Страница:
Бунчук, грубовато работая локтями, прорвался на средину; не подходя к кругу офицеров, зычно, по-митинговому крикнул:
– Товарищи казаки! Я послан к вам петроградскими рабочими и солдатами.
Вас ведут на братоубийственную войну, на разгром революции. Если вам хочется идти против народа, если вам хочется восстановить монархию – идите!.. Но петроградские рабочие и солдаты надеются, что вы не будете каинами. Они шлют вам пламенный братский привет и хотят видеть вас не врагами, а союзниками…
Договорить ему не дали. Поднялся неуемный шум, буря выкриков словно сорвала Калмыкова с бочонка. Наклонившись, он быстрыми шагами шел к Бунчуку; не дойдя нескольких шагов, крутнулся на каблуках:
– Казаки! Хорунжий Бунчук в прошлом году дезертировал с фронта – вы это знаете. Что же, неужели мы будем слушать этого труса и предателя?
Командир шестой сотни, войсковой старшина Сукин, смял голос Калмыкова басистым раскатом:
– Арестовать его, подлеца! Мы кровь проливали, а он спасался по тылам!.. Берите его!
– Погодим бра-ать!
– Пущай говорит!
– На чужой роток нечего накидывать платок. Пущай выясняет свою направлению.
– Арестовать!
– Дезертиров нам не надо!
– Говори, Бунчук!
– Митрич! Рубани-ка их до сурепки!
– До-ло-о-ой!..
– Цыц, сучье вымя!
– Крой их! Крой их, Бунчук! Ты им вспоперек! Вспоперек!
На бочонок вскочил высокий, без фуражки, с наголо остриженной головой казак, член полкового ревкома. Он горячо призывал казаков не подчиняться душителю революции генералу Корнилову, говорил о гибельности войны с народом, закончил речь, обращаясь к Бунчуку:
– А вы, товарищ, не думайте, что мы вас, как и господа офицеры, презираем. Мы вам рады и уважаем как представителя народа, и ишо за то уважаем, что, бывши вы офицером, не притесняли казаков, а были с нами вроде как по-братски. Грубого слова от вас мы не слыхали, но не думайте, что мы, необразованные люди, не понимаем обхожденья – ласковое слово и скотина понимает, не то что человек. Земно вам кланяемся и просим передать питерским рабочим и солдатам, что на них руку мы не подымем!
Будто в литавры ахнули: грохот одобрительных криков достиг последней степени напряжения и, медленно спадая, утих.
Вновь на бочонке качнулся, переламываясь статным торсом, Калмыков. О славе и чести седого Дона, об исторической миссии казачества, о совместно пролитой офицерами и казаками крови говорил он, задыхаясь, мертвенно бледнея.
Калмыкова сменил плотный белобрысый казак. Злобную речь его, направленную против Бунчука, прервали, оратора стянули за руки. На бочонок вспрыгнул Чикамасов. Будто раскалывая полено, махнул руками, гаркнул:
– Не пойдем! Не будем сгружаться! В телеграмме прописано, будто казаки сулились помогать Корнилову, а кто нас спросил? Не сулились мы ему!
Офицерья из казачьего союзного Совета сулились! Греков хвостом намотал – пущай он и помогает!..
Все чаще сменялись выступавшие. Бунчук стоял, угнув лобастую голову, земляным румянцем чернело его лицо, на шее и висках во вздувшихся венах стремительно колотился пульс. Сгущалась наэлектризованная атмосфера.
Чувствовалось, что еще немного – и каким-нибудь безрассудным поступком, кровью разрядится напряженность.
Со станции толпой пришли солдаты гарнизона, и офицеры покинули митинг.
Через полчаса запыхавшийся Дугин подбежал к Бунчуку:
– Митрич, что делать?.. Калмыков что-то удумал. Сгружают зараз пулеметы, гонца верховного куда-то послали.
– Пойдем туда. Собери человек двадцать казаков! Живо!
У вагона эшелонного Калмыков и три офицера навьючивали на лошадей пулеметы. Бунчук подошел первый, оглянулся на казаков и, сунув в карман шинели руку, выхватил новенький, заботливо вычищенный офицерский наган.
– Калмыков, ты арестован! Руки!..
Калмыков прыгнул от лошади, избочился, лапнул кобуру, но вытащить револьвер не успел: выше головы его цвинькнула пуля; опережая звук выстрела, глухо недобрым голосом крикнул Бунчук:
– Руки!..
Курок его нагана, обнажая клювик бойка, медленно поднялся до половины.
Калмыков следил за ним сузившимися глазами, трудно поднимал руки, пощелкивал пальцами.
Офицеры неохотно сдали оружие.
– И шашки прикажете снять? – почтительно спросил молодой хорунжий-пулеметчик.
– Да.
Казаки развьючили лошадей, внесли пулеметы в вагон.
– К этим приставить часовых, – обратился Бунчук к Дугину. – Чикамасов арестует остальных и доставит их сюда. Слышишь, Чикамасов? А Калмыкова мы с тобой поведем в ревком гарнизона. Есаул Калмыков, изволь идти вперед.
– Ловко! Ловко! – восхищенно сказал один из офицеров, прыгая в вагон и провожая, глазами удалявшихся Бунчука, Дугина и Калмыкова.
– Господа! Стыдно, господа! Мы вели себя, как дети! Никто не сообразил вовремя шлепнуть этого подлеца! Когда он направил на Калмыкова револьвер, тут бы ему раз – и готово бы! – Войсковой старшина Сукин с возмущением оглядел офицеров, долго доставал прыгающими пальцами папироску из портсигара.
– Ведь их целый взвод… перестреляли бы, – виновато заметил хорунжий-пулеметчик.
Офицеры молча курили, изредка переглядывались. Быстрота совершившегося их ошеломила.
Калмыков, покусывая кончик черного уса, некоторое время шел молча.
Левая скуластая щека его горела, как от пощечины. Встречавшиеся жители смотрели изумленно, останавливались, шептались. Над Нарвой линяло предвечернее пасмурное небо. По путям червонными слитками лежали опавшие листья берез – август растерял, уходя. Через зеленый купол церкви перелетывали галки. Где-то за станцией, за сумеречными полями, дыша холодком, уже легла ночь, а от Нарвы на Псков, на Лугу небесной целиной, бездорожьем все еще шли загрунтованные свинцовыми белилами вечера рваные облака; переходя невидимую границу, теснила сумерки ночь.
Подле станции Калмыков круто повернулся, плюнул в лицо Бунчука:
– Под-лец!..
Бунчук, уклонившись от плевка, взмахом поднял брови, долго сжимал левой рукой кисть правой, порывавшейся скользнуть в карман.
– Иди!.. – насилу выговорил он.
Калмыков пошел, безобразно ругаясь, выплевывая грязные сгустки слов.
– Ты предатель! Изменник! Ты поплатишься за это! – выкрикивал он, часто останавливаясь, наступая на Бунчука.
– Иди! Прошу… – всякий раз уговаривал тот.
И Калмыков, сжимая кулаки, снова срывался с места, шел толчками, как запаленная лошадь. Они подошли к водокачке. Скрипя зубами, Калмыков кричал:
– Вы не партия, а банда гнусных подонков общества! Кто вами руководит?
– немецкий главный штаб! Больше-ви-ки… х-х-ха! Ублюдки! Вашу партию, сброд этот, покупают как б… Хамы! Хамы!.. Продали родину!.. Я бы всех вас на одной перекладине… О-о-о! Время придет!.. Ваш этот Ленин не за тридцать немецких марок продал Россию?! Хапнул миллиончик – и скрылся… каторжанин!..
– Становись к стенке! – протяжно, заикаясь, крикнул Бунчук.
Дугин испуганно затомашился:
– Илья Митрич, погоди! Чегой-то ты? Посто-ой!..
Бунчук с обезображенным яростью, почерневшим лицом подскочил к Калмыкову, крепко ударил его в висок. Топча ногами слетевшую с головы Калмыкова фуражку, он тащил его к кирпичной темной стене водокачки.
– Станови-ись!
– Ты что?! Ты!.. Не смей!.. Не смей бить!.. – рычал Калмыков, сопротивляясь.
Глухо ударившись спиной о стену водокачки, он выпрямился, понял:
– Убить хочешь?
Изогнувшись, торопился Бунчук, рвал револьвер, курком зацепившийся за подкладку кармана.
Калмыков шагнул вперед, быстро застегивая шинель на все пуговицы:
– Стреляй, сукин сын! Стреляй! Смотри, как умеют умирать русские офицеры… Я и перед сме-е…
Пуля вошла ему в рот. За водокачкой, взбираясь на ступенчатую высоту, взвилось хрипатое эхо. Споткнувшись на втором шагу, Калмыков левой рукой обхватил голову, упал. Выгнулся крутой дугой, сплюнул на грудь черные от крови зубы, сладко почмокал языком. Едва лишь спина его, выпрямляясь, коснулась влажного щебня, Бунчук выстрелил еще раз. Калмыков дернулся, поворачиваясь на бок, как засыпающая птица подвернул голову под плечо, коротко всхлипнул.
На первом перекрестке Дугин догнал Бунчука:
– Митрич… Что же ты, Митрич?.. За что ты его?
Бунчук сжал плечи Дугина; вонзая ему наставленный, неломкий взгляд, сказал странно спокойным потухшим голосом:
– Они нас или мы их!.. Середки нету. На кровь – кровью. Кто кого…
Понял? Таких, как Калмыков, надо уничтожать, давить, как гадюк. И тех, кто слюнявится жалостью к таким, стрелять надо… понял? Чего слюни развесил?
Сожмись! Злым будь! Калмыков, если бы его власть была, стрелял бы в нас, папироски изо рта не вынимая, а ты… Эх, мокрогубый!
У Дугина долго тряслась голова, пощелкивали зубы и как-то нелепо путались большие, в порыжелых сапогах, ноги.
По безлюдному руслу улочки шли молча. Бунчук изредка поглядывал назад.
Над ними в темноте низко пенились, устремляясь на восток, черные облака. В просвет, с крохотного клочка августовского неба, зеленым раскосым оком глядел ущербленный, омытый вчерашним дождем, месяц. На ближнем перекрестке стояли, прижимаясь друг к дружке, солдат и женщина в белом накинутом на плечи платке. Солдат обнимал женщину, притягивая ее к себе, что-то шептал, а она, упираясь ему в грудь руками, откидывала голову, бормотала захлебывающимся голосом: «Не верю! Не верю», – и приглушенно, молодо смеялась.
XVIII
XIX
XX
– Товарищи казаки! Я послан к вам петроградскими рабочими и солдатами.
Вас ведут на братоубийственную войну, на разгром революции. Если вам хочется идти против народа, если вам хочется восстановить монархию – идите!.. Но петроградские рабочие и солдаты надеются, что вы не будете каинами. Они шлют вам пламенный братский привет и хотят видеть вас не врагами, а союзниками…
Договорить ему не дали. Поднялся неуемный шум, буря выкриков словно сорвала Калмыкова с бочонка. Наклонившись, он быстрыми шагами шел к Бунчуку; не дойдя нескольких шагов, крутнулся на каблуках:
– Казаки! Хорунжий Бунчук в прошлом году дезертировал с фронта – вы это знаете. Что же, неужели мы будем слушать этого труса и предателя?
Командир шестой сотни, войсковой старшина Сукин, смял голос Калмыкова басистым раскатом:
– Арестовать его, подлеца! Мы кровь проливали, а он спасался по тылам!.. Берите его!
– Погодим бра-ать!
– Пущай говорит!
– На чужой роток нечего накидывать платок. Пущай выясняет свою направлению.
– Арестовать!
– Дезертиров нам не надо!
– Говори, Бунчук!
– Митрич! Рубани-ка их до сурепки!
– До-ло-о-ой!..
– Цыц, сучье вымя!
– Крой их! Крой их, Бунчук! Ты им вспоперек! Вспоперек!
На бочонок вскочил высокий, без фуражки, с наголо остриженной головой казак, член полкового ревкома. Он горячо призывал казаков не подчиняться душителю революции генералу Корнилову, говорил о гибельности войны с народом, закончил речь, обращаясь к Бунчуку:
– А вы, товарищ, не думайте, что мы вас, как и господа офицеры, презираем. Мы вам рады и уважаем как представителя народа, и ишо за то уважаем, что, бывши вы офицером, не притесняли казаков, а были с нами вроде как по-братски. Грубого слова от вас мы не слыхали, но не думайте, что мы, необразованные люди, не понимаем обхожденья – ласковое слово и скотина понимает, не то что человек. Земно вам кланяемся и просим передать питерским рабочим и солдатам, что на них руку мы не подымем!
Будто в литавры ахнули: грохот одобрительных криков достиг последней степени напряжения и, медленно спадая, утих.
Вновь на бочонке качнулся, переламываясь статным торсом, Калмыков. О славе и чести седого Дона, об исторической миссии казачества, о совместно пролитой офицерами и казаками крови говорил он, задыхаясь, мертвенно бледнея.
Калмыкова сменил плотный белобрысый казак. Злобную речь его, направленную против Бунчука, прервали, оратора стянули за руки. На бочонок вспрыгнул Чикамасов. Будто раскалывая полено, махнул руками, гаркнул:
– Не пойдем! Не будем сгружаться! В телеграмме прописано, будто казаки сулились помогать Корнилову, а кто нас спросил? Не сулились мы ему!
Офицерья из казачьего союзного Совета сулились! Греков хвостом намотал – пущай он и помогает!..
Все чаще сменялись выступавшие. Бунчук стоял, угнув лобастую голову, земляным румянцем чернело его лицо, на шее и висках во вздувшихся венах стремительно колотился пульс. Сгущалась наэлектризованная атмосфера.
Чувствовалось, что еще немного – и каким-нибудь безрассудным поступком, кровью разрядится напряженность.
Со станции толпой пришли солдаты гарнизона, и офицеры покинули митинг.
Через полчаса запыхавшийся Дугин подбежал к Бунчуку:
– Митрич, что делать?.. Калмыков что-то удумал. Сгружают зараз пулеметы, гонца верховного куда-то послали.
– Пойдем туда. Собери человек двадцать казаков! Живо!
У вагона эшелонного Калмыков и три офицера навьючивали на лошадей пулеметы. Бунчук подошел первый, оглянулся на казаков и, сунув в карман шинели руку, выхватил новенький, заботливо вычищенный офицерский наган.
– Калмыков, ты арестован! Руки!..
Калмыков прыгнул от лошади, избочился, лапнул кобуру, но вытащить револьвер не успел: выше головы его цвинькнула пуля; опережая звук выстрела, глухо недобрым голосом крикнул Бунчук:
– Руки!..
Курок его нагана, обнажая клювик бойка, медленно поднялся до половины.
Калмыков следил за ним сузившимися глазами, трудно поднимал руки, пощелкивал пальцами.
Офицеры неохотно сдали оружие.
– И шашки прикажете снять? – почтительно спросил молодой хорунжий-пулеметчик.
– Да.
Казаки развьючили лошадей, внесли пулеметы в вагон.
– К этим приставить часовых, – обратился Бунчук к Дугину. – Чикамасов арестует остальных и доставит их сюда. Слышишь, Чикамасов? А Калмыкова мы с тобой поведем в ревком гарнизона. Есаул Калмыков, изволь идти вперед.
– Ловко! Ловко! – восхищенно сказал один из офицеров, прыгая в вагон и провожая, глазами удалявшихся Бунчука, Дугина и Калмыкова.
– Господа! Стыдно, господа! Мы вели себя, как дети! Никто не сообразил вовремя шлепнуть этого подлеца! Когда он направил на Калмыкова револьвер, тут бы ему раз – и готово бы! – Войсковой старшина Сукин с возмущением оглядел офицеров, долго доставал прыгающими пальцами папироску из портсигара.
– Ведь их целый взвод… перестреляли бы, – виновато заметил хорунжий-пулеметчик.
Офицеры молча курили, изредка переглядывались. Быстрота совершившегося их ошеломила.
Калмыков, покусывая кончик черного уса, некоторое время шел молча.
Левая скуластая щека его горела, как от пощечины. Встречавшиеся жители смотрели изумленно, останавливались, шептались. Над Нарвой линяло предвечернее пасмурное небо. По путям червонными слитками лежали опавшие листья берез – август растерял, уходя. Через зеленый купол церкви перелетывали галки. Где-то за станцией, за сумеречными полями, дыша холодком, уже легла ночь, а от Нарвы на Псков, на Лугу небесной целиной, бездорожьем все еще шли загрунтованные свинцовыми белилами вечера рваные облака; переходя невидимую границу, теснила сумерки ночь.
Подле станции Калмыков круто повернулся, плюнул в лицо Бунчука:
– Под-лец!..
Бунчук, уклонившись от плевка, взмахом поднял брови, долго сжимал левой рукой кисть правой, порывавшейся скользнуть в карман.
– Иди!.. – насилу выговорил он.
Калмыков пошел, безобразно ругаясь, выплевывая грязные сгустки слов.
– Ты предатель! Изменник! Ты поплатишься за это! – выкрикивал он, часто останавливаясь, наступая на Бунчука.
– Иди! Прошу… – всякий раз уговаривал тот.
И Калмыков, сжимая кулаки, снова срывался с места, шел толчками, как запаленная лошадь. Они подошли к водокачке. Скрипя зубами, Калмыков кричал:
– Вы не партия, а банда гнусных подонков общества! Кто вами руководит?
– немецкий главный штаб! Больше-ви-ки… х-х-ха! Ублюдки! Вашу партию, сброд этот, покупают как б… Хамы! Хамы!.. Продали родину!.. Я бы всех вас на одной перекладине… О-о-о! Время придет!.. Ваш этот Ленин не за тридцать немецких марок продал Россию?! Хапнул миллиончик – и скрылся… каторжанин!..
– Становись к стенке! – протяжно, заикаясь, крикнул Бунчук.
Дугин испуганно затомашился:
– Илья Митрич, погоди! Чегой-то ты? Посто-ой!..
Бунчук с обезображенным яростью, почерневшим лицом подскочил к Калмыкову, крепко ударил его в висок. Топча ногами слетевшую с головы Калмыкова фуражку, он тащил его к кирпичной темной стене водокачки.
– Станови-ись!
– Ты что?! Ты!.. Не смей!.. Не смей бить!.. – рычал Калмыков, сопротивляясь.
Глухо ударившись спиной о стену водокачки, он выпрямился, понял:
– Убить хочешь?
Изогнувшись, торопился Бунчук, рвал револьвер, курком зацепившийся за подкладку кармана.
Калмыков шагнул вперед, быстро застегивая шинель на все пуговицы:
– Стреляй, сукин сын! Стреляй! Смотри, как умеют умирать русские офицеры… Я и перед сме-е…
Пуля вошла ему в рот. За водокачкой, взбираясь на ступенчатую высоту, взвилось хрипатое эхо. Споткнувшись на втором шагу, Калмыков левой рукой обхватил голову, упал. Выгнулся крутой дугой, сплюнул на грудь черные от крови зубы, сладко почмокал языком. Едва лишь спина его, выпрямляясь, коснулась влажного щебня, Бунчук выстрелил еще раз. Калмыков дернулся, поворачиваясь на бок, как засыпающая птица подвернул голову под плечо, коротко всхлипнул.
На первом перекрестке Дугин догнал Бунчука:
– Митрич… Что же ты, Митрич?.. За что ты его?
Бунчук сжал плечи Дугина; вонзая ему наставленный, неломкий взгляд, сказал странно спокойным потухшим голосом:
– Они нас или мы их!.. Середки нету. На кровь – кровью. Кто кого…
Понял? Таких, как Калмыков, надо уничтожать, давить, как гадюк. И тех, кто слюнявится жалостью к таким, стрелять надо… понял? Чего слюни развесил?
Сожмись! Злым будь! Калмыков, если бы его власть была, стрелял бы в нас, папироски изо рта не вынимая, а ты… Эх, мокрогубый!
У Дугина долго тряслась голова, пощелкивали зубы и как-то нелепо путались большие, в порыжелых сапогах, ноги.
По безлюдному руслу улочки шли молча. Бунчук изредка поглядывал назад.
Над ними в темноте низко пенились, устремляясь на восток, черные облака. В просвет, с крохотного клочка августовского неба, зеленым раскосым оком глядел ущербленный, омытый вчерашним дождем, месяц. На ближнем перекрестке стояли, прижимаясь друг к дружке, солдат и женщина в белом накинутом на плечи платке. Солдат обнимал женщину, притягивая ее к себе, что-то шептал, а она, упираясь ему в грудь руками, откидывала голову, бормотала захлебывающимся голосом: «Не верю! Не верю», – и приглушенно, молодо смеялась.
XVIII
31 августа в Петрограде застрелился вызванный туда Керенским генерал Крымов.
С повинной потекли в Зимний дворец делегации и командиры частей крымовской армии. Люди, недавно шедшие на Временное правительство войной, теперь любезно расшаркивались перед Керенским, уверяя его в своих верноподданнических чувствах.
Разбитая морально, крымовская армия еще агонизировала: части по инерции катились к Петрограду, но движение это уже утратило всякий смысл, ибо подходил к концу корниловский путч, гасла взметнувшаяся бенгальским огнем вспышка реакции, и временный правитель республики, – правда, растерявший за эти дни мясистость одутловых щек, – по-наполеоновски дрыгая затянутыми в краги икрами, уже говорил на очередном заседании правительства о «полной политической стабилизации».
За день до самоубийства Крымова генерал Алексеев получил назначение на должность главковерха. Корректный и щепетильный Алексеев, понимая всю неприглядную двусмысленность своего положения, вначале категорически отказался, но потом принял назначение, руководясь единственно желанием облегчить участь Корнилова и тех, кто был так или иначе замешан в организации антиправительственного мятежа.
С пути он по прямому проводу снесся со Ставкой, пытаясь уяснить отношение Корнилова к его назначению и приезду. Нудные переговоры длились с перерывом до поздней ночи.
В тот же день у Корнилова происходило совещание чинов штаба и лиц, Корнилову близких. На поставленный им вопрос о целесообразности дальнейшей борьбы с Временным правительством большинство присутствующих на совещании высказывалось за продолжение борьбы.
– Прошу вас высказаться, Александр Сергеевич, – обратился Корнилов к Лукомскому, молчавшему на протяжении всего совещания.
Тот в сдержанных, но решительных выражениях возражал против продолжения междоусобной брани.
– Капитулировать? – спросил, резко прерывая его, Корнилов.
Лукомский пожал плечами:
– Выводы напрашиваются сами собой.
Разговоры длились еще в течение получаса. Корнилов молчал, видимо, огромным усилием воли удерживая самообладание. Совещание вскоре распустил, а через час вызвал к себе Лукомского.
– Вы правы, Александр Сергеевич! – Хрустнул пальцами и, глядя куда-то в сторону угасшими, седыми, словно осыпанными пеплом глазами, устало сказал:
– Дальнейшее сопротивление было бы и глупо и преступно.
Долго барабанил пальцами, вслушивался во что-то – быть может, в мышиную суетню собственных мыслей; помолчав, спросил:
– Когда приедет Михаил Васильевич?
– Завтра.
1 сентября приехал Алексеев. Вечером этого же дня по приказанию Временного правительства он арестовал Корнилова, Лукомского и Романовского. Перед отправкой арестованных в гостиницу «Метрополь», где они должны были содержаться под стражей, Алексеев с глазу на глаз о чем-то в течение двадцати минут беседовал с Корниловым; вышел из его комнаты глубоко потрясенный, почти не владеющий собой. Романовский, пытавшийся пройти к Корнилову, был остановлен его женой:
– Простите! Лавр Георгиевич просил никого к нему не допускать.
Романовский бегло взглянул на ее расстроенное лицо и отошел, взволнованно помаргивая, чернея верхушками щек.
В Бердичеве на другой же день были арестованы главнокомандующий Юго-Западным фронтом генерал Деникин, его начштаба – генерал Марков, генерал Ванновский и командующий Особой армией генерал Эрдели.
В Быхове в женской гимназии бесславно закончилось ущемленное историей корниловское движение. Закончилось, породив новое: где же, как не там, возникли зачатки планов будущей гражданской войны и наступления на революцию развернутым фронтом?
С повинной потекли в Зимний дворец делегации и командиры частей крымовской армии. Люди, недавно шедшие на Временное правительство войной, теперь любезно расшаркивались перед Керенским, уверяя его в своих верноподданнических чувствах.
Разбитая морально, крымовская армия еще агонизировала: части по инерции катились к Петрограду, но движение это уже утратило всякий смысл, ибо подходил к концу корниловский путч, гасла взметнувшаяся бенгальским огнем вспышка реакции, и временный правитель республики, – правда, растерявший за эти дни мясистость одутловых щек, – по-наполеоновски дрыгая затянутыми в краги икрами, уже говорил на очередном заседании правительства о «полной политической стабилизации».
За день до самоубийства Крымова генерал Алексеев получил назначение на должность главковерха. Корректный и щепетильный Алексеев, понимая всю неприглядную двусмысленность своего положения, вначале категорически отказался, но потом принял назначение, руководясь единственно желанием облегчить участь Корнилова и тех, кто был так или иначе замешан в организации антиправительственного мятежа.
С пути он по прямому проводу снесся со Ставкой, пытаясь уяснить отношение Корнилова к его назначению и приезду. Нудные переговоры длились с перерывом до поздней ночи.
В тот же день у Корнилова происходило совещание чинов штаба и лиц, Корнилову близких. На поставленный им вопрос о целесообразности дальнейшей борьбы с Временным правительством большинство присутствующих на совещании высказывалось за продолжение борьбы.
– Прошу вас высказаться, Александр Сергеевич, – обратился Корнилов к Лукомскому, молчавшему на протяжении всего совещания.
Тот в сдержанных, но решительных выражениях возражал против продолжения междоусобной брани.
– Капитулировать? – спросил, резко прерывая его, Корнилов.
Лукомский пожал плечами:
– Выводы напрашиваются сами собой.
Разговоры длились еще в течение получаса. Корнилов молчал, видимо, огромным усилием воли удерживая самообладание. Совещание вскоре распустил, а через час вызвал к себе Лукомского.
– Вы правы, Александр Сергеевич! – Хрустнул пальцами и, глядя куда-то в сторону угасшими, седыми, словно осыпанными пеплом глазами, устало сказал:
– Дальнейшее сопротивление было бы и глупо и преступно.
Долго барабанил пальцами, вслушивался во что-то – быть может, в мышиную суетню собственных мыслей; помолчав, спросил:
– Когда приедет Михаил Васильевич?
– Завтра.
1 сентября приехал Алексеев. Вечером этого же дня по приказанию Временного правительства он арестовал Корнилова, Лукомского и Романовского. Перед отправкой арестованных в гостиницу «Метрополь», где они должны были содержаться под стражей, Алексеев с глазу на глаз о чем-то в течение двадцати минут беседовал с Корниловым; вышел из его комнаты глубоко потрясенный, почти не владеющий собой. Романовский, пытавшийся пройти к Корнилову, был остановлен его женой:
– Простите! Лавр Георгиевич просил никого к нему не допускать.
Романовский бегло взглянул на ее расстроенное лицо и отошел, взволнованно помаргивая, чернея верхушками щек.
В Бердичеве на другой же день были арестованы главнокомандующий Юго-Западным фронтом генерал Деникин, его начштаба – генерал Марков, генерал Ванновский и командующий Особой армией генерал Эрдели.
В Быхове в женской гимназии бесславно закончилось ущемленное историей корниловское движение. Закончилось, породив новое: где же, как не там, возникли зачатки планов будущей гражданской войны и наступления на революцию развернутым фронтом?
XIX
В последних числах октября, рано утром, есаул Листницкий получил распоряжение от командира полка – с сотней в пешем строю явиться на Дворцовую площадь.
Отдав распоряжение вахмистру, Листницкий торопливо оделся.
Офицеры встали, зевая, поругиваясь.
– В чем дело?
– В большевиках!
– Господа, кто брал у меня патроны?
– Куда выступать?
– Вы слышите: стреляют?
– Какой черт стреляют? У вас галлюцинация слуха!
Офицеры вышли во двор. Сотня перестраивалась во взводные колонны.
Листницкий быстрым маршем вывел казаков со двора. Невский пустовал. Где-то действительно постукивали одиночные выстрелы. По Дворцовой площади разъезжал броневик, патрулировали юнкера. Улицы берегли пустынную тишину.
У ворот Зимнего казаков встретил наряд юнкеров и казачьи офицеры четвертой сотни. Один из них, командир сотни, отозвал Листницкого в сторону:
– Вся сотня с вами?
– Да. А что?
– Вторая, пятая и шестая не пошли, отказались, но пулеметная команда с нами. Как казаки?
Листницкий коротко махнул рукой:
– Горе. А Первый и Четвертый полки?
– Нет их. Те не пойдут. Вы знаете, что сегодня ожидается выступление большевиков? Черт знает что творится! – и тоскливо вздохнул:
– Махнуть бы на Дон от всей этой каши…
Листницкий ввел сотню во двор. Казаки, составив винтовки в козлы, разбрелись по просторному, как плац, двору. Офицеры собрались в дальнем флигеле. Курили. Переговаривались.
Через час пришли полк юнкеров и женский батальон. Юнкера разместились в вестибюле дворца, втащили туда пулеметы. Ударницы [ 47] толпились во дворе. Слонявшиеся казаки подходили к ним, грязно подшучивали. Одну, кургузую, одетую в куцую шинель, урядник Аржанов шлепнул по спине:
– Тебе бы, тетка, детей родить, а ты на мущинском деле.
– Рожай сам! – огрызнулась басовитая неприветливая «тетка».
– Любушки мои! И вы с нами? – приставал к ударницам старовер и бабник Тюковнов.
– Драть их, хлюстанок!
– Вояки раскоряченные.
– Сидели б по домам! Ишь, нужда вынесла!
– Двухстволки мирского образца!
– Спереду – солдат, а сзади – не то поп, не то черт его знает что…
Даже плюнуть охота!
– Эй ты, ударная! Подбери-ка сиделку, а то ложем ахну!
Казаки гоготали, веселели, глядя на женщин. Но к полудню веселое настроение исчезло. Ударницы, разбившись на взводы, несли с площади сосновые толстые брусья, баррикадировали ворота. Распоряжалась ими дородная, мужского покроя баба, с георгиевской медалью на хорошо подогнанной шинели. По площади чаще стал проезжать броневик; юнкера откуда-то внесли во дворец ручные ящики с патронами и пулеметными лентами:
– Ну, станишники, держись!
– Выходит, что будем сражаться?
– А ты думал – как? Ударницев лапать тебя привели сюда?
Около Лагутина группировались земляки – букановцы и слащевцы. Они о чем-то совещались, переходили с места на место. Офицеры куда-то исчезли.
Во дворе, кроме казаков и ударниц, не было никого. Почти у самых ворот стояли брошенные пулеметчиками пулеметы, щиты их мокро тускнели.
К вечеру посыпалась изморось. Казаки заволновались.
– Что же это за порядки: завели – и держут на базу без продовольствия?!
– Надо Листницкого найтить.
– Ищи-свищи! Он во дворце, а юнкера нашего брата туда не допущают.
– Надо за кухней посылать человека – пущай везут.
За кухней снарядили двух казаков.
– Валяйте без винтовок, а то посымают, – посоветовал Лагутин.
Кухню ждали часа два. Ни кухни, ни гонцов не было. Как оказалось, кухню, выезжавшую со двора, вернули солдаты-семеновцы. Перед сумерками ударницы, скопившиеся возле ворот, рассыпались густой цепью; лежа под брусьями, начали постреливать куда-то через площадь. Казаки участия в стрельбе не принимали, курили, нудились. Лагутин собрал сотню возле стены и, опасливо поглядывая на окна дворца, заговорил:
– Вот что, станишники! Нам тут делать нечего. Надо уходить, а то без вины пострадаем. Зачнут дворец обстреливать, а мы тут при чем? Офицеров – и след простыл… что ж мы, аль проклятые, что должны тут погибать? Айда домой, нечего тут стены обтирать! А Временное правительство… да на кой оно нам ляд приснилось! Как вы, станишники?
– Выйди с базу, а красногвардейцы и зачнут из пулеметов полоскать.
– Головы посымают!
– Не должно быть…
– Нет уж, будем сидеть до конца.
– Тогда разбирайся!
– Наше дело телячье – поел да в закут.
– Кому как, а наш взвод уходит!
– И мы пойдем!
– К большакам людей направить – пущай они нас не трогают, а мы их не тронем.
Подошли казаки первой и четвертой сотен. Советовались недолго. Три казака, от каждой сотни по одному, вышли из ворот, а через час вернулись в сопровождении трех матросов. Матросы, перепрыгнув через брусья, наваленные у ворот, шагали по двору с деланно развязным видом: подошли к казакам, поздоровались. Один из них, молодой черноусый красавец, в распахнутом бушлате и сдвинутой на затылок шапке, протиснулся в серединку казачьей толпы:
– Товарищи казаки! Мы, представители революционного Балтийского флота, пришли затем, чтобы предложить вам покинуть Зимний дворец. Вам нечего защищать чужое вам буржуазное правительство. Пусть его защищают буржуазные сынки, юнкера. Ни один солдат не встал на защиту Временного правительства, и ваши братья – казаки Первого и Четвертого полков – присоединились к нам.
Кто желает идти с нами – отходи влево!
– Погоди, браток! – Вперед выступил бравый урядник первой сотни. – Пойтить – мы с нашим удовольствием… а как нас красногвардейцы на распыл пустят?
– Товарищи! Именем Петроградского Военно-революционного комитета мы обещаем вам полную безопасность. Никто вас не тронет.
Рядом с черноусым матросом стал другой, коренастый и рябоватый. Он оглядел казаков, поворачивая толстую бычью шею, ударил себя по обтянутой форменкой выпуклой груди:
– Мы вас будем сопровождать! Нечего, братишки, сомневаться, мы вам не враги, и петроградские пролетарии вам не враги, а враги вот эти… – Он ткнул отставленным большим пальцем в сторону дворца и улыбнулся, оголив плотные зубы.
Казаки мялись в нерешительности, женщины-ударницы подходили, слушали, поглядывали на казаков и вновь шли к воротам.
– Эй вы, бабы! Пойдемте с нами? – крикнул бородатый казачина.
Ответа не дождался.
– Разбирай винтовки – и ходу! – решительно сказал Лагутин.
Казаки дружно расхватали винтовки, построились.
– Пулеметы брать, что ли? – спросил черноусого матроса казак-пулеметчик.
– Берите. Кадетам их не оставлять.
Перед уходом казаков появились в полном составе офицеры сотен. Стояли тесной кучей, глаз не сводили с моряков. Сотни, построившись, тронулись.
Впереди пулеметная команда везла пулеметы. Колесики мелко поскрипывали, тарахтели по мокрым камням. Матрос в бушлате шел рядом с головным взводом первой сотни. Высокий белобрысый казак Федосеевской станицы держал его за рукав, виновато-растроганно говорил:
– Милый мой, аль нам охота против народа? Сдуру заплюхались сюда, а кабы знали, да рази же мы б пошли? – и сокрушенно мотал чубатой головой; – Верь слову – не пошли бы! Ей-бо!
Четвертая сотня шла последней. У ворот, где густо столпился весь женский батальон, – заминка. Здоровенный казак, взобравшись на брусья, убеждающе и значительно трясет ногтястым черным пальцем:
– Вы, стрелки, слухайте сюда! Вот мы зараз уходим, а вы, по своей бабьей глупости, остаетесь. Ну, так вот, чтоб без дуростев! Ежели в спину зачнете нам стрелять – вернемся и перерубим всех на мелкое крошево.
Толково гутарю? Ну, то-то. Прощевайте покуда.
Он соскакивает с брусьев, рысью догоняет своих, время от времени поглядывает назад.
Казаки доходят почти до середины площади. Оглянувшись, один взволнованно говорит:
– Гля, ребята. Офицер нам вдогон!
Многие на ходу поворачивают головы, смотрят. По площади бежит, придерживая шашку, высокий офицер.
Он машет рукой.
– Это – Атарщиков, третьей сотни.
– Какой?
– Высокий, ишо родинка у него на глазу.
– Надумал уходить с нами.
– Он славный парнюга.
Атарщиков быстро настигает сотню, издали видно, как на лице его дрожит улыбка. Казаки машут руками, смеются:
– Нажми, господин сотник!
– Шибче!
От дворцовых ворот – сухой одинокий щелчок выстрела. Атарщиков широко взмахивает руками и, запрокидываясь, падает на спину, мелко сучит ногами, бьется о мостовую, пытается встать. Сотни, как по команде, разворачиваются лицом к дворцу. Около повернувшихся пулеметов – на коленях номера. Шорох лент. Но возле дворцовых ворот, за сосновыми брусьями – ни души. Ударниц и офицеров, минуту назад толпившихся там, выстрел будто слизал. Сотни опять торопливо строятся, идут, уже ускоряя шаг. Двое казаков последнего взвода возвращаются от места, где упал Атарщиков. Громко, чтобы слышала вся сотня, один кричит:
– Кусануло его под левую лопатку. Готов!
Шаг в ногу звучит гремуче и четко. Матрос в бушлате командует:
– Левое плечо вперед… арш!
Сотни, извиваясь, сворачивают. Молчанием провожает их притихший сугорбленный дворец.
Отдав распоряжение вахмистру, Листницкий торопливо оделся.
Офицеры встали, зевая, поругиваясь.
– В чем дело?
– В большевиках!
– Господа, кто брал у меня патроны?
– Куда выступать?
– Вы слышите: стреляют?
– Какой черт стреляют? У вас галлюцинация слуха!
Офицеры вышли во двор. Сотня перестраивалась во взводные колонны.
Листницкий быстрым маршем вывел казаков со двора. Невский пустовал. Где-то действительно постукивали одиночные выстрелы. По Дворцовой площади разъезжал броневик, патрулировали юнкера. Улицы берегли пустынную тишину.
У ворот Зимнего казаков встретил наряд юнкеров и казачьи офицеры четвертой сотни. Один из них, командир сотни, отозвал Листницкого в сторону:
– Вся сотня с вами?
– Да. А что?
– Вторая, пятая и шестая не пошли, отказались, но пулеметная команда с нами. Как казаки?
Листницкий коротко махнул рукой:
– Горе. А Первый и Четвертый полки?
– Нет их. Те не пойдут. Вы знаете, что сегодня ожидается выступление большевиков? Черт знает что творится! – и тоскливо вздохнул:
– Махнуть бы на Дон от всей этой каши…
Листницкий ввел сотню во двор. Казаки, составив винтовки в козлы, разбрелись по просторному, как плац, двору. Офицеры собрались в дальнем флигеле. Курили. Переговаривались.
Через час пришли полк юнкеров и женский батальон. Юнкера разместились в вестибюле дворца, втащили туда пулеметы. Ударницы [ 47] толпились во дворе. Слонявшиеся казаки подходили к ним, грязно подшучивали. Одну, кургузую, одетую в куцую шинель, урядник Аржанов шлепнул по спине:
– Тебе бы, тетка, детей родить, а ты на мущинском деле.
– Рожай сам! – огрызнулась басовитая неприветливая «тетка».
– Любушки мои! И вы с нами? – приставал к ударницам старовер и бабник Тюковнов.
– Драть их, хлюстанок!
– Вояки раскоряченные.
– Сидели б по домам! Ишь, нужда вынесла!
– Двухстволки мирского образца!
– Спереду – солдат, а сзади – не то поп, не то черт его знает что…
Даже плюнуть охота!
– Эй ты, ударная! Подбери-ка сиделку, а то ложем ахну!
Казаки гоготали, веселели, глядя на женщин. Но к полудню веселое настроение исчезло. Ударницы, разбившись на взводы, несли с площади сосновые толстые брусья, баррикадировали ворота. Распоряжалась ими дородная, мужского покроя баба, с георгиевской медалью на хорошо подогнанной шинели. По площади чаще стал проезжать броневик; юнкера откуда-то внесли во дворец ручные ящики с патронами и пулеметными лентами:
– Ну, станишники, держись!
– Выходит, что будем сражаться?
– А ты думал – как? Ударницев лапать тебя привели сюда?
Около Лагутина группировались земляки – букановцы и слащевцы. Они о чем-то совещались, переходили с места на место. Офицеры куда-то исчезли.
Во дворе, кроме казаков и ударниц, не было никого. Почти у самых ворот стояли брошенные пулеметчиками пулеметы, щиты их мокро тускнели.
К вечеру посыпалась изморось. Казаки заволновались.
– Что же это за порядки: завели – и держут на базу без продовольствия?!
– Надо Листницкого найтить.
– Ищи-свищи! Он во дворце, а юнкера нашего брата туда не допущают.
– Надо за кухней посылать человека – пущай везут.
За кухней снарядили двух казаков.
– Валяйте без винтовок, а то посымают, – посоветовал Лагутин.
Кухню ждали часа два. Ни кухни, ни гонцов не было. Как оказалось, кухню, выезжавшую со двора, вернули солдаты-семеновцы. Перед сумерками ударницы, скопившиеся возле ворот, рассыпались густой цепью; лежа под брусьями, начали постреливать куда-то через площадь. Казаки участия в стрельбе не принимали, курили, нудились. Лагутин собрал сотню возле стены и, опасливо поглядывая на окна дворца, заговорил:
– Вот что, станишники! Нам тут делать нечего. Надо уходить, а то без вины пострадаем. Зачнут дворец обстреливать, а мы тут при чем? Офицеров – и след простыл… что ж мы, аль проклятые, что должны тут погибать? Айда домой, нечего тут стены обтирать! А Временное правительство… да на кой оно нам ляд приснилось! Как вы, станишники?
– Выйди с базу, а красногвардейцы и зачнут из пулеметов полоскать.
– Головы посымают!
– Не должно быть…
– Нет уж, будем сидеть до конца.
– Тогда разбирайся!
– Наше дело телячье – поел да в закут.
– Кому как, а наш взвод уходит!
– И мы пойдем!
– К большакам людей направить – пущай они нас не трогают, а мы их не тронем.
Подошли казаки первой и четвертой сотен. Советовались недолго. Три казака, от каждой сотни по одному, вышли из ворот, а через час вернулись в сопровождении трех матросов. Матросы, перепрыгнув через брусья, наваленные у ворот, шагали по двору с деланно развязным видом: подошли к казакам, поздоровались. Один из них, молодой черноусый красавец, в распахнутом бушлате и сдвинутой на затылок шапке, протиснулся в серединку казачьей толпы:
– Товарищи казаки! Мы, представители революционного Балтийского флота, пришли затем, чтобы предложить вам покинуть Зимний дворец. Вам нечего защищать чужое вам буржуазное правительство. Пусть его защищают буржуазные сынки, юнкера. Ни один солдат не встал на защиту Временного правительства, и ваши братья – казаки Первого и Четвертого полков – присоединились к нам.
Кто желает идти с нами – отходи влево!
– Погоди, браток! – Вперед выступил бравый урядник первой сотни. – Пойтить – мы с нашим удовольствием… а как нас красногвардейцы на распыл пустят?
– Товарищи! Именем Петроградского Военно-революционного комитета мы обещаем вам полную безопасность. Никто вас не тронет.
Рядом с черноусым матросом стал другой, коренастый и рябоватый. Он оглядел казаков, поворачивая толстую бычью шею, ударил себя по обтянутой форменкой выпуклой груди:
– Мы вас будем сопровождать! Нечего, братишки, сомневаться, мы вам не враги, и петроградские пролетарии вам не враги, а враги вот эти… – Он ткнул отставленным большим пальцем в сторону дворца и улыбнулся, оголив плотные зубы.
Казаки мялись в нерешительности, женщины-ударницы подходили, слушали, поглядывали на казаков и вновь шли к воротам.
– Эй вы, бабы! Пойдемте с нами? – крикнул бородатый казачина.
Ответа не дождался.
– Разбирай винтовки – и ходу! – решительно сказал Лагутин.
Казаки дружно расхватали винтовки, построились.
– Пулеметы брать, что ли? – спросил черноусого матроса казак-пулеметчик.
– Берите. Кадетам их не оставлять.
Перед уходом казаков появились в полном составе офицеры сотен. Стояли тесной кучей, глаз не сводили с моряков. Сотни, построившись, тронулись.
Впереди пулеметная команда везла пулеметы. Колесики мелко поскрипывали, тарахтели по мокрым камням. Матрос в бушлате шел рядом с головным взводом первой сотни. Высокий белобрысый казак Федосеевской станицы держал его за рукав, виновато-растроганно говорил:
– Милый мой, аль нам охота против народа? Сдуру заплюхались сюда, а кабы знали, да рази же мы б пошли? – и сокрушенно мотал чубатой головой; – Верь слову – не пошли бы! Ей-бо!
Четвертая сотня шла последней. У ворот, где густо столпился весь женский батальон, – заминка. Здоровенный казак, взобравшись на брусья, убеждающе и значительно трясет ногтястым черным пальцем:
– Вы, стрелки, слухайте сюда! Вот мы зараз уходим, а вы, по своей бабьей глупости, остаетесь. Ну, так вот, чтоб без дуростев! Ежели в спину зачнете нам стрелять – вернемся и перерубим всех на мелкое крошево.
Толково гутарю? Ну, то-то. Прощевайте покуда.
Он соскакивает с брусьев, рысью догоняет своих, время от времени поглядывает назад.
Казаки доходят почти до середины площади. Оглянувшись, один взволнованно говорит:
– Гля, ребята. Офицер нам вдогон!
Многие на ходу поворачивают головы, смотрят. По площади бежит, придерживая шашку, высокий офицер.
Он машет рукой.
– Это – Атарщиков, третьей сотни.
– Какой?
– Высокий, ишо родинка у него на глазу.
– Надумал уходить с нами.
– Он славный парнюга.
Атарщиков быстро настигает сотню, издали видно, как на лице его дрожит улыбка. Казаки машут руками, смеются:
– Нажми, господин сотник!
– Шибче!
От дворцовых ворот – сухой одинокий щелчок выстрела. Атарщиков широко взмахивает руками и, запрокидываясь, падает на спину, мелко сучит ногами, бьется о мостовую, пытается встать. Сотни, как по команде, разворачиваются лицом к дворцу. Около повернувшихся пулеметов – на коленях номера. Шорох лент. Но возле дворцовых ворот, за сосновыми брусьями – ни души. Ударниц и офицеров, минуту назад толпившихся там, выстрел будто слизал. Сотни опять торопливо строятся, идут, уже ускоряя шаг. Двое казаков последнего взвода возвращаются от места, где упал Атарщиков. Громко, чтобы слышала вся сотня, один кричит:
– Кусануло его под левую лопатку. Готов!
Шаг в ногу звучит гремуче и четко. Матрос в бушлате командует:
– Левое плечо вперед… арш!
Сотни, извиваясь, сворачивают. Молчанием провожает их притихший сугорбленный дворец.
XX
Теплилась осень. Перепадали дожди. Над Быховом редко показывалось обескровленное солнце. В октябре начался отлет дикой птицы. Даже ночами звенел над прохладной, черной землей журавлиный горько волнующий зов.
Спешили перелетные станицы, уходя от близких заморозков, от знобких в вышине северных ветров.
Быховские заключенные, арестованные по делу Корнилова, ждали суда полтора месяца. За это время жизнь их в тюрьме как-то отстоялась и приняла если не совсем обычные, то все же своеобразно-твердые формы. По утрам, после завтрака, генералы шли на прогулку; возвращаясь, разбирали почту, принимали навещавших их родных и знакомых, обедали, после «мертвого» часа порознь занимались в своих комнатах, вечерами обычно собирались у Корнилова, подолгу беседовали и совещались.
В женской гимназии, преобразованной в тюрьму, жили все же не без комфорта.
Наружную охрану несли солдаты Георгиевского батальона, внутреннюю – текинцы. Но охрана эта если до некоторой степени и стесняла свободу заключенных, то взамен являла весьма существенное преимущество: была построена так, что в любой момент арестованные могли, при желании, легко и безопасно бежать. За все время пребывания в быховской тюрьме они беспрепятственно сносились с внешним миром, давили на буржуазную общественность, требуя ускорения следствия и суда, заметали следы мятежа, прощупывали настроения офицерства и, на худой конец, готовились к побегу.
Корнилов, озабоченный удержанием возле себя преданных ему текинцев, снесся с Калединым, и тот, по его настоянию, спешно отправил в Туркестан голодавшим семьям текинцев несколько вагонов хлеба. За помощью для семей офицеров – участников корниловского выступления – Корнилов обратился с письмом весьма резкого содержания к крупным банкирам Москвы и Петрограда; те не замедлили выслать несколько десятков тысяч рублей, опасаясь невыгодных для себя разоблачений. С Калединым у Корнилова до ноября не прерывалась деятельная переписка. В пространном письме, отправленном Каледину в середине октября, он запрашивал о положении на Дону и о том, как отнесутся казаки к его приезду туда. Каледин прислал положительный ответ.
Октябрьский переворот колыхнул почву под ногами быховских заключенных.
На другой же день во все стороны полетели гонцы, и уже через неделю отголоском чьей-то тревоги за участь заключенных прозвучало письмо Каледина, адресованное генералу Духонину, самочинно объявившему себя главнокомандующим, в котором он настоятельно просил Корнилова и остальных арестованных на поруки. С такой же просьбой обращались в Ставку Совет союза казачьих войск и Главный комитет Союза офицеров армии и флота.
Спешили перелетные станицы, уходя от близких заморозков, от знобких в вышине северных ветров.
Быховские заключенные, арестованные по делу Корнилова, ждали суда полтора месяца. За это время жизнь их в тюрьме как-то отстоялась и приняла если не совсем обычные, то все же своеобразно-твердые формы. По утрам, после завтрака, генералы шли на прогулку; возвращаясь, разбирали почту, принимали навещавших их родных и знакомых, обедали, после «мертвого» часа порознь занимались в своих комнатах, вечерами обычно собирались у Корнилова, подолгу беседовали и совещались.
В женской гимназии, преобразованной в тюрьму, жили все же не без комфорта.
Наружную охрану несли солдаты Георгиевского батальона, внутреннюю – текинцы. Но охрана эта если до некоторой степени и стесняла свободу заключенных, то взамен являла весьма существенное преимущество: была построена так, что в любой момент арестованные могли, при желании, легко и безопасно бежать. За все время пребывания в быховской тюрьме они беспрепятственно сносились с внешним миром, давили на буржуазную общественность, требуя ускорения следствия и суда, заметали следы мятежа, прощупывали настроения офицерства и, на худой конец, готовились к побегу.
Корнилов, озабоченный удержанием возле себя преданных ему текинцев, снесся с Калединым, и тот, по его настоянию, спешно отправил в Туркестан голодавшим семьям текинцев несколько вагонов хлеба. За помощью для семей офицеров – участников корниловского выступления – Корнилов обратился с письмом весьма резкого содержания к крупным банкирам Москвы и Петрограда; те не замедлили выслать несколько десятков тысяч рублей, опасаясь невыгодных для себя разоблачений. С Калединым у Корнилова до ноября не прерывалась деятельная переписка. В пространном письме, отправленном Каледину в середине октября, он запрашивал о положении на Дону и о том, как отнесутся казаки к его приезду туда. Каледин прислал положительный ответ.
Октябрьский переворот колыхнул почву под ногами быховских заключенных.
На другой же день во все стороны полетели гонцы, и уже через неделю отголоском чьей-то тревоги за участь заключенных прозвучало письмо Каледина, адресованное генералу Духонину, самочинно объявившему себя главнокомандующим, в котором он настоятельно просил Корнилова и остальных арестованных на поруки. С такой же просьбой обращались в Ставку Совет союза казачьих войск и Главный комитет Союза офицеров армии и флота.