Страница:
Корнилов, в этот день особенно предупредительный к Алексееву, посмотрел на него. Он, по всей вероятности, колебался в выборе направления, искал поддержки у чужого авторитета. Алексеева выслушали с большим вниманием.
Старый генерал, привыкший кратко, исчерпывающе-ясно разрешать задачи, в нескольких спрессованных фразах высказался в пользу похода на Екатеринодар.
– В данном направлении нам легче всего прорвать большевистское кольцо и соединиться с отрядом, действующим под Екатеринодаром, – закончил он.
– А если это не удастся, Михаил Васильевич? – осторожно спросил Лукомский.
Алексеев пожевал губами, повел рукою по карте.
– Даже если предположить неудачу, то у нас останется возможность дойти до Кавказских гор и распылить армию.
Его поддержал Романовский. Несколько горячих слов сказал Марков.
Тяжеловесным аргументом Алексеева будто бы и нечего было противопоставить, но слово взял Лукомский, выровнял весы.
– Я поддерживаю предложение генерала Попова, – заявил он, неспешно подбирая слова. – Поход на Кубань сопряжен с большими трудностями, учесть которые отсюда не представляется возможным. Прежде всего нам придется два раза пересекать железную дорогу…
По направлению его пальца к карте потянулись взгляды всех участников совещания. Лукомский напористо продолжал:
– Большевики не преминут встретить нас должным образом – они поведут бронированные поезда. У нас тяжелый обоз и масса раненых; оставить их мы не можем. Все это будет чрезвычайно обременять армию и препятствовать скорейшему ее продвижению. Затем мне непонятно, откуда создалась уверенность, что кубанское казачество настроено к нам дружелюбно? На примере донского казачества, тоже якобы тяготившегося властью большевиков, мы должны с архиосторожностью и с крупной дозой здорового скептицизма относиться к подобным слухам. Кубанцы болеют той же большевистской трахомой, которую занесли из прежней российской армии… Они могут быть враждебно настроенными. В заключение должен повторить, что мое мнение – идти на восток, в степи, и оттуда, накопив силы, грозить большевикам.
Поддерживаемый большинством своих генералов, Корнилов решил идти западнее Великокняжеской, пополнить на походе нестроевую часть армии конским составом и уже оттуда повернуть на Кубань. Распустив совещание, он перекинулся несколькими фразами с Поповым, – холодно попрощавшись с ним, вышел в свою комнату. За ним прошел Алексеев.
Начштаба донского отряда полковник Сидорин, звякая шпорами, вышел на крыльцо, сочно, обрадованно крикнул вестовым:
– Лошадей!
К крыльцу, придерживая шашку, ступая через лужи, подошел молодой светлоусый казачий сотник. Он остановился у нижней ступеньки, спросил шепотом:
– Что же, господин полковник?
– Неплохо! – с приподнятой бодростью вполголоса ответил Сидорин. – Наш отказался идти на Кубань. Сейчас выезжаем. Вы готовы, Изварин?
– Да, лошадей ведут.
Вестовые, посадившись, вели лошадей. Черночубый, похожий на чибиса, поглядывал на своего товарища.
– Хороша, что ль? – спрашивал он, прыская.
Пожилой сдержанно ухмылялся.
– Как конский лишай.
– А так, случаем, позвала бы?
– Оставь, дурак! Ноне ить великий пост.
Изварин, бывший сослуживец Григория Мелехова, вскочил на своего вислозадого, с лысиной во весь лоб, белоноздрого коня, приказал вестовым:
– Выезжайте на улицу.
Попов и Сидорин, прощаясь с кем-то из генералов, сошли с крыльца. Один из вестовых придержал коня, помог генеральской ноге найти стремя. Попов, помахивая казачьей неказистой плетью, тронул коня ходкой рысью, за ним зарысили, привстав на стременах и чуть валясь вперед, вестовые-казаки, Сидорин и офицеры.
В станице Мечетинской, куда прибыла Добровольческая армия через два перехода, Корнилов получил дополнительные сведения о районе зимовников.
Сведения были отрицательного характера. Созвав командиров строевых частей, Корнилов объявил о принятом решении идти на Кубань.
К Попову был послан ординарец с вторичным предложением присоединиться.
Ординарец-офицер догнал армию под участком Старо-Ивановским. Ответ, привезенный им от Попова, был тот же: Попов вежливо и холодно отказывался принять предложение, писал, что решение его не может быть изменено и что он остается пока в Сальском округе.
XIX
XX
XXI
Старый генерал, привыкший кратко, исчерпывающе-ясно разрешать задачи, в нескольких спрессованных фразах высказался в пользу похода на Екатеринодар.
– В данном направлении нам легче всего прорвать большевистское кольцо и соединиться с отрядом, действующим под Екатеринодаром, – закончил он.
– А если это не удастся, Михаил Васильевич? – осторожно спросил Лукомский.
Алексеев пожевал губами, повел рукою по карте.
– Даже если предположить неудачу, то у нас останется возможность дойти до Кавказских гор и распылить армию.
Его поддержал Романовский. Несколько горячих слов сказал Марков.
Тяжеловесным аргументом Алексеева будто бы и нечего было противопоставить, но слово взял Лукомский, выровнял весы.
– Я поддерживаю предложение генерала Попова, – заявил он, неспешно подбирая слова. – Поход на Кубань сопряжен с большими трудностями, учесть которые отсюда не представляется возможным. Прежде всего нам придется два раза пересекать железную дорогу…
По направлению его пальца к карте потянулись взгляды всех участников совещания. Лукомский напористо продолжал:
– Большевики не преминут встретить нас должным образом – они поведут бронированные поезда. У нас тяжелый обоз и масса раненых; оставить их мы не можем. Все это будет чрезвычайно обременять армию и препятствовать скорейшему ее продвижению. Затем мне непонятно, откуда создалась уверенность, что кубанское казачество настроено к нам дружелюбно? На примере донского казачества, тоже якобы тяготившегося властью большевиков, мы должны с архиосторожностью и с крупной дозой здорового скептицизма относиться к подобным слухам. Кубанцы болеют той же большевистской трахомой, которую занесли из прежней российской армии… Они могут быть враждебно настроенными. В заключение должен повторить, что мое мнение – идти на восток, в степи, и оттуда, накопив силы, грозить большевикам.
Поддерживаемый большинством своих генералов, Корнилов решил идти западнее Великокняжеской, пополнить на походе нестроевую часть армии конским составом и уже оттуда повернуть на Кубань. Распустив совещание, он перекинулся несколькими фразами с Поповым, – холодно попрощавшись с ним, вышел в свою комнату. За ним прошел Алексеев.
Начштаба донского отряда полковник Сидорин, звякая шпорами, вышел на крыльцо, сочно, обрадованно крикнул вестовым:
– Лошадей!
К крыльцу, придерживая шашку, ступая через лужи, подошел молодой светлоусый казачий сотник. Он остановился у нижней ступеньки, спросил шепотом:
– Что же, господин полковник?
– Неплохо! – с приподнятой бодростью вполголоса ответил Сидорин. – Наш отказался идти на Кубань. Сейчас выезжаем. Вы готовы, Изварин?
– Да, лошадей ведут.
Вестовые, посадившись, вели лошадей. Черночубый, похожий на чибиса, поглядывал на своего товарища.
– Хороша, что ль? – спрашивал он, прыская.
Пожилой сдержанно ухмылялся.
– Как конский лишай.
– А так, случаем, позвала бы?
– Оставь, дурак! Ноне ить великий пост.
Изварин, бывший сослуживец Григория Мелехова, вскочил на своего вислозадого, с лысиной во весь лоб, белоноздрого коня, приказал вестовым:
– Выезжайте на улицу.
Попов и Сидорин, прощаясь с кем-то из генералов, сошли с крыльца. Один из вестовых придержал коня, помог генеральской ноге найти стремя. Попов, помахивая казачьей неказистой плетью, тронул коня ходкой рысью, за ним зарысили, привстав на стременах и чуть валясь вперед, вестовые-казаки, Сидорин и офицеры.
В станице Мечетинской, куда прибыла Добровольческая армия через два перехода, Корнилов получил дополнительные сведения о районе зимовников.
Сведения были отрицательного характера. Созвав командиров строевых частей, Корнилов объявил о принятом решении идти на Кубань.
К Попову был послан ординарец с вторичным предложением присоединиться.
Ординарец-офицер догнал армию под участком Старо-Ивановским. Ответ, привезенный им от Попова, был тот же: Попов вежливо и холодно отказывался принять предложение, писал, что решение его не может быть изменено и что он остается пока в Сальском округе.
XIX
С отрядом Голубова, двинувшимся кружным путем для захвата Новочеркасска, выехал и Бунчук. Двадцать третьего февраля они выбрались из Шахтной, прошли станицу Раздорскую, к ночи были уже в Мелиховской. На следующий день с рассветом выехали из станицы.
Голубов вел отряд быстрым маршем. Впереди виднелась его коренастая фигура; плеть нетерпеливо падала на конский круп. Ночью прошли Бессергеневскую, дали чуть отдохнуть лошадям, и вновь в серой беззвездной ночи замаячили всадники, захрустел под копытами мерзлый ледок грунтовой дороги.
Возле Кривянской сбились с дороги, но сейчас же напали на свою.
Забрезжила зорька, когда въезжали в Кривянскую. Станица была еще безлюдна.
Возле площадки, у колодца, старик казак рубил в корыте лед. Голубов подъехал к нему, отряд остановился.
– Здорово, старик.
Казак медленно донес руку в варежке до папахи, ответил неприязненно:
– Здравствуйте.
– А что, дедушка, ушли ваши станичные казаки в Новочеркасск?
Мобилизация была у вас?
Старик спешно поднял топор, пошел в ворота, не отвечая.
– Трогай! – отъезжая и ругаясь, крикнул Голубов.
В этот день Малый войсковой круг собирался эвакуироваться в станицу Константиновскую. Новый походный атаман Войска Донского, генерал Попов, уже вывел из Новочеркасска вооруженные силы, перевез войсковые ценности.
Утром получены были сведения, что Голубов из Мелиховской идет по направлению на Бессергеневскую. Круг послал для переговоров с Голубовым об условиях сдачи Новочеркасска есаула Сиволобова. Следом за ним, не встретив сопротивления, в Новочеркасск ворвались конники Голубова. Сам Голубов, на взмыленном мокром коне, в сопровождении густой кучи казаков, галопом, подскакал к зданию Круга. Около подъезда толпилось несколько зевак, стоял вестовой, ожидая с оседланной лошадью Назарова.
Бунчук спрыгнул с коня, схватил ручной пулемет. Вместе с Голубовым и с толпой остальных казаков вбежал в здание Круга. На хляск распахнутой двери из просторного зала повернулись головы делегатов, густо забелели лица.
– Вста-а-ать! – напряженно, будто на смотру, скомандовал Голубов и, окруженный казаками, спотыкаясь от спешки, пошел к столу президиума.
Члены Круга, громыхая стульями, встали на властный окрик, один Назаров остался сидеть.
– Как вы смеете прерывать заседание Круга? – зазвенел его гневный голос.
– Вы арестованы! Молчать! – Голубов, багровея, подбежал к Назарову, рванул с плеча его генеральской тужурки погон, прорвался на хриплый визг:
– Встать, тебе говорят! Бери его!.. Ты!.. Я кому говорю?!
Золотопогонник!..
Бунчук в дверях устанавливал пулемет. Члены Круга толпились овечьей отарой. Мимо Бунчука казаки потащили Назарова, позеленевшего от страха председателя Круга Волошинова и еще несколько человек.
Гремя шашкой, следом шел бурый, в пятнах румянца, Голубов. Его за рукав схватил какой-то член Круга:
– Господин полковник, ваша милость, куда же нам?
– Мы свободны? – из-за его плеча высунулась скользкая, юркая голова другого.
– Идите к черту! – крикнул, отмахиваясь, Голубов и, уже поравнявшись с Бунчуком, повернулся к членам Круга, топнул ногой:
– Ступайте к… мне не до вас! Ну!..
Его хриплый, обветренный голос долго еще перекатами ходил по залу.
Бунчук переночевал у матери, а на другой день, как только в Новочеркасске стало известно о взятии Сиверсом Ростова, отпросился у Голубова и наутро выехал туда верхом.
Два дня работал в штабе у Сиверса, который знал его, еще будучи редактором «Окопной правды», – наведывался в ревком – ни Абрамсона, ни Анны там не было. При штабе Сиверса организовался Революционный трибунал, творивший крутой суд и расправу над захваченными белогвардейцами. Бунчук день проработал, обслуживая нужды суда, участвуя в облавах, а на следующий, уже не надеясь, забежал в ревком – и еще с лестницы услышал знакомый голос Анны. Кровь кинулась ему в сердце, когда он, замедляя шаг, вошел во вторую комнату, откуда слышались чьи-то голоса и смех Анны.
В комнате, где в прежнее время помещалась комендантская, лохматился табачный дым. В углу за небольшим дамским столиком писал что-то человек в шинели без пуговиц, с развязанными наушниками солдатской папашки, кругом него толпились солдаты и штатские в полушубках и пальто. Они, разбившись на кучки, курили, разговаривали. У окна спиной к двери стояла Анна, на подоконнике, скрещенными пальцами поддерживая колено своей согнутой ноги, сидел Абрамсон, рядом с ним, склонив голову набок, стоял высокий, латышской складки красногвардеец. Он отводил папиросу, топыря мизинец, и что-то рассказывал – по-видимому, смешное: откидываясь, сочно смеялась Анна, морщился от улыбки Абрамсон, ближние прислушивались, улыбаясь, а на крупном лице красногвардейца, в каждой, как топором вырубленной, черте жило и теплилось умное, острое и немножко злое.
Бунчук положил руку на плечо Анны:
– Здравствуй, Аня!
Она оглянулась. Краска залила ее лицо, хлынула по шее до ключиц, выжала из глаз слезы.
– Откуда ты? Абрамсон, посмотри! Вот он – как новый гривенник, а ты о нем беспокоился, – залепетала она, не поднимая глаз, и, не в силах овладеть смущением, отошла к двери.
Бунчук пожал горячую руку Абрамсона, перекинулся с ним несколькими фразами и, чувствуя на лице своем глупую, беспредельно счастливую улыбку, не отвечая на какой-то вопрос Абрамсона (он даже не понял смысла вопроса), пошел к Анне. Она оправилась, встретила его немного злой за свое смущение улыбкой.
– Ну, здравствуй еще раз. Как ты? Здоров? Когда приехал? Из Новочеркасска? Ты был в отряде Голубова? Вон как… Ну и что же?
Бунчук отвечал на вопросы, не сводя с нее неломкого, тяжеловесного взгляда. Ответный взгляд ее подламывался, скользил в сторону.
– Давай на минутку выйдем на улицу, – предложила Анна.
Их окликнул Абрамсон:
– Вы скоро придете? У меня к тебе, товарищ Бунчук, есть дело. Мы думаем использовать тебя на одной работе.
– Я приду через час.
На улице Анна прямо и мягко глянула в глаза Бунчуку, досадливо помахала рукой:
– Илья, Илья, как я нехорошо смутилась… Как девчонка! Это объясняется, во-первых, неожиданностью, во-вторых, нашим половинчатым положением. В сущности, кто мы с тобой? Идиллические «жених и невеста»?
Знаешь, в Луганске у меня как-то Абрамсон спрашивает: «Ты живешь с Бунчуком?» Я опровергла, но он весьма наблюдательный парень и не мог не видеть того, что бросалось в глаза. Он ничего не сказал, но по глазам я видела – не верит.
– Рассказывай же про себя – что и как ты?
– О, мы там качнули дело! Сколотили целый отряд в двести одиннадцать штыков. Вели организационную и политическую работу… да разве все это расскажешь в двух словах? Я еще не могу опомниться от твоего появления.
Где ты… ночуешь где? – прерывая разговор, спросила она.
– Тут… у товарища.
Бунчук замялся, сказав не правду: эти ночи проводил он в помещении штаба Сиверса.
– Ты сегодня же перейдешь к нам. Помнишь, где я живу? Ты провожал меня когда-то.
– Найду. Но… не стесню я твою семью?
– Оставь, никого ты не стеснишь и вообще об этом не говори.
Вечером Бунчук, забрав свои пожитки, умещавшиеся в просторной солдатской сумке, пришел в тот окраинный переулок, где жила Анна. На пороге небольшого кирпичного флигеля его встретила старуха. Лицо ее неясно напоминало Анну: тот же иссиня-черный блеск глаз, тот же с горбинкой нос, только кожа морщинистая и землистая, да провалившийся рот пугает старостью.
– Вы – Бунчук? – спросила она.
– Да.
– Прошу вас, проходите. Дочь говорила мне о вас.
Она проводила Бунчука в маленькую комнату, указала, куда положить вещи, ревматически сведенным пальцем повела вокруг:
– Здесь вы уже будете жить. Койка эта вашей милости.
Она говорила с заметным еврейским акцентом. Кроме нее, в доме был небольшой подросток – девочка, тщедушная и такая же, как Анна, глубокоглазая.
Анна пришла спустя немного. Она внесла с собою шум и оживление.
– У нас никого не было? Бунчук не приходил?
Мать ответила ей что-то на родном языке, и Анна твердой скользящей походкой подошла к двери:
– К тебе можно?
– Да, да.
Бунчук, поднявшись со стула, пошел ей навстречу.
– Ну, как? Устроился?
Она довольным, смеющимся взглядом оглядела его, спросила:
– Ты что-нибудь ел? Пойдем туда.
За рукав гимнастерки ввела его в первую комнату, сказала:
– Это, мама, мой товарищ, – и улыбнулась. – Вы его не обижайте.
– Ну что ты, разве можно такое?.. Он – наш гость.
Ночью по Ростову стручками вызревшей акации лопались выстрелы. Изредка горланил пулемет, потом все стихало. И ночь, величавая, черная февральская ночь, вновь тишиной повивала улицы. Бунчук и Анна долго сидели в его строго опрятной комнатке.
– Здесь мы с сестренкой жили, – говорила Анна. – Видишь, как у нас скромно – как у монашек. Ни дешевых картин, ни фотографий, ничего такого, что бы приличествовало мне по положению гимназистки.
– Чем вы жили? – в разговоре спросил Бунчук.
И Анна не без внутренней гордости ответила:
– Я работала на Асмоловской фабрике и давала уроки.
– А теперь?
– Мама шьет. Им вдвоем мало надо.
Бунчук рассказывал подробности взятия Новочеркасска, боев под Зверевом и Каменской. Анна делилась впечатлениями о работе в Луганске и Таганроге.
В одиннадцать, как только мать потушила у себя огонь, Анна ушла.
Голубов вел отряд быстрым маршем. Впереди виднелась его коренастая фигура; плеть нетерпеливо падала на конский круп. Ночью прошли Бессергеневскую, дали чуть отдохнуть лошадям, и вновь в серой беззвездной ночи замаячили всадники, захрустел под копытами мерзлый ледок грунтовой дороги.
Возле Кривянской сбились с дороги, но сейчас же напали на свою.
Забрезжила зорька, когда въезжали в Кривянскую. Станица была еще безлюдна.
Возле площадки, у колодца, старик казак рубил в корыте лед. Голубов подъехал к нему, отряд остановился.
– Здорово, старик.
Казак медленно донес руку в варежке до папахи, ответил неприязненно:
– Здравствуйте.
– А что, дедушка, ушли ваши станичные казаки в Новочеркасск?
Мобилизация была у вас?
Старик спешно поднял топор, пошел в ворота, не отвечая.
– Трогай! – отъезжая и ругаясь, крикнул Голубов.
В этот день Малый войсковой круг собирался эвакуироваться в станицу Константиновскую. Новый походный атаман Войска Донского, генерал Попов, уже вывел из Новочеркасска вооруженные силы, перевез войсковые ценности.
Утром получены были сведения, что Голубов из Мелиховской идет по направлению на Бессергеневскую. Круг послал для переговоров с Голубовым об условиях сдачи Новочеркасска есаула Сиволобова. Следом за ним, не встретив сопротивления, в Новочеркасск ворвались конники Голубова. Сам Голубов, на взмыленном мокром коне, в сопровождении густой кучи казаков, галопом, подскакал к зданию Круга. Около подъезда толпилось несколько зевак, стоял вестовой, ожидая с оседланной лошадью Назарова.
Бунчук спрыгнул с коня, схватил ручной пулемет. Вместе с Голубовым и с толпой остальных казаков вбежал в здание Круга. На хляск распахнутой двери из просторного зала повернулись головы делегатов, густо забелели лица.
– Вста-а-ать! – напряженно, будто на смотру, скомандовал Голубов и, окруженный казаками, спотыкаясь от спешки, пошел к столу президиума.
Члены Круга, громыхая стульями, встали на властный окрик, один Назаров остался сидеть.
– Как вы смеете прерывать заседание Круга? – зазвенел его гневный голос.
– Вы арестованы! Молчать! – Голубов, багровея, подбежал к Назарову, рванул с плеча его генеральской тужурки погон, прорвался на хриплый визг:
– Встать, тебе говорят! Бери его!.. Ты!.. Я кому говорю?!
Золотопогонник!..
Бунчук в дверях устанавливал пулемет. Члены Круга толпились овечьей отарой. Мимо Бунчука казаки потащили Назарова, позеленевшего от страха председателя Круга Волошинова и еще несколько человек.
Гремя шашкой, следом шел бурый, в пятнах румянца, Голубов. Его за рукав схватил какой-то член Круга:
– Господин полковник, ваша милость, куда же нам?
– Мы свободны? – из-за его плеча высунулась скользкая, юркая голова другого.
– Идите к черту! – крикнул, отмахиваясь, Голубов и, уже поравнявшись с Бунчуком, повернулся к членам Круга, топнул ногой:
– Ступайте к… мне не до вас! Ну!..
Его хриплый, обветренный голос долго еще перекатами ходил по залу.
Бунчук переночевал у матери, а на другой день, как только в Новочеркасске стало известно о взятии Сиверсом Ростова, отпросился у Голубова и наутро выехал туда верхом.
Два дня работал в штабе у Сиверса, который знал его, еще будучи редактором «Окопной правды», – наведывался в ревком – ни Абрамсона, ни Анны там не было. При штабе Сиверса организовался Революционный трибунал, творивший крутой суд и расправу над захваченными белогвардейцами. Бунчук день проработал, обслуживая нужды суда, участвуя в облавах, а на следующий, уже не надеясь, забежал в ревком – и еще с лестницы услышал знакомый голос Анны. Кровь кинулась ему в сердце, когда он, замедляя шаг, вошел во вторую комнату, откуда слышались чьи-то голоса и смех Анны.
В комнате, где в прежнее время помещалась комендантская, лохматился табачный дым. В углу за небольшим дамским столиком писал что-то человек в шинели без пуговиц, с развязанными наушниками солдатской папашки, кругом него толпились солдаты и штатские в полушубках и пальто. Они, разбившись на кучки, курили, разговаривали. У окна спиной к двери стояла Анна, на подоконнике, скрещенными пальцами поддерживая колено своей согнутой ноги, сидел Абрамсон, рядом с ним, склонив голову набок, стоял высокий, латышской складки красногвардеец. Он отводил папиросу, топыря мизинец, и что-то рассказывал – по-видимому, смешное: откидываясь, сочно смеялась Анна, морщился от улыбки Абрамсон, ближние прислушивались, улыбаясь, а на крупном лице красногвардейца, в каждой, как топором вырубленной, черте жило и теплилось умное, острое и немножко злое.
Бунчук положил руку на плечо Анны:
– Здравствуй, Аня!
Она оглянулась. Краска залила ее лицо, хлынула по шее до ключиц, выжала из глаз слезы.
– Откуда ты? Абрамсон, посмотри! Вот он – как новый гривенник, а ты о нем беспокоился, – залепетала она, не поднимая глаз, и, не в силах овладеть смущением, отошла к двери.
Бунчук пожал горячую руку Абрамсона, перекинулся с ним несколькими фразами и, чувствуя на лице своем глупую, беспредельно счастливую улыбку, не отвечая на какой-то вопрос Абрамсона (он даже не понял смысла вопроса), пошел к Анне. Она оправилась, встретила его немного злой за свое смущение улыбкой.
– Ну, здравствуй еще раз. Как ты? Здоров? Когда приехал? Из Новочеркасска? Ты был в отряде Голубова? Вон как… Ну и что же?
Бунчук отвечал на вопросы, не сводя с нее неломкого, тяжеловесного взгляда. Ответный взгляд ее подламывался, скользил в сторону.
– Давай на минутку выйдем на улицу, – предложила Анна.
Их окликнул Абрамсон:
– Вы скоро придете? У меня к тебе, товарищ Бунчук, есть дело. Мы думаем использовать тебя на одной работе.
– Я приду через час.
На улице Анна прямо и мягко глянула в глаза Бунчуку, досадливо помахала рукой:
– Илья, Илья, как я нехорошо смутилась… Как девчонка! Это объясняется, во-первых, неожиданностью, во-вторых, нашим половинчатым положением. В сущности, кто мы с тобой? Идиллические «жених и невеста»?
Знаешь, в Луганске у меня как-то Абрамсон спрашивает: «Ты живешь с Бунчуком?» Я опровергла, но он весьма наблюдательный парень и не мог не видеть того, что бросалось в глаза. Он ничего не сказал, но по глазам я видела – не верит.
– Рассказывай же про себя – что и как ты?
– О, мы там качнули дело! Сколотили целый отряд в двести одиннадцать штыков. Вели организационную и политическую работу… да разве все это расскажешь в двух словах? Я еще не могу опомниться от твоего появления.
Где ты… ночуешь где? – прерывая разговор, спросила она.
– Тут… у товарища.
Бунчук замялся, сказав не правду: эти ночи проводил он в помещении штаба Сиверса.
– Ты сегодня же перейдешь к нам. Помнишь, где я живу? Ты провожал меня когда-то.
– Найду. Но… не стесню я твою семью?
– Оставь, никого ты не стеснишь и вообще об этом не говори.
Вечером Бунчук, забрав свои пожитки, умещавшиеся в просторной солдатской сумке, пришел в тот окраинный переулок, где жила Анна. На пороге небольшого кирпичного флигеля его встретила старуха. Лицо ее неясно напоминало Анну: тот же иссиня-черный блеск глаз, тот же с горбинкой нос, только кожа морщинистая и землистая, да провалившийся рот пугает старостью.
– Вы – Бунчук? – спросила она.
– Да.
– Прошу вас, проходите. Дочь говорила мне о вас.
Она проводила Бунчука в маленькую комнату, указала, куда положить вещи, ревматически сведенным пальцем повела вокруг:
– Здесь вы уже будете жить. Койка эта вашей милости.
Она говорила с заметным еврейским акцентом. Кроме нее, в доме был небольшой подросток – девочка, тщедушная и такая же, как Анна, глубокоглазая.
Анна пришла спустя немного. Она внесла с собою шум и оживление.
– У нас никого не было? Бунчук не приходил?
Мать ответила ей что-то на родном языке, и Анна твердой скользящей походкой подошла к двери:
– К тебе можно?
– Да, да.
Бунчук, поднявшись со стула, пошел ей навстречу.
– Ну, как? Устроился?
Она довольным, смеющимся взглядом оглядела его, спросила:
– Ты что-нибудь ел? Пойдем туда.
За рукав гимнастерки ввела его в первую комнату, сказала:
– Это, мама, мой товарищ, – и улыбнулась. – Вы его не обижайте.
– Ну что ты, разве можно такое?.. Он – наш гость.
Ночью по Ростову стручками вызревшей акации лопались выстрелы. Изредка горланил пулемет, потом все стихало. И ночь, величавая, черная февральская ночь, вновь тишиной повивала улицы. Бунчук и Анна долго сидели в его строго опрятной комнатке.
– Здесь мы с сестренкой жили, – говорила Анна. – Видишь, как у нас скромно – как у монашек. Ни дешевых картин, ни фотографий, ничего такого, что бы приличествовало мне по положению гимназистки.
– Чем вы жили? – в разговоре спросил Бунчук.
И Анна не без внутренней гордости ответила:
– Я работала на Асмоловской фабрике и давала уроки.
– А теперь?
– Мама шьет. Им вдвоем мало надо.
Бунчук рассказывал подробности взятия Новочеркасска, боев под Зверевом и Каменской. Анна делилась впечатлениями о работе в Луганске и Таганроге.
В одиннадцать, как только мать потушила у себя огонь, Анна ушла.
XX
В марте Бунчук был послан на работу в Революционный трибунал при Донском ревкоме. Высокий, тусклоглазый, испитой от работы и бессонных ночей, председатель отвел его к окну своей комнаты, сказал, поглаживая ручные часы (он спешил на заседание):
– С какого года в партии? Ага, дельно. Так вот, ты будешь у нас комендантом. Прошлую ночь мы отправили в «штаб Духонина» своего коменданта… за взятку. Был форменный садист, безобразник, сволочь – таких нам не надо. Эта работа грязная, но нужно и в ней сохранить целеньким сознание своей ответственности перед партией, и ты только пойми меня, как надо… – нажал он на эту фразу, – человечность сохранить. Мы по необходимости физически уничтожаем контрреволюционеров, но делать из этого цирк нельзя. Ты понимаешь меня? Ну, и хорошо. Иди, принимай дела.
В эту же ночь Бунчук с командой красногвардейцев в шестнадцать человек расстрелял в полночь за городом, на третьей версте, пятерых, приговоренных к расстрелу. Из них было двое казаков Гниловской станицы, остальные – жители Ростова.
Почти ежедневно в полночь вывозили за город на грузовом автомобиле приговоренных, наспех рыли им ямы, причем в работе участвовали и смертники, и часть красногвардейцев. Бунчук строил красногвардейцев, ронял чугунно-глухие слова:
– По врагам революции… – и взмахивал наганом, – пли!..
За неделю он высох и почернел, словно землей подернулся. Провалами зияли глаза, нервно мигающие веки не прикрывали их тоскующего блеска. Анна видела его лишь по ночам. Она работала в ревкоме, приходила домой поздно, но всегда дожидалась, когда знакомым отрывистым стуком в окно известит он о своем приходе.
Однажды Бунчук вернулся, как и всегда, за полночь. Анна открыла ему дверь, спросила:
– Ужинать будешь?
Бунчук не ответил: пьяно шатаясь, прошел в свою комнату и, как был в шинели, сапогах и шапке, повалился на кровать… Анна подошла к нему, заглянула в лицо: глаза его были липко зажмурены, на оскаленных плотных зубах искрилась слюна, редкие, вывалявшиеся от тифа волосы лежали на лбу мокрой прядью.
Она присела рядом. Жалость и боль когтили ее сердце. Спросила шепотом:
– Тебе тяжело, Илья?
Он стиснул ее руку, заскрипел зубами, отвернулся к стене. Так и уснул, не сказав ни слова, а во сне что-то невнятно и жалобно бормотал, силился вскочить. Она с ужасом заметила и содрогнулась от безотчетного страха: он спал с полузакрытыми, заведенными вверх глазами, из-под век воспаленно блестела желтизна выпуклых белков.
– Уйди оттуда! – просила его наутро. – Иди лучше на фронт! Ты ни на что не похож, Илья! Сгибнешь ты на этой работе.
– Замолчи!.. – крикнул он, моргая побелевшими от бешенства глазами.
– Не кричи. Я обидела тебя?
Бунчук потух как-то сразу, словно криком выплеснул скопившееся в груди бешенство. Устало рассматривая свои ладони, сказал:
– Истреблять человеческую пакость – грязное дело. Расстреливать, видишь ли, вредно для здоровья и души… Ишь ты… – в первый раз в присутствии Анны он безобразно выругался. – На грязную работу идут либо дураки и звери, либо фанатики. Так, что ли? Всем хочется ходить в цветущем саду, но ведь – черт их побери! – прежде чем садить цветики и деревца, надо грязь счистить! Удобрить надо! Руки надо измазать! – повышал он голос, несмотря на то что Анна, отвернувшись, молчала. – Грязь надо уничтожить, а этим делом брезгают!.. – уже кричал Бунчук, грохая кулаком по столу, часто мигая налитыми кровью глазами.
В комнату заглянула мать Анны, и он, опомнившись, заговорил тише:
– Я не уйду с этой работы! Тут я вижу, ощутимо чувствую, что приношу пользу! Сгребаю нечисть! Удобряю землю, чтоб тучней была! Плодовитей!
Когда-нибудь по ней будут ходить счастливые люди… Может, сын мой будет ходить, какого нет… – Он засмеялся скрипуче и невесело. – Сколько я расстрелял этих гадов… клещей… Клещ – это насекомое такое, в тело въедается… С десяток вот этими руками убил… – Бунчук вытянул вперед сжатые, черноволосые, как у коршуна когтистые, руки; роняя их на колени, шепотом сказал:
– И вообще к черту! Гореть так, чтобы искры летели, а чадить нечего… Только я, правда, устал… Еще немного, и уйду на фронт… ты права…
Анна, молча слушавшая его, тихо сказала:
– Уходи на фронт или на иную работу… Уходи, Илья, иначе ты… свихнешься.
Бунчук повернулся к ней спиной, побарабанил в окно.
– Нет, я крепок… Ты не думай, что есть люди из железа. Все мы из одного материала литы… В жизни нет таких, которые не боятся на войне, и таких, кто бы, убивая людей, не носил… не был нравственно исцарапанным.
Но не о тех, с погониками, болит сердце… Те – сознательные люди, как и мы с тобой. А вот вчера пришлось в числе девяти расстреливать трех казаков… тружеников… Одного начал развязывать… – Голос Бунчука становился глуше, невнятней, словно отходил он все дальше и дальше:
– Тронул его руку, а она, как подошва… черствая… Проросла сплошными мозолями… Черная ладонь, порепалась… вся в ссадинах… в буграх… Ну я пойду, – резко оборвал он рассказ и незаметно для Анны потер горло, затянутое, как волосяным арканом, жесткой спазмой.
Он обулся, выпил стакан молока, пошел. В коридоре его догнала Анна.
Долго держала его тяжелую руку в своих руках, потом прижала ее к пылающей щеке и выбежала во двор.
Теплело. С Азова в гирла Дона стучалась весна. В конце марта в Ростов начали прибывать теснимые гайдамаками и немцами украинские красногвардейские отряды. По городу начались убийства, грабежи, бесчинные реквизиции. Некоторые, окончательно разложившиеся отряды ревкому пришлось разоружать. Дело не обходилось без столкновений и перестрелок. Под Новочеркасском пошевеливались казаки. В марте, как почки на тополях, набухали в станицах противоречия между казаками и иногородними, кое-где погромыхивали восстания, открывались контрреволюционные заговоры. А Ростов жил стремительной полнокровной жизнью, вечерами по Большой Садовой расхаживали толпы солдат, матросов, рабочих. Митинговали, лущили семечки, поплевывали в стекавшие вдоль тротуаров ручейки, забавлялись с бабами. Так же, как и раньше, работали, ели, пили, спали, умирали, рожали, любились, ненавидели, дышали солоноватым с моря ветерком, жили, одолеваемые большими страстями и малыми страстишками. К Ростову в упор подходили обсемененные грозой дни. Пахло обтаявшим черноземом, кровью близких боев пахло.
В один из таких политых солнцем, пригожих дней Бунчук вернулся домой раньше обычного и удивился, застав Анну дома.
– Ведь ты же поздно всегда приходишь, а сегодня почему так?
– Я не совсем здорова.
Она прошла за ним в его комнату. Бунчук разделся, с дрожащей радостной улыбкой сказал:
– Аня, с сегодняшнего дня я не работаю в трибунале.
– Да что ты? Куда же тебя?
– В ревком. С Кривошлыковым сегодня говорил. Он обещает послать меня куда-нибудь в округ.
Поужинали они вместе. Бунчук лег спать. Взволнованный, он долго не мог уснуть, курил, ворочался на жестковатом тюфяке, радостно вздыхал. С большим удовлетворением уходил он из трибунала, так как чувствовал, что еще немного – и не выдержит, надломится. Он докуривал четвертую папиросу, когда ему послышался легкий скрип двери. Приподняв голову, увидел Анну.
Босая, в одной рубашке, скользнула она через порог, тихонько подошла к его койке. Через щель в ставне на оголенный овал ее плеча падал сумеречный зеленый свет месяца. Она нагнулась, теплую ладонь положила Бунчуку на губы.
– Подвинься. Молчи…
Легла рядом, нетерпеливо отвела со лба тяжелую, как кисть винограда, прядь волос, блеснула задымленным синеватым огоньком глаз, грубовато, вымученно прошептала:
– Не сегодня-завтра я могу лишиться тебя… Я хочу тебя любить со всей силой! – и содрогнулась от собственной решимости:
– Ну, скорей!
Бунчук целовал ее и с ужасом, с великим, захлестнувшим все его сознание, стыдом чувствовал, что он бессилен.
У него тряслась голова, мучительно пылали щеки. Высвободившись, Анна гневно оттолкнула его, с отвращением и брезгливостью спросила, задохнулась презирающим шепотом:
– Ты… ты бессилен? Или ты… болен?.. О-о-о, как это мерзко!.. Оставь меня!
Бунчук сжал ее пальцы так, что они слабо хрустнули, в расширенные, смутно черневшие, враждебные глаза врезал свой взгляд, спросил, заикаясь, паралично дергая головой:
– За что? За что судишь? Да, выгорел дотла!.. Даже на это не способен сейчас… Не болен… пойми, пойми! Опустошен я… А-а-а-а…
Он глухо замычал, вскочил с койки, закурил. Долго, будто избитый, сутулился у окна.
Анна встала, молча обняла его и спокойно, как мать, поцеловала в лоб.
А через неделю Анна, пряча под его рукой свое зажженное огневым румянцем лицо, призналась:
– …Думала, израсходовался раньше… Не знала, что до дна вычерпала тебя работа.
И после этого Бунчук долго ощущал на себе не только ласку любимой, но и ее теплую, налитую вровень с краями материнскую заботливость.
В провинцию его не послали. По настоянию Подтелкова он остался в Ростове. В это время Донской ревком перекипал в работе, готовился к областному съезду Советов, к схватке с ожившей за Доном контрреволюцией.
– С какого года в партии? Ага, дельно. Так вот, ты будешь у нас комендантом. Прошлую ночь мы отправили в «штаб Духонина» своего коменданта… за взятку. Был форменный садист, безобразник, сволочь – таких нам не надо. Эта работа грязная, но нужно и в ней сохранить целеньким сознание своей ответственности перед партией, и ты только пойми меня, как надо… – нажал он на эту фразу, – человечность сохранить. Мы по необходимости физически уничтожаем контрреволюционеров, но делать из этого цирк нельзя. Ты понимаешь меня? Ну, и хорошо. Иди, принимай дела.
В эту же ночь Бунчук с командой красногвардейцев в шестнадцать человек расстрелял в полночь за городом, на третьей версте, пятерых, приговоренных к расстрелу. Из них было двое казаков Гниловской станицы, остальные – жители Ростова.
Почти ежедневно в полночь вывозили за город на грузовом автомобиле приговоренных, наспех рыли им ямы, причем в работе участвовали и смертники, и часть красногвардейцев. Бунчук строил красногвардейцев, ронял чугунно-глухие слова:
– По врагам революции… – и взмахивал наганом, – пли!..
За неделю он высох и почернел, словно землей подернулся. Провалами зияли глаза, нервно мигающие веки не прикрывали их тоскующего блеска. Анна видела его лишь по ночам. Она работала в ревкоме, приходила домой поздно, но всегда дожидалась, когда знакомым отрывистым стуком в окно известит он о своем приходе.
Однажды Бунчук вернулся, как и всегда, за полночь. Анна открыла ему дверь, спросила:
– Ужинать будешь?
Бунчук не ответил: пьяно шатаясь, прошел в свою комнату и, как был в шинели, сапогах и шапке, повалился на кровать… Анна подошла к нему, заглянула в лицо: глаза его были липко зажмурены, на оскаленных плотных зубах искрилась слюна, редкие, вывалявшиеся от тифа волосы лежали на лбу мокрой прядью.
Она присела рядом. Жалость и боль когтили ее сердце. Спросила шепотом:
– Тебе тяжело, Илья?
Он стиснул ее руку, заскрипел зубами, отвернулся к стене. Так и уснул, не сказав ни слова, а во сне что-то невнятно и жалобно бормотал, силился вскочить. Она с ужасом заметила и содрогнулась от безотчетного страха: он спал с полузакрытыми, заведенными вверх глазами, из-под век воспаленно блестела желтизна выпуклых белков.
– Уйди оттуда! – просила его наутро. – Иди лучше на фронт! Ты ни на что не похож, Илья! Сгибнешь ты на этой работе.
– Замолчи!.. – крикнул он, моргая побелевшими от бешенства глазами.
– Не кричи. Я обидела тебя?
Бунчук потух как-то сразу, словно криком выплеснул скопившееся в груди бешенство. Устало рассматривая свои ладони, сказал:
– Истреблять человеческую пакость – грязное дело. Расстреливать, видишь ли, вредно для здоровья и души… Ишь ты… – в первый раз в присутствии Анны он безобразно выругался. – На грязную работу идут либо дураки и звери, либо фанатики. Так, что ли? Всем хочется ходить в цветущем саду, но ведь – черт их побери! – прежде чем садить цветики и деревца, надо грязь счистить! Удобрить надо! Руки надо измазать! – повышал он голос, несмотря на то что Анна, отвернувшись, молчала. – Грязь надо уничтожить, а этим делом брезгают!.. – уже кричал Бунчук, грохая кулаком по столу, часто мигая налитыми кровью глазами.
В комнату заглянула мать Анны, и он, опомнившись, заговорил тише:
– Я не уйду с этой работы! Тут я вижу, ощутимо чувствую, что приношу пользу! Сгребаю нечисть! Удобряю землю, чтоб тучней была! Плодовитей!
Когда-нибудь по ней будут ходить счастливые люди… Может, сын мой будет ходить, какого нет… – Он засмеялся скрипуче и невесело. – Сколько я расстрелял этих гадов… клещей… Клещ – это насекомое такое, в тело въедается… С десяток вот этими руками убил… – Бунчук вытянул вперед сжатые, черноволосые, как у коршуна когтистые, руки; роняя их на колени, шепотом сказал:
– И вообще к черту! Гореть так, чтобы искры летели, а чадить нечего… Только я, правда, устал… Еще немного, и уйду на фронт… ты права…
Анна, молча слушавшая его, тихо сказала:
– Уходи на фронт или на иную работу… Уходи, Илья, иначе ты… свихнешься.
Бунчук повернулся к ней спиной, побарабанил в окно.
– Нет, я крепок… Ты не думай, что есть люди из железа. Все мы из одного материала литы… В жизни нет таких, которые не боятся на войне, и таких, кто бы, убивая людей, не носил… не был нравственно исцарапанным.
Но не о тех, с погониками, болит сердце… Те – сознательные люди, как и мы с тобой. А вот вчера пришлось в числе девяти расстреливать трех казаков… тружеников… Одного начал развязывать… – Голос Бунчука становился глуше, невнятней, словно отходил он все дальше и дальше:
– Тронул его руку, а она, как подошва… черствая… Проросла сплошными мозолями… Черная ладонь, порепалась… вся в ссадинах… в буграх… Ну я пойду, – резко оборвал он рассказ и незаметно для Анны потер горло, затянутое, как волосяным арканом, жесткой спазмой.
Он обулся, выпил стакан молока, пошел. В коридоре его догнала Анна.
Долго держала его тяжелую руку в своих руках, потом прижала ее к пылающей щеке и выбежала во двор.
* * *
Теплело. С Азова в гирла Дона стучалась весна. В конце марта в Ростов начали прибывать теснимые гайдамаками и немцами украинские красногвардейские отряды. По городу начались убийства, грабежи, бесчинные реквизиции. Некоторые, окончательно разложившиеся отряды ревкому пришлось разоружать. Дело не обходилось без столкновений и перестрелок. Под Новочеркасском пошевеливались казаки. В марте, как почки на тополях, набухали в станицах противоречия между казаками и иногородними, кое-где погромыхивали восстания, открывались контрреволюционные заговоры. А Ростов жил стремительной полнокровной жизнью, вечерами по Большой Садовой расхаживали толпы солдат, матросов, рабочих. Митинговали, лущили семечки, поплевывали в стекавшие вдоль тротуаров ручейки, забавлялись с бабами. Так же, как и раньше, работали, ели, пили, спали, умирали, рожали, любились, ненавидели, дышали солоноватым с моря ветерком, жили, одолеваемые большими страстями и малыми страстишками. К Ростову в упор подходили обсемененные грозой дни. Пахло обтаявшим черноземом, кровью близких боев пахло.
В один из таких политых солнцем, пригожих дней Бунчук вернулся домой раньше обычного и удивился, застав Анну дома.
– Ведь ты же поздно всегда приходишь, а сегодня почему так?
– Я не совсем здорова.
Она прошла за ним в его комнату. Бунчук разделся, с дрожащей радостной улыбкой сказал:
– Аня, с сегодняшнего дня я не работаю в трибунале.
– Да что ты? Куда же тебя?
– В ревком. С Кривошлыковым сегодня говорил. Он обещает послать меня куда-нибудь в округ.
Поужинали они вместе. Бунчук лег спать. Взволнованный, он долго не мог уснуть, курил, ворочался на жестковатом тюфяке, радостно вздыхал. С большим удовлетворением уходил он из трибунала, так как чувствовал, что еще немного – и не выдержит, надломится. Он докуривал четвертую папиросу, когда ему послышался легкий скрип двери. Приподняв голову, увидел Анну.
Босая, в одной рубашке, скользнула она через порог, тихонько подошла к его койке. Через щель в ставне на оголенный овал ее плеча падал сумеречный зеленый свет месяца. Она нагнулась, теплую ладонь положила Бунчуку на губы.
– Подвинься. Молчи…
Легла рядом, нетерпеливо отвела со лба тяжелую, как кисть винограда, прядь волос, блеснула задымленным синеватым огоньком глаз, грубовато, вымученно прошептала:
– Не сегодня-завтра я могу лишиться тебя… Я хочу тебя любить со всей силой! – и содрогнулась от собственной решимости:
– Ну, скорей!
Бунчук целовал ее и с ужасом, с великим, захлестнувшим все его сознание, стыдом чувствовал, что он бессилен.
У него тряслась голова, мучительно пылали щеки. Высвободившись, Анна гневно оттолкнула его, с отвращением и брезгливостью спросила, задохнулась презирающим шепотом:
– Ты… ты бессилен? Или ты… болен?.. О-о-о, как это мерзко!.. Оставь меня!
Бунчук сжал ее пальцы так, что они слабо хрустнули, в расширенные, смутно черневшие, враждебные глаза врезал свой взгляд, спросил, заикаясь, паралично дергая головой:
– За что? За что судишь? Да, выгорел дотла!.. Даже на это не способен сейчас… Не болен… пойми, пойми! Опустошен я… А-а-а-а…
Он глухо замычал, вскочил с койки, закурил. Долго, будто избитый, сутулился у окна.
Анна встала, молча обняла его и спокойно, как мать, поцеловала в лоб.
А через неделю Анна, пряча под его рукой свое зажженное огневым румянцем лицо, призналась:
– …Думала, израсходовался раньше… Не знала, что до дна вычерпала тебя работа.
И после этого Бунчук долго ощущал на себе не только ласку любимой, но и ее теплую, налитую вровень с краями материнскую заботливость.
В провинцию его не послали. По настоянию Подтелкова он остался в Ростове. В это время Донской ревком перекипал в работе, готовился к областному съезду Советов, к схватке с ожившей за Доном контрреволюцией.
XXI
За приречными вербами разноголосо гомонили лягушки. За бугром валилось через порог солнце. По хутору Сетракову рассасывалась предвечерняя прохлада. От домов на сухую дорогу падали огромные косые тени. Из степи пропылил табун. С выгона, перебрехиваясь новостишками, погоняя коров хворостинами, шли казачки. По проулкам босые и уже загоревшие казачата козлоковали в чехарде. Старики степенно сидели на завалинках.
Хутор отсеялся. Лишь кое-где досевали просо и подсолнухи.
Возле одного из крайних дворов сидели на сваленных дубах казаки. Хозяин куреня, рябой батареец, рассказывал о каком-то случае из германской войны.
Собеседники – старик сосед и зять его, молодой кучерявый казачок, – молча слушали. С крыльца сошла хозяйка, высокая, красивая и дородная, что боярыня, казачка. Рукава розовой, вобранной в юбку рубахи на ней были засучены, оголяя смуглые точеные руки. Она несла цебарку; широко и вольно, свойственной лишь казачкам, щеголеватой походкой прошла на коровий баз.
Волосы ее, повязанные белым подсиненным платком, растрепались (она только что наложила в печку кизяков, приготовляя на завтра затоп), надетые на босые ноги чирики шлепали, мягко приминали буйно разросшуюся по базу молодь зеленых пышаток.
До слуха сидевших на дубах казаков дошел звонкий бег молочной струи по стенкам цебарки. Хозяйка подоила коров, прошла в курень; чуть изгибаясь, в левой руке, согнутой по-лебединому, несла полную цебарку молока.
– Сема, ты б пошел телка поискать! – певуче крикнула она с порожков.
– А Митяшка где ж? – отозвался хозяин.
– Холера его знает, убег.
Хозяин неторопливо поднялся, пошел к углу. Старик с зятем тоже направились было домой. С угла хозяин окликнул:
– Гля-кось, Дорофей Гаврилыч! Поди сюда!
Старик и зять его подошли к казаку. Он молча указал в степь. По шляху багровым шаром катилась пыль, за ней двигались ряды пехоты, обоз, конные.
– Войско, никак? – Дед изумленно прижмурился и положил на белые брови ладонь.
– Что б такое, что за люди? – встревожился хозяин.
Из ворот вышла его жена, уже в накинутой на плечи кофтенке. Она глянула в степь, растерянно ахнула:
– Чтой-то за люди? Исусе Христе, сколько их много!
– Недобрые, видать, люди…
Старик затоптался на месте и пошел к своему двору, зятю сердито крикнул:
Хутор отсеялся. Лишь кое-где досевали просо и подсолнухи.
Возле одного из крайних дворов сидели на сваленных дубах казаки. Хозяин куреня, рябой батареец, рассказывал о каком-то случае из германской войны.
Собеседники – старик сосед и зять его, молодой кучерявый казачок, – молча слушали. С крыльца сошла хозяйка, высокая, красивая и дородная, что боярыня, казачка. Рукава розовой, вобранной в юбку рубахи на ней были засучены, оголяя смуглые точеные руки. Она несла цебарку; широко и вольно, свойственной лишь казачкам, щеголеватой походкой прошла на коровий баз.
Волосы ее, повязанные белым подсиненным платком, растрепались (она только что наложила в печку кизяков, приготовляя на завтра затоп), надетые на босые ноги чирики шлепали, мягко приминали буйно разросшуюся по базу молодь зеленых пышаток.
До слуха сидевших на дубах казаков дошел звонкий бег молочной струи по стенкам цебарки. Хозяйка подоила коров, прошла в курень; чуть изгибаясь, в левой руке, согнутой по-лебединому, несла полную цебарку молока.
– Сема, ты б пошел телка поискать! – певуче крикнула она с порожков.
– А Митяшка где ж? – отозвался хозяин.
– Холера его знает, убег.
Хозяин неторопливо поднялся, пошел к углу. Старик с зятем тоже направились было домой. С угла хозяин окликнул:
– Гля-кось, Дорофей Гаврилыч! Поди сюда!
Старик и зять его подошли к казаку. Он молча указал в степь. По шляху багровым шаром катилась пыль, за ней двигались ряды пехоты, обоз, конные.
– Войско, никак? – Дед изумленно прижмурился и положил на белые брови ладонь.
– Что б такое, что за люди? – встревожился хозяин.
Из ворот вышла его жена, уже в накинутой на плечи кофтенке. Она глянула в степь, растерянно ахнула:
– Чтой-то за люди? Исусе Христе, сколько их много!
– Недобрые, видать, люди…
Старик затоптался на месте и пошел к своему двору, зятю сердито крикнул: