз потихоньку полушепотом, запинаясь от волнения, рассказывал соседу свою историю. Тот, несмотря на усталость, слушал его внимательно, не прерывая, слушал не одну и не две ночи. Время от времени он только приговаривал:
   – Це дило тонкое… Да ты не журысь, хлопец, спи с богом! Раз тебя по такому тонкому дилу послали, вызволят тебя як-нэбудь! Терпи – дядько Охрим тебя дурному не научит!
   Товарищи старика обычно сидели тихо, также прислушиваясь к рассказу поляка. Дядько Охрим как-то обратился к ним:
   – Слухайте, какие дела на свете творятся! Это не то что нас, як сонных поросят, поперехватали… Тут, бачите, дило большое и важное! – и разгладил усы жилистой рукой, на которой не хватало указательного пальца.
   История этих пленных была проста. Поехали казаки на Днепр, рыбу ловить. Наловили, испекли на костре, запили горилкой, да и улеглись спать, как и положено добрым православным. А ночью плавнями подобралась ватага татар. Налетели на казаков и связали сонных. Потом связанных, как баранов, повезли через Перекоп в Бахчисарай, а оттуда – в Кафу, на галеру. Вот и все.
   – А не пробовали вы, пане Охрим, бежать? – тихо спросил Каспер, наклоняясь к старику.
   – Ни, братику, от татар не сбежишь: они все наши казацкие повадки знают!
   – Что же? Неужели всему конец?
   – Ни, – спокойно отрезал дядько Охрим. – Того не может быть, чтоб казака бог забыл… Да и казак про казака не забудет: тут, по Черному морю, много наших братов на чайках
[57]гуляет…
   Всё как будто было как раньше – тот же бич надсмотрщика, тот же барабан, та же тухлая солонина, – но на Каспера точно повеяло свежим ветром.
   Новое знакомство постепенно перешло в близкую дружбу. Казаки стали – уже совсем как своего – называть Каспера «наш Рудый». Еще не отчаявшиеся в долгой неволе, не окаменевшие от безнадежности, хлопцы дружески шутили с «Рудым», вселяя в него бодрость и спасая от тяжелых дум.
   Несколько недель назад, в Константинополе, Керим привел на галеру нового помощника – Мусульманкула. Когда Керим вошел в сопровождении приземистого чернобородого турка, свирепо насупившего лохматые черные брови, Касперу почудилось что-то знакомое в этой невысокой, крепко сколоченной фигуре. Когда же Мусульманкул обернулся к Касперу, юноша в испуге прошептал про себя молитву. Если бы не черные волосы, борода, усы и брови, новый помощник в точности походил бы на Вуйка. Но у Вуйка и в Гданьске усы были сивые, а по дороге в Константинополь пан Конопка еще больше поседел. Что касается бровей, то у бравого боцмана они от роду были рыжеватые, а волосы русые с проседью. Когда же новый помощник поправил на голове чалму, Каспер явственно разглядел его иссиня-черные волосы. Каспер не мог заснуть в эту ночь: глаза у турка были голубые-голубые, такие, как у милого доброго Вуйка…
   «Нет, нет, это, наверно, у меня ум за разум заходит», – думал юноша. Он видел отлично, как Мусульманкул творил на закате вечерний намаз, да и Керим обращался с ним точно со старым знакомым… И если это Вуек, то почему же он ни разу не глянул в сторону Каспера, не дал ему понять, что узнал его?
   «А может, я до того стал не похож на самого себя, что и самые близкие люди меня не признают?» – с горечью думал пленник.
   В ту же ночь он поведал об этом поразительном случае дядьке Охриму.
   Старик выслушал взволнованный шепот юноши, долго молча дергал себя за седые усы и наконец шепнул на ухо Касперу:
   – Не журысь, хлопче! Моя думка такая: друг он тебе или не друг?
   – Друг? Да он мне был отцом, заступником, самым близким человеком!
   – А прикидывается, что не знает тебя? Это он задумал щось! Понял? Набирайся терпения, хлопец!
   Прошло уже несколько недель с тех пор, как Касперу почудилось, что он видит Вуйка, однако Мусульманкул до сих пор и виду не подавал, что знает Каспера.
   «Вуек это или не Вуек?» – мучился Каспер. Иной раз ему начинало казаться, что Вуек был чуть повыше ростом и пошире в плечах… Бывает же иной раз между людьми такое поразительное сходство!
   И вот наконец она наступила, эта памятная душная южная ночь! Каспер и дядько Охрим не спали. Со скрипом поднялась крышка люка, и по трапу стал спускаться человек с фонарем. Подойдя к Касперу, он бесцеремонно осветил ему лицо. Звякнул замок на цепи, и цепь с грохотом упала.
   – Вставай, неверная собака! Ступай наверх!
   Каспер мог бы поклясться, что слышит голос Вуйка.
   Поднимаясь со скамьи, юноша почувствовал легкий толчок в спину. Обернувшись, он встретился с лукавым взглядом дядьки Охрима.