Страница:
2 Еланской ……… Михаил Кривошлыков …… «
3 Казанской ……… Аврам Какурин ……… Расстрелян
4 Букановской …… Иван Лагутин ……… ”
5 Нижегородской г… Алексей Ив.Орлов …… ”
6 Нижегородской …… Ефим Мих.Вахтель …… ”
7 Усть-Быстрянской … Григорий Фетисов …… ”
8 Мигулинской …… Гаврил Ткачев ……… ”
9 Мигулинской …… Павел Агафонов ……… ”
10 Михайловской …… Александр Бубнов …… ”
11 Луганской ……… Калинин ……… ”
12 Мигулинской …… Константин Мрыхин …… ”
13 Мигулинской …… Андрей Коновалов …… ”
14 Полтавской г… Константин Кирста …… ”
15 Котовской ……… Павел Позняков ……… ”
16 Мигулинской …… Иван Болдырев ……… ”
17 Мигулинской …… Тимофей Колычев ……… ”
18 Филим. – Челб…… Дмитрий Володаров …… ”
19 Чернышевской …… Георгий Карпушин …… ”
20 Филим. – Челб…… Илья Калмыков ……… ”
21 Мигулинской …… Савелий Рыбников …… ”
22 Мигулинской …… Поликарп Гуров ……… ”
23 Мигулинской …… Игнат Земляков ……… ”
24 Мигулинской …… Иван Кравцов ……… ”
25 Ростов ……… Никифор Фроловский …… ”
26 Ростов ……… Александр Коновалов … ”
27 Мигулинской …… Петр Вихлянцев ……… ”
28 Клецкой ……… Иван Зотов ……… ”
29 Мигулинской …… Евдоким Бабкин ……… ”
30 Михайловской …… Петр Свинцов ……… ”
31 Добринской …… Илларион Челобитчиков … ”
32 Казанской ……… Климентий Дронов …… ”
33 Иловлинской …… Иван Авилов ……… ”
34 Казанской ……… Матвей Сакматов ……… ”
35 Нижне-Курмоярской . Георгий Пупков ……… ”
36 Терновской …… Михаил Февралев ……… ”
37 Херсонской г… Василий Пантелеймонов … ”
38 Казанской ……… Порфирий Любухин …… ”
39 Клецкой ……… Дмитрий Шамов ……… ”
40 Филоновской …… Сафон Шаронов ……… ”
41 Мигулинской …… Иван Губарев ……… ”
42 Мигулинской …… Федор Абакумов ……… ”
43 Луганской ……… Кузьма Горшков ……… ”
44 Гундоровской …… Иван Изварин ……… ”
45 Гундоровской …… Мирон Калиновцев …… ”
46 Михайловской …… Иван Фарафонов ……… ”
47 Котовской ……… Сергей Горбунов ……… ”
48 Нижне-Чирской … Петр Алаев ……… ”
49 Мигулинской …… Прокопий Орлов ……… ”
50 Луганской ……… Никита Шеин ……… ”
51 Ст.механик РПТК … Александр Ясенский …… ”
52 Ростов ……… Михаил Поляков ……… ”
53 Раздорской …… Дмитрий Рогачев ……… ”
54 Ростов ……… Роберт Фрашенбрудер … ”
55 Ростов ……… Иван Силендер ……… ”
56 Самарской г…… Константин Ефимов …… ”
57 Чернышевской …… Михаил Овчинников …… ”
58 Самарской г…… Иван Пикалов ……… ”
59 Иловлинской …… Михаил Корецков ……… ”
60 Кумшатской …… Иван Коротков ……… ”
61 Ростов ……… Петр Бирюков ……… ”
62 Раздорской н/м … Иван Кабаков ……… ”
63 Луковской ……… Тихон Молитвинов …… ”
64 Мигулинской …… Андрей Швецов ……… ”
65 Мигулинской …… Степан Аникин ……… ”
66 Кременской …… Кузьма Дычкин ……… ”
67 Баклановской …… Петр Кабанов ……… ”
68 Михайловской …… Сергей Селиванов …… ”
69 Ростов ……… Артем Иванченко ……… ”
70 Мигулинской …… Николай Коновалов …… ”
71 Михайловской …… Дмитрий Коновалов …… ”
72 Краснокутской … Петр Лысиков ……… ”
73 Мигулинской …… Василий Мирошников …… ”
74 Мигулинской …… Иван Волохов ……… ”
75 Мигулинской …… Яков Гордеев ……… ”
Трое из них не заявили о личности.
Секретарь, кончив переписывать список осужденных, поставил в конце постановления раскоряченное двоеточие, сунул перо в руку ближнему:
– Распишись!
Представитель хутора Ново-Земцева Коновалов, в парадном кителе серонемецкого сукна с красными лацканами на воротнике, виновато улыбаясь, слег над листом. Толстые, мозолистые, воронено-черные пальцы, не сгибаясь, держали ученическую обгрызенную ручку.
– Грамотный-то я не дюже… – говорил он, старательно выводя заглавное «К».
Следом за ним расписался Родин, так же неуверенно водя ручкой, потея и хмурясь от напряжения. Еще один, предварительно потряхивая ручкой, беря разбег, расписался и убрал высунутый во время писания язык. Попов размашисто, с росчерком начертал свою фамилию, встал, вытирая влажное лицо платком.
– Список приложить надо, – позевывая, сказал он.
– Каледин на том свете спасибо нам скажет, – молодо улыбнулся Сенин, наблюдая за тем, как секретарь прижимает к выбеленной стене увлажненный чернилами лист.
На шутку что-то никто не ответил. Молчком покинули хату.
– Господи Исусе… – выходя, вздохнул кто-то в темных сенцах.
XXIX
XXX
XXXI
3 Казанской ……… Аврам Какурин ……… Расстрелян
4 Букановской …… Иван Лагутин ……… ”
5 Нижегородской г… Алексей Ив.Орлов …… ”
6 Нижегородской …… Ефим Мих.Вахтель …… ”
7 Усть-Быстрянской … Григорий Фетисов …… ”
8 Мигулинской …… Гаврил Ткачев ……… ”
9 Мигулинской …… Павел Агафонов ……… ”
10 Михайловской …… Александр Бубнов …… ”
11 Луганской ……… Калинин ……… ”
12 Мигулинской …… Константин Мрыхин …… ”
13 Мигулинской …… Андрей Коновалов …… ”
14 Полтавской г… Константин Кирста …… ”
15 Котовской ……… Павел Позняков ……… ”
16 Мигулинской …… Иван Болдырев ……… ”
17 Мигулинской …… Тимофей Колычев ……… ”
18 Филим. – Челб…… Дмитрий Володаров …… ”
19 Чернышевской …… Георгий Карпушин …… ”
20 Филим. – Челб…… Илья Калмыков ……… ”
21 Мигулинской …… Савелий Рыбников …… ”
22 Мигулинской …… Поликарп Гуров ……… ”
23 Мигулинской …… Игнат Земляков ……… ”
24 Мигулинской …… Иван Кравцов ……… ”
25 Ростов ……… Никифор Фроловский …… ”
26 Ростов ……… Александр Коновалов … ”
27 Мигулинской …… Петр Вихлянцев ……… ”
28 Клецкой ……… Иван Зотов ……… ”
29 Мигулинской …… Евдоким Бабкин ……… ”
30 Михайловской …… Петр Свинцов ……… ”
31 Добринской …… Илларион Челобитчиков … ”
32 Казанской ……… Климентий Дронов …… ”
33 Иловлинской …… Иван Авилов ……… ”
34 Казанской ……… Матвей Сакматов ……… ”
35 Нижне-Курмоярской . Георгий Пупков ……… ”
36 Терновской …… Михаил Февралев ……… ”
37 Херсонской г… Василий Пантелеймонов … ”
38 Казанской ……… Порфирий Любухин …… ”
39 Клецкой ……… Дмитрий Шамов ……… ”
40 Филоновской …… Сафон Шаронов ……… ”
41 Мигулинской …… Иван Губарев ……… ”
42 Мигулинской …… Федор Абакумов ……… ”
43 Луганской ……… Кузьма Горшков ……… ”
44 Гундоровской …… Иван Изварин ……… ”
45 Гундоровской …… Мирон Калиновцев …… ”
46 Михайловской …… Иван Фарафонов ……… ”
47 Котовской ……… Сергей Горбунов ……… ”
48 Нижне-Чирской … Петр Алаев ……… ”
49 Мигулинской …… Прокопий Орлов ……… ”
50 Луганской ……… Никита Шеин ……… ”
51 Ст.механик РПТК … Александр Ясенский …… ”
52 Ростов ……… Михаил Поляков ……… ”
53 Раздорской …… Дмитрий Рогачев ……… ”
54 Ростов ……… Роберт Фрашенбрудер … ”
55 Ростов ……… Иван Силендер ……… ”
56 Самарской г…… Константин Ефимов …… ”
57 Чернышевской …… Михаил Овчинников …… ”
58 Самарской г…… Иван Пикалов ……… ”
59 Иловлинской …… Михаил Корецков ……… ”
60 Кумшатской …… Иван Коротков ……… ”
61 Ростов ……… Петр Бирюков ……… ”
62 Раздорской н/м … Иван Кабаков ……… ”
63 Луковской ……… Тихон Молитвинов …… ”
64 Мигулинской …… Андрей Швецов ……… ”
65 Мигулинской …… Степан Аникин ……… ”
66 Кременской …… Кузьма Дычкин ……… ”
67 Баклановской …… Петр Кабанов ……… ”
68 Михайловской …… Сергей Селиванов …… ”
69 Ростов ……… Артем Иванченко ……… ”
70 Мигулинской …… Николай Коновалов …… ”
71 Михайловской …… Дмитрий Коновалов …… ”
72 Краснокутской … Петр Лысиков ……… ”
73 Мигулинской …… Василий Мирошников …… ”
74 Мигулинской …… Иван Волохов ……… ”
75 Мигулинской …… Яков Гордеев ……… ”
Трое из них не заявили о личности.
Секретарь, кончив переписывать список осужденных, поставил в конце постановления раскоряченное двоеточие, сунул перо в руку ближнему:
– Распишись!
Представитель хутора Ново-Земцева Коновалов, в парадном кителе серонемецкого сукна с красными лацканами на воротнике, виновато улыбаясь, слег над листом. Толстые, мозолистые, воронено-черные пальцы, не сгибаясь, держали ученическую обгрызенную ручку.
– Грамотный-то я не дюже… – говорил он, старательно выводя заглавное «К».
Следом за ним расписался Родин, так же неуверенно водя ручкой, потея и хмурясь от напряжения. Еще один, предварительно потряхивая ручкой, беря разбег, расписался и убрал высунутый во время писания язык. Попов размашисто, с росчерком начертал свою фамилию, встал, вытирая влажное лицо платком.
– Список приложить надо, – позевывая, сказал он.
– Каледин на том свете спасибо нам скажет, – молодо улыбнулся Сенин, наблюдая за тем, как секретарь прижимает к выбеленной стене увлажненный чернилами лист.
На шутку что-то никто не ответил. Молчком покинули хату.
– Господи Исусе… – выходя, вздохнул кто-то в темных сенцах.
XXIX
В ночь эту, обрызганную молочным светом бледно-желтых звезд, в лавчушке, набитой людьми до отказа, почти не было сна. Короткие гасли разговоры. Духота и тревога душили людей.
С вечера попросился один из красногвардейцев на двор:
– Отвори, товарищ! До ветру хочу, по нужде надо сходить!..
Он стоял в выпущенной из шаровар бязевой исподней рубахе, вспатлаченный, босой, стоял и, прижимаясь почерневшим лицом к замочной скважине, повторял:
– Отвори же, товарищ!
– Бирюк тебе товарищ, – отозвался наконец кто-то из караульных.
– Отвори, товарищ! До ветру хочу, по нужде надо сходить!..
Караульный поставил винтовку, послушал, как в темноте посвистывают крыльями дикие утки, перелетавшие на ночную кормежку, и, раскурив цигарку, прижался губами к скважине:
– Мочись под себя, сердяга. За ночь шароваров не износишь, а на зорьке и в мокрых в царство небесное пустят…
– Все нам!.. – отчаянно сказал красногвардеец, отходя от двери.
Сидели плечо к плечу. В углу Подтелков, опорожнив карманы, нарвал груду денег, пришептывая, матерно ругаясь. Покончив с деньгами, разулся и, трогая плечо Кривошлыкова, лежавшего рядом, заговорил:
– Ясно – нас обманули. Обманули, в господа мать!.. Обидно, Михаиле!
Мальчонкой был, бывало, за Дон на охоту пойдешь с отцовой флинтой [ 59], идешь по лесу, а он – зеленым шатром… К музге пройдешь – утки сидят. Промажу, бывало, и так мне обидно, хучь криком кричи. И вот зараз обидно – промаху дал: вышли б с Ростова на трое суток раньше – значит, не припало б тут смерть примать. Кверху ногами бы поставили всю контру!
Мученически скаля зубы, улыбаясь в темноту, Кривошлыков говорил:
– Черт с ними, пускай убивают! И помирать пока не страшно… «Боюсь одного я, что в мире ином – Друг друга уж мы не узнаем…» Будем там с тобой, Федя, встречаться чужие один одному… Страшно!..
– Брось! – обидчиво гудел Подтелков, кладя на плечи соседа свои большие горячие ладони:
– Не в этом дело…
Лагутин рассказывал кому-то про родной хутор, про то, как дед дразнил его «Клинком» за длинную голову, и про то, как порол его кнутом этот самый дед, захватив на чужой бахче.
Разные низались в ту ночь разговоры, бессвязные и обрывчатые.
Бунчук устроился у самых дверей, жадно ловил губами ветерок, сквозивший в дверную щель. Тасуя прожитое, он мельком вспомнил о матери и, пронизанный горячим уколом, с усилием отогнал мысль о ней, перешел в воспоминаниях к Анне, к недавним дням… Это доставило большое умиротворенно-счастливое облегчение. Меньше всего пугали его думы о смерти. Он не ощущал, как бывало, невнятной дрожи вдоль позвоночного столба, сосущей тоски при мысли о том, что у него отнимут жизнь. Он готовился к смерти, как к невеселому отдыху после горького и страдного пути, когда усталость так велика, так ноет тело, что волновать уже ничто не в состоянии.
Неподалеку от него и весело и грустно говорили о женщинах, о любви, о больших и малых радостях, что вплетала в сердце каждая каждому.
Говорили о семьях, о родных, о близких… Говорили о том, что хлеба хороши: грач в пшенице уже схоронится – и не видно. Жалковали по водке и по воле, ругали Подтелкова. Но уже сон покрывал многих черным крылом – измученные физически и нравственно, засыпали лежа, сидя, стоя.
Уже на заре один какой-то, то ли наяву, то ли во сне, расплакался навзрыд; страшно, как плачут взрослые грубые люди, с детства позабывшие соленый привкус слез. И сейчас же лопнула дремная тишина, закричали в несколько голосов:
– Замолчи, проклятый!
– Баба!
– Зуб вырву – за-мол-чи!..
– Слезу пустил, семьянин!..
– Тут спят люди, а он… совесть потерял!
Тот, кто заплакал, хлюпая носом, сморкаясь, притих.
Совсем установилась было тишина. В разных углах светлели цигарки, но люди молчали. Пахло мужским потом, скученными здоровыми телами, папиросным дымом и пресным бражным запахом выпавшей за ночь росы.
В хуторе протрубил зорю петух. Послышались шаги, звяк железа.
– Кто идет? – негромко спросил один из караульных.
Кашлянув, ему ответил издалека молодой охотливый голос:
– Свои. Могилу подтелковским идем рыть.
В лавчушке разом все зашевелилось.
С вечера попросился один из красногвардейцев на двор:
– Отвори, товарищ! До ветру хочу, по нужде надо сходить!..
Он стоял в выпущенной из шаровар бязевой исподней рубахе, вспатлаченный, босой, стоял и, прижимаясь почерневшим лицом к замочной скважине, повторял:
– Отвори же, товарищ!
– Бирюк тебе товарищ, – отозвался наконец кто-то из караульных.
– Отвори, товарищ! До ветру хочу, по нужде надо сходить!..
Караульный поставил винтовку, послушал, как в темноте посвистывают крыльями дикие утки, перелетавшие на ночную кормежку, и, раскурив цигарку, прижался губами к скважине:
– Мочись под себя, сердяга. За ночь шароваров не износишь, а на зорьке и в мокрых в царство небесное пустят…
– Все нам!.. – отчаянно сказал красногвардеец, отходя от двери.
Сидели плечо к плечу. В углу Подтелков, опорожнив карманы, нарвал груду денег, пришептывая, матерно ругаясь. Покончив с деньгами, разулся и, трогая плечо Кривошлыкова, лежавшего рядом, заговорил:
– Ясно – нас обманули. Обманули, в господа мать!.. Обидно, Михаиле!
Мальчонкой был, бывало, за Дон на охоту пойдешь с отцовой флинтой [ 59], идешь по лесу, а он – зеленым шатром… К музге пройдешь – утки сидят. Промажу, бывало, и так мне обидно, хучь криком кричи. И вот зараз обидно – промаху дал: вышли б с Ростова на трое суток раньше – значит, не припало б тут смерть примать. Кверху ногами бы поставили всю контру!
Мученически скаля зубы, улыбаясь в темноту, Кривошлыков говорил:
– Черт с ними, пускай убивают! И помирать пока не страшно… «Боюсь одного я, что в мире ином – Друг друга уж мы не узнаем…» Будем там с тобой, Федя, встречаться чужие один одному… Страшно!..
– Брось! – обидчиво гудел Подтелков, кладя на плечи соседа свои большие горячие ладони:
– Не в этом дело…
Лагутин рассказывал кому-то про родной хутор, про то, как дед дразнил его «Клинком» за длинную голову, и про то, как порол его кнутом этот самый дед, захватив на чужой бахче.
Разные низались в ту ночь разговоры, бессвязные и обрывчатые.
Бунчук устроился у самых дверей, жадно ловил губами ветерок, сквозивший в дверную щель. Тасуя прожитое, он мельком вспомнил о матери и, пронизанный горячим уколом, с усилием отогнал мысль о ней, перешел в воспоминаниях к Анне, к недавним дням… Это доставило большое умиротворенно-счастливое облегчение. Меньше всего пугали его думы о смерти. Он не ощущал, как бывало, невнятной дрожи вдоль позвоночного столба, сосущей тоски при мысли о том, что у него отнимут жизнь. Он готовился к смерти, как к невеселому отдыху после горького и страдного пути, когда усталость так велика, так ноет тело, что волновать уже ничто не в состоянии.
Неподалеку от него и весело и грустно говорили о женщинах, о любви, о больших и малых радостях, что вплетала в сердце каждая каждому.
Говорили о семьях, о родных, о близких… Говорили о том, что хлеба хороши: грач в пшенице уже схоронится – и не видно. Жалковали по водке и по воле, ругали Подтелкова. Но уже сон покрывал многих черным крылом – измученные физически и нравственно, засыпали лежа, сидя, стоя.
Уже на заре один какой-то, то ли наяву, то ли во сне, расплакался навзрыд; страшно, как плачут взрослые грубые люди, с детства позабывшие соленый привкус слез. И сейчас же лопнула дремная тишина, закричали в несколько голосов:
– Замолчи, проклятый!
– Баба!
– Зуб вырву – за-мол-чи!..
– Слезу пустил, семьянин!..
– Тут спят люди, а он… совесть потерял!
Тот, кто заплакал, хлюпая носом, сморкаясь, притих.
Совсем установилась было тишина. В разных углах светлели цигарки, но люди молчали. Пахло мужским потом, скученными здоровыми телами, папиросным дымом и пресным бражным запахом выпавшей за ночь росы.
В хуторе протрубил зорю петух. Послышались шаги, звяк железа.
– Кто идет? – негромко спросил один из караульных.
Кашлянув, ему ответил издалека молодой охотливый голос:
– Свои. Могилу подтелковским идем рыть.
В лавчушке разом все зашевелилось.
XXX
Отряд татарских казаков под командой хорунжего Петра Мелехова прибыл в хутор Пономарев 11 мая на рассвете.
По хутору сновали казаки-чирцы, вели на водопой коней, толпами шли на край хутора. Петро остановил отряд в центре хутора, приказал спешиться. К ним подошло несколько человек.
– Откуда, станишники? – спросил один.
– С Татарского.
– Припоздали вы трошки… Поймали без вас Подтелкова.
– Где же они? Не угнали отсюдова?
– А вон… – Казак махнул рукой на покатую крышу лавчушки, рассмеялся:
– Сидят, как куры в курятнике.
Христоня, Григорий Мелехов и еще несколько человек подошли поближе.
– Куда ж их, стал быть, направляют? – поинтересовался Христоня.
– К покойникам.
– Как так?.. Что ты брешешь? – Григорий схватил казака за полу шинели.
– Сбреши лучше, ваше благородие! – дерзко ответил казак и легонько освободился от Григорьевых цепких пальцев. – Вон, гляди, им уже рели построили. – Он указал на виселицу, устроенную между двух чахлых верб.
– Разводи коней по дворам! – скомандовал Петро.
Тучи обложили небо. Позванивал редкий дождь. На край хутора густо валили казаки и бабы. Население Пономарева, оповещенное о назначенной на шесть часов казни, шло охотно, как на редкое веселое зрелище. Казачки вырядились, будто на праздник, многие вели с собой детей. Толпа окружила выгон, теснилась около виселицы и длинной – до двух аршин глубиной – ямы.
Ребятишки топтались по сырому суглинку насыпи, накиданной с одной стороны ямы; казаки, сходясь, оживленно обсуждали предстоящую казнь; бабы горестно шушукались.
Заспанный и серьезный, пришел есаул Попов. Он курил, жевал папиросу, ощеряя твердые зубы; казакам караульной команды хрипло приказал:
– Отгоните народ от ямы! Спиридонову передайте, чтобы вел первую партию! – глянул на часы и отошел в сторону, наблюдая, как, теснимая караульными, толпа народа пятится от места казни, окружает его слитным цветистым полукругом.
Спиридонов с нарядом казаков быстро шел к лавчушке. По пути встретился ему Петро Мелехов.
– От вашего хутора есть охотники?
– Какие охотники?
– Приводить в исполнение приговор.
– Нету и не будет! – резко ответил Петро, обходя преградившего дорогу Спиридонова.
Но охотники нашлись: Митька Коршунов, приглаживая ладонью выбившиеся из-под козырька прямые волосы, увалисто подошел к Петру, сказал, мерцая камышовой зеленью прижмуренных глаз:
– Я стрельну… Зачем говоришь – «нет». Я согласен. – И улыбчиво потупил глаза:
– Патронов мне дай. У меня одна обойма.
Он, бледный Андрей Кашулин, с лицом, скованным сильнейшим злым напряжением, и калмыковатый Федот Бодовсков вызвались охотниками.
По сбитой плечо к плечу огромной толпе загуляли шепот и сдержанный гул, когда от лавки тронулась первая партия приговоренных, окруженная конвоировавшими их казаками.
Впереди шел Подтелков, босой, в широких галифе черного сукна и распахнутой кожаной куртке. Он уверенно ставил в грязь большие белые ноги, оскользался, чуть вытягивал левую руку, соблюдая равновесие. Рядом еле волочился смертно-бледный Кривошлыков. У него сухо блестели глаза, рот страдальчески дергался. Поправляя накинутую внапашку шинель, Кривошлыков так ежил плечи, будто ему было страшно холодно. Их почему-то не раздели, но остальные шли в одном белье. Лагутин семенил рядом с тяжеловесным на шаг Бунчуком. Оба они были босы. У Лагутина порванные исподники оголили желтокожую голень, поросшую редким волосом. Он шел, стыдливо придерживая порванную штанину, дрожа губами. Бунчук посматривал через головы конвоиров в серую запеленатую тучами даль. Трезвые холодные глаза его выжидающе, напряженно мигали, широкая ладонь ползала под распахнутым воротником сорочки, гладя поросшую дремучим волосом грудь. Казалось, ждал он чего-то несбыточного и отрадного… Некоторые хранили на лицах подобие внешнего безразличия: седой большевик Орлов – тот задорно махал руками, поплевывал под ноги казаков, зато у двух или трех было столько глухой тоски в глазах, такой беспредельный ужас в искаженных лицах, что даже конвойные отводили от них глаза и отворачивались, повстречавшись случайным взглядом.
Идут быстро. Подтелков поддерживает поскользнувшегося Кривошлыкова.
Приближается белеющая платками в красно-синем разливе фуражек толпа.
Исподлобья поглядывая на нее, Подтелков громко, безобразно ругается и вдруг спрашивает, поймав сбоку взгляд Лагутина:
– Ты что?
– Поседел ты за эти деньки… Ишь песик-то тебе как покропило…
– Небось поседеешь, – трудно вздыхает Подтелков; вытирая пот на узком лбу, повторяет:
– Небось поседеешь от такой приятности… Бирюк и то в неволе седеет, а ить я – человек.
Больше они не говорят ни слова. Толпа придвигается вплотную. Виден справа желтоглинный продолговатый шов могилы. Спиридонов командует:
– Стой!
И сейчас же Подтелков делает шаг вперед, устало обводит глазами передние ряды народа: все больше седые и с проседью бороды. Фронтовики где-то позади – совесть точит. Подтелков чуть шевелит обвислыми усами, говорит глухо, но внятно:
– Старики! Позвольте нам с Кривошлыковым поглядеть, как наши товарищи будут смерть принимать. Нас повесите опосля, а зараз хотелось бы нам поглядеть на своих друзьев-товарищей, поддержать, которые духом слабы.
Так тихо, что слышно, как стукотит о фуражки дождь…
Есаул Попов, где-то позади, улыбается, желтея обкуренным карнизом зубов; он не возражает; старики несогласно, вразброд выкрикивают:
– Дозволяем!
– Нехай побудут!
– Отведите их от ямы!
Кривошлыков и Подтелков шагают в толпу, перед ними раздаются, стелют улочку. Они становятся неподалеку, сжатые со всех сторон людьми, ощупываемые сотнями жадных глаз: смотрят, как неумело строят казаки поставленных затылками к яме красногвардейцев. Подтелкову видно хорошо, Кривошлыков же вытягивает тонкую небритую шею, приподнимается на цыпочках.
Крайним слева стоит Бунчук. Он чуть сутулится, дышит тяжело, не поднимая приземленного взгляда. За ним, натягивая подол рубахи на порванную штанину, гнется Лагутин, третий – тамбовец Игнат, следующий – Ванька Болдырев, изменившийся до неузнаваемости, постаревший по меньшей мере на двадцать лет. Подтелков пытается разглядеть пятого: с трудом узнает казака станицы Казанской Матвея Сакматова, делившего с ним все невзгоды и радости с самой Каменской. Еще двое подходят к яме, поворачиваются к ней спиной. Петро Лысиков вызывающе и нагло смеется, выкрикивает матерные ругательства, грозит притихшей толпе скрюченным грязным кулаком. Корецков молчит. Последнего несли на руках. Он запрокидывался, чертил землю безжизненно висящими ногами и, цепляясь за волочивших его казаков, мотая залитым слезами лицом, вырывался, хрипел:
– Пустите, братцы! Пустите, ради господа бога! Братцы! Милые!
Братушки!.. Что вы делаете?! Я на германской четыре креста заслужил!.. У меня детишки!.. Господи, неповинный я!.. Ой, да за что же вы?..
Рослый казак-атаманец ударил его коленом в грудь, кинул к яме. Тут только Подтелков узнал сопротивлявшегося и ужаснулся: это был один из наиболее бесстрашных красногвардейцев, мигулинский казак 1910 года присяги, георгиевский кавалер всех четырех степеней, красивый светлоусый парень. Его подняли на ноги, но он упал опять; ползал в ногах казаков, прижимаясь спекшимися губами к их сапогам, к сапогам, которые били его по лицу, хрипел задушенно и страшно:
– Не убивайте! Поимейте жалость!.. У меня трое детишков… девочка есть… родимые мои, братцы!..
Он обнял колени атаманца, но тот рванулся, отскочил, с размаху ударил его подкованным каблуком в ухо. Из другого уха цевкой стрельнула кровь, потекла за белый воротник.
– Станови его! – яростно закричал Спиридонов.
Кое-как подняли, поставили, отбежали прочь. В противоположном ряду охотники взяли винтовки наизготовку. Толпа ахнула и замерла. Дурным голосом визгнула какая-то баба…
Бунчуку хотелось еще и еще раз глянуть на серую дымку неба, на грустную землю, по которой мыкался он двадцать девять лет. Подняв глаза, увидел в пятнадцати шагах сомкнутый строй казаков: один, большой, с прищуренными зелеными глазами, с челкой, упавшей из-под козырька на белый узкий лоб, клонясь вперед, плотно сжимая губы, целил ему – Бунчуку – прямо в грудь.
Еще до выстрела слух Бунчука полоснуло заливистым вскриком; повернул голову: молодая веснушчатая бабенка, выскочив из толпы, бежит к хутору, одной рукой прижимая к груди ребенка, другой – закрывая ему глаза.
После разнобоистого залпа, когда восемь стоявших у ямы попадали вразвалку, стрелявшие подбежали к яме.
Митька Коршунов, увидев, что подстреленный им красногвардеец, подпрыгивая, грызет зубами свое плечо, выстрелил в него еще раз, шепнул Андрею Кашулину:
– Глянь вот на этого черта – плечо себе до крови надкусил и помер, как волчуга, молчком.
Десять приговоренных, подталкиваемые прикладами, подошли к яме…
После второго залпа в голос заревели бабы и побежали, выбиваясь из толпы, сшибаясь, таща за руки детишек. Начали расходиться и казаки.
Отвратительнейшая картина уничтожения, крики и хрипы умирающих, рев тех, кто дожидался очереди, – все это безмерно жуткое, потрясающее зрелище разогнало людей. Остались лишь фронтовики, вдоволь видевшие смерть, да старики из наиболее остервенелых.
Приводили новые партии босых и раздетых красногвардейцев, менялись охотники, брызгали залпы, сухо потрескивали одиночные выстрелы. Раненых добивали. Первый настил трупов в перерыве спеша засыпали землей.
Подтелков и Кривошлыков подходили к тем, кто дожидался очереди, пытались ободрить, но слова не имели былого значения – иное владело в этот миг людьми, чья жизнь минуту спустя должна была оборваться, как надломленный черенок древесного листа.
Григорий Мелехов, протискиваясь сквозь раздерганную толпу, пошел в хутор и лицом к лицу столкнулся с Подтелковым. Тот, отступая, прищурился:
– И ты тут, Мелехов?
Синеватая бледность облила щеки Григория, он остановился:
– Тут. Как видишь…
– Вижу… – вкось улыбнулся Подтелков, с вспыхнувшей ненавистью глядя на его побелевшее лицо. – Что же, расстреливаешь братов? Обернулся?.. Вон ты какой… – Он, близко придвинувшись к Григорию, шепнул:
– И нашим и вашим служишь? Кто больше даст? Эх ты!..
Григорий поймал его за рукав, спросил, задыхаясь:
– Под Глубокой бой помнишь? Помнишь, как офицеров стреляли… По твоему приказу стреляли! А? Теперича тебе отрыгивается! Ну, не тужи! Не одному тебе чужие шкуры дубить! Отходился ты, председатель донского Совнаркома!
Ты, поганка, казаков жидам продал! Понятно? Ишо сказать?
Христоня, обнимая, отвел в сторону взбесившегося Григория.
– Пойдем, стал быть, к коням. Ходу! Нам с тобой тут делать нечего.
Господи божа, что делается с людьми!..
Они пошли, потом остановились, заслышав голос Подтелкова. Облепленный фронтовиками и стариками, он высоким страстным голосом выкрикивал:
– Темные вы… слепые! Слепцы вы! Заманули вас офицерья, заставили кровных братов убивать! Вы думаете, ежли нас побьете, так этим кончится?
Нет! Нынче ваш верх, а завтра уж вас будут расстреливать! Советская власть установится по всей России. Вот попомните мои слова! Зря кровь вы чужую льете! Глупые вы люди!
– Мы и с энтими этак управимся! – выскочил какой-то старик.
– Всех, дед, не перестреляете, – улыбнулся Подтелков. – Всю Россию на виселицу не вздернешь. Береги свою голову! Всхомянетесь вы после, да поздно будет!
– Ты нам не грози!
– Я не грожу. Я вам дорогу указываю.
– Ты сам, Подтелков, слепой! Москва тебе очи залепила!
Григорий, не дослушав, пошел, почти побежал к двору, где, привязанный, слыша стрельбу, томился его конь. Подтянув подпруги, Григорий и Христоня наметом выехали из хутора, – не оглядываясь, перевалили через бугор.
А в Пономареве все еще пыхали дымками выстрелы: вешенские, каргинские, боковские, краснокутские, милютинские казаки расстреливали казанских, мигулинских, раздорских, кумшатских, баклановских казаков…
Яму набили доверху. Присыпали землей. Притоптали ногами. Двое офицеров, в черных масках, взяли Подтелкова и Кривошлыкова, подвели к виселице.
Подтелков мужественно, гордо подняв голову, взобрался на табурет, расстегнул на смуглой толстой шее воротник сорочки и сам, не дрогнув ни одним мускулом, надел на шею намыленную петлю. Кривошлыкова подвели, один из офицеров помог ему подняться на табурет, он же накинул петлю.
– Дозвольте перед смертью последнее слово сказать, – попросил Подтелков.
– Говори!
– Просим! – закричали фронтовики.
Подтелков повел рукой по поредевшей толпе:
– Глядите, сколько мало осталось, кто желал бы глядеть на нашу смерть.
Совесть убивает! Мы за трудовой народ, за его интересы дрались с генеральской псюрней, не щадя живота, и теперь вот гибнем от вашей руки!
Но мы вас не клянем!.. Вы – горько обманутые! Заступит революционная власть, и вы поймете, на чьей стороне была правда. Лучших сынов тихого Дона поклали вы вот в эту яму…
Поднялся возрастающий говор, голос Подтелкова зазвучал невнятней.
Воспользовавшись этим, один из офицеров ловким ударом выбил из-под ног Подтелкова табурет. Все большое грузное тело Подтелкова, вихнувшись, рванулось вниз, и ноги достали земли. Петля, захлестнувшая горло, душила, заставляла тянуться вверх. Он приподнялся на цыпочки – упираясь в сырую притолоченную землю большими пальцами босых ног, хлебнул воздуха и, обводя вылезшими из орбит глазами притихшую толпу, негромко сказал:
– Ишо не научились вешать. Кабы мне пришлось, уж ты бы, Спиридонов, не достал земли…
Изо рта его обильно пошла слюна. Офицеры в масках и ближние казаки затомашились, с трудом подняли на табурет обессилевшее тяжелое тело.
Кривошлыкову не дали окончить речь: табурет вылетел из-под ног, стукнулся в брошенную кем-то лопату. Сухой, мускулистый Кривошлыков долго раскачивался, то сжимаясь в комок так, что согнутые колени касались подбородка, то вновь вытягиваясь в судороге… Он еще жил в конвульсиях, еще ворочал черным, упавшим на сторону языком, когда из-под ног Подтелкова вторично вырвали табурет. Вновь грузно рванулось вниз тело, лопнул на плече шов кожаной куртки, и опять кончики пальцев достали земли. Толпа казаков глухо охнула. Некоторые, крестясь, стали расходиться. Столь велика была наступившая растерянность, что с минуту все стояли, как завороженные, не без страха глядя на чугуневшее лицо Подтелкова.
Но он был безмолвен, горло засмыкнула петля. Он только поводил глазами, из которых ручьями падали слезы, да кривя рот, пытаясь облегчить страдания, весь мучительно и страшно тянулся вверх.
Кто-то догадался: лопатой начал подрывать землю. Спеша рвал из-под ног Подтелкова комочки земли, и с каждым взмахом все прямее обвисало тело, все больше удлинялась шея и запрокидывалась на спину чуть курчавая голова.
Веревка едва выдерживала шестипудовую тяжесть; потрескивая у перекладины, она тихо качалась, и, повинуясь ее ритмичному ходу, раскачивался Подтелков, поворачиваясь во все стороны, словно показывая убийцам свое багрово-черное лицо и грудь, залитую горячими потоками слюны и слез.
По хутору сновали казаки-чирцы, вели на водопой коней, толпами шли на край хутора. Петро остановил отряд в центре хутора, приказал спешиться. К ним подошло несколько человек.
– Откуда, станишники? – спросил один.
– С Татарского.
– Припоздали вы трошки… Поймали без вас Подтелкова.
– Где же они? Не угнали отсюдова?
– А вон… – Казак махнул рукой на покатую крышу лавчушки, рассмеялся:
– Сидят, как куры в курятнике.
Христоня, Григорий Мелехов и еще несколько человек подошли поближе.
– Куда ж их, стал быть, направляют? – поинтересовался Христоня.
– К покойникам.
– Как так?.. Что ты брешешь? – Григорий схватил казака за полу шинели.
– Сбреши лучше, ваше благородие! – дерзко ответил казак и легонько освободился от Григорьевых цепких пальцев. – Вон, гляди, им уже рели построили. – Он указал на виселицу, устроенную между двух чахлых верб.
– Разводи коней по дворам! – скомандовал Петро.
* * *
Тучи обложили небо. Позванивал редкий дождь. На край хутора густо валили казаки и бабы. Население Пономарева, оповещенное о назначенной на шесть часов казни, шло охотно, как на редкое веселое зрелище. Казачки вырядились, будто на праздник, многие вели с собой детей. Толпа окружила выгон, теснилась около виселицы и длинной – до двух аршин глубиной – ямы.
Ребятишки топтались по сырому суглинку насыпи, накиданной с одной стороны ямы; казаки, сходясь, оживленно обсуждали предстоящую казнь; бабы горестно шушукались.
Заспанный и серьезный, пришел есаул Попов. Он курил, жевал папиросу, ощеряя твердые зубы; казакам караульной команды хрипло приказал:
– Отгоните народ от ямы! Спиридонову передайте, чтобы вел первую партию! – глянул на часы и отошел в сторону, наблюдая, как, теснимая караульными, толпа народа пятится от места казни, окружает его слитным цветистым полукругом.
Спиридонов с нарядом казаков быстро шел к лавчушке. По пути встретился ему Петро Мелехов.
– От вашего хутора есть охотники?
– Какие охотники?
– Приводить в исполнение приговор.
– Нету и не будет! – резко ответил Петро, обходя преградившего дорогу Спиридонова.
Но охотники нашлись: Митька Коршунов, приглаживая ладонью выбившиеся из-под козырька прямые волосы, увалисто подошел к Петру, сказал, мерцая камышовой зеленью прижмуренных глаз:
– Я стрельну… Зачем говоришь – «нет». Я согласен. – И улыбчиво потупил глаза:
– Патронов мне дай. У меня одна обойма.
Он, бледный Андрей Кашулин, с лицом, скованным сильнейшим злым напряжением, и калмыковатый Федот Бодовсков вызвались охотниками.
По сбитой плечо к плечу огромной толпе загуляли шепот и сдержанный гул, когда от лавки тронулась первая партия приговоренных, окруженная конвоировавшими их казаками.
Впереди шел Подтелков, босой, в широких галифе черного сукна и распахнутой кожаной куртке. Он уверенно ставил в грязь большие белые ноги, оскользался, чуть вытягивал левую руку, соблюдая равновесие. Рядом еле волочился смертно-бледный Кривошлыков. У него сухо блестели глаза, рот страдальчески дергался. Поправляя накинутую внапашку шинель, Кривошлыков так ежил плечи, будто ему было страшно холодно. Их почему-то не раздели, но остальные шли в одном белье. Лагутин семенил рядом с тяжеловесным на шаг Бунчуком. Оба они были босы. У Лагутина порванные исподники оголили желтокожую голень, поросшую редким волосом. Он шел, стыдливо придерживая порванную штанину, дрожа губами. Бунчук посматривал через головы конвоиров в серую запеленатую тучами даль. Трезвые холодные глаза его выжидающе, напряженно мигали, широкая ладонь ползала под распахнутым воротником сорочки, гладя поросшую дремучим волосом грудь. Казалось, ждал он чего-то несбыточного и отрадного… Некоторые хранили на лицах подобие внешнего безразличия: седой большевик Орлов – тот задорно махал руками, поплевывал под ноги казаков, зато у двух или трех было столько глухой тоски в глазах, такой беспредельный ужас в искаженных лицах, что даже конвойные отводили от них глаза и отворачивались, повстречавшись случайным взглядом.
Идут быстро. Подтелков поддерживает поскользнувшегося Кривошлыкова.
Приближается белеющая платками в красно-синем разливе фуражек толпа.
Исподлобья поглядывая на нее, Подтелков громко, безобразно ругается и вдруг спрашивает, поймав сбоку взгляд Лагутина:
– Ты что?
– Поседел ты за эти деньки… Ишь песик-то тебе как покропило…
– Небось поседеешь, – трудно вздыхает Подтелков; вытирая пот на узком лбу, повторяет:
– Небось поседеешь от такой приятности… Бирюк и то в неволе седеет, а ить я – человек.
Больше они не говорят ни слова. Толпа придвигается вплотную. Виден справа желтоглинный продолговатый шов могилы. Спиридонов командует:
– Стой!
И сейчас же Подтелков делает шаг вперед, устало обводит глазами передние ряды народа: все больше седые и с проседью бороды. Фронтовики где-то позади – совесть точит. Подтелков чуть шевелит обвислыми усами, говорит глухо, но внятно:
– Старики! Позвольте нам с Кривошлыковым поглядеть, как наши товарищи будут смерть принимать. Нас повесите опосля, а зараз хотелось бы нам поглядеть на своих друзьев-товарищей, поддержать, которые духом слабы.
Так тихо, что слышно, как стукотит о фуражки дождь…
Есаул Попов, где-то позади, улыбается, желтея обкуренным карнизом зубов; он не возражает; старики несогласно, вразброд выкрикивают:
– Дозволяем!
– Нехай побудут!
– Отведите их от ямы!
Кривошлыков и Подтелков шагают в толпу, перед ними раздаются, стелют улочку. Они становятся неподалеку, сжатые со всех сторон людьми, ощупываемые сотнями жадных глаз: смотрят, как неумело строят казаки поставленных затылками к яме красногвардейцев. Подтелкову видно хорошо, Кривошлыков же вытягивает тонкую небритую шею, приподнимается на цыпочках.
Крайним слева стоит Бунчук. Он чуть сутулится, дышит тяжело, не поднимая приземленного взгляда. За ним, натягивая подол рубахи на порванную штанину, гнется Лагутин, третий – тамбовец Игнат, следующий – Ванька Болдырев, изменившийся до неузнаваемости, постаревший по меньшей мере на двадцать лет. Подтелков пытается разглядеть пятого: с трудом узнает казака станицы Казанской Матвея Сакматова, делившего с ним все невзгоды и радости с самой Каменской. Еще двое подходят к яме, поворачиваются к ней спиной. Петро Лысиков вызывающе и нагло смеется, выкрикивает матерные ругательства, грозит притихшей толпе скрюченным грязным кулаком. Корецков молчит. Последнего несли на руках. Он запрокидывался, чертил землю безжизненно висящими ногами и, цепляясь за волочивших его казаков, мотая залитым слезами лицом, вырывался, хрипел:
– Пустите, братцы! Пустите, ради господа бога! Братцы! Милые!
Братушки!.. Что вы делаете?! Я на германской четыре креста заслужил!.. У меня детишки!.. Господи, неповинный я!.. Ой, да за что же вы?..
Рослый казак-атаманец ударил его коленом в грудь, кинул к яме. Тут только Подтелков узнал сопротивлявшегося и ужаснулся: это был один из наиболее бесстрашных красногвардейцев, мигулинский казак 1910 года присяги, георгиевский кавалер всех четырех степеней, красивый светлоусый парень. Его подняли на ноги, но он упал опять; ползал в ногах казаков, прижимаясь спекшимися губами к их сапогам, к сапогам, которые били его по лицу, хрипел задушенно и страшно:
– Не убивайте! Поимейте жалость!.. У меня трое детишков… девочка есть… родимые мои, братцы!..
Он обнял колени атаманца, но тот рванулся, отскочил, с размаху ударил его подкованным каблуком в ухо. Из другого уха цевкой стрельнула кровь, потекла за белый воротник.
– Станови его! – яростно закричал Спиридонов.
Кое-как подняли, поставили, отбежали прочь. В противоположном ряду охотники взяли винтовки наизготовку. Толпа ахнула и замерла. Дурным голосом визгнула какая-то баба…
Бунчуку хотелось еще и еще раз глянуть на серую дымку неба, на грустную землю, по которой мыкался он двадцать девять лет. Подняв глаза, увидел в пятнадцати шагах сомкнутый строй казаков: один, большой, с прищуренными зелеными глазами, с челкой, упавшей из-под козырька на белый узкий лоб, клонясь вперед, плотно сжимая губы, целил ему – Бунчуку – прямо в грудь.
Еще до выстрела слух Бунчука полоснуло заливистым вскриком; повернул голову: молодая веснушчатая бабенка, выскочив из толпы, бежит к хутору, одной рукой прижимая к груди ребенка, другой – закрывая ему глаза.
После разнобоистого залпа, когда восемь стоявших у ямы попадали вразвалку, стрелявшие подбежали к яме.
Митька Коршунов, увидев, что подстреленный им красногвардеец, подпрыгивая, грызет зубами свое плечо, выстрелил в него еще раз, шепнул Андрею Кашулину:
– Глянь вот на этого черта – плечо себе до крови надкусил и помер, как волчуга, молчком.
Десять приговоренных, подталкиваемые прикладами, подошли к яме…
После второго залпа в голос заревели бабы и побежали, выбиваясь из толпы, сшибаясь, таща за руки детишек. Начали расходиться и казаки.
Отвратительнейшая картина уничтожения, крики и хрипы умирающих, рев тех, кто дожидался очереди, – все это безмерно жуткое, потрясающее зрелище разогнало людей. Остались лишь фронтовики, вдоволь видевшие смерть, да старики из наиболее остервенелых.
Приводили новые партии босых и раздетых красногвардейцев, менялись охотники, брызгали залпы, сухо потрескивали одиночные выстрелы. Раненых добивали. Первый настил трупов в перерыве спеша засыпали землей.
Подтелков и Кривошлыков подходили к тем, кто дожидался очереди, пытались ободрить, но слова не имели былого значения – иное владело в этот миг людьми, чья жизнь минуту спустя должна была оборваться, как надломленный черенок древесного листа.
Григорий Мелехов, протискиваясь сквозь раздерганную толпу, пошел в хутор и лицом к лицу столкнулся с Подтелковым. Тот, отступая, прищурился:
– И ты тут, Мелехов?
Синеватая бледность облила щеки Григория, он остановился:
– Тут. Как видишь…
– Вижу… – вкось улыбнулся Подтелков, с вспыхнувшей ненавистью глядя на его побелевшее лицо. – Что же, расстреливаешь братов? Обернулся?.. Вон ты какой… – Он, близко придвинувшись к Григорию, шепнул:
– И нашим и вашим служишь? Кто больше даст? Эх ты!..
Григорий поймал его за рукав, спросил, задыхаясь:
– Под Глубокой бой помнишь? Помнишь, как офицеров стреляли… По твоему приказу стреляли! А? Теперича тебе отрыгивается! Ну, не тужи! Не одному тебе чужие шкуры дубить! Отходился ты, председатель донского Совнаркома!
Ты, поганка, казаков жидам продал! Понятно? Ишо сказать?
Христоня, обнимая, отвел в сторону взбесившегося Григория.
– Пойдем, стал быть, к коням. Ходу! Нам с тобой тут делать нечего.
Господи божа, что делается с людьми!..
Они пошли, потом остановились, заслышав голос Подтелкова. Облепленный фронтовиками и стариками, он высоким страстным голосом выкрикивал:
– Темные вы… слепые! Слепцы вы! Заманули вас офицерья, заставили кровных братов убивать! Вы думаете, ежли нас побьете, так этим кончится?
Нет! Нынче ваш верх, а завтра уж вас будут расстреливать! Советская власть установится по всей России. Вот попомните мои слова! Зря кровь вы чужую льете! Глупые вы люди!
– Мы и с энтими этак управимся! – выскочил какой-то старик.
– Всех, дед, не перестреляете, – улыбнулся Подтелков. – Всю Россию на виселицу не вздернешь. Береги свою голову! Всхомянетесь вы после, да поздно будет!
– Ты нам не грози!
– Я не грожу. Я вам дорогу указываю.
– Ты сам, Подтелков, слепой! Москва тебе очи залепила!
Григорий, не дослушав, пошел, почти побежал к двору, где, привязанный, слыша стрельбу, томился его конь. Подтянув подпруги, Григорий и Христоня наметом выехали из хутора, – не оглядываясь, перевалили через бугор.
А в Пономареве все еще пыхали дымками выстрелы: вешенские, каргинские, боковские, краснокутские, милютинские казаки расстреливали казанских, мигулинских, раздорских, кумшатских, баклановских казаков…
Яму набили доверху. Присыпали землей. Притоптали ногами. Двое офицеров, в черных масках, взяли Подтелкова и Кривошлыкова, подвели к виселице.
Подтелков мужественно, гордо подняв голову, взобрался на табурет, расстегнул на смуглой толстой шее воротник сорочки и сам, не дрогнув ни одним мускулом, надел на шею намыленную петлю. Кривошлыкова подвели, один из офицеров помог ему подняться на табурет, он же накинул петлю.
– Дозвольте перед смертью последнее слово сказать, – попросил Подтелков.
– Говори!
– Просим! – закричали фронтовики.
Подтелков повел рукой по поредевшей толпе:
– Глядите, сколько мало осталось, кто желал бы глядеть на нашу смерть.
Совесть убивает! Мы за трудовой народ, за его интересы дрались с генеральской псюрней, не щадя живота, и теперь вот гибнем от вашей руки!
Но мы вас не клянем!.. Вы – горько обманутые! Заступит революционная власть, и вы поймете, на чьей стороне была правда. Лучших сынов тихого Дона поклали вы вот в эту яму…
Поднялся возрастающий говор, голос Подтелкова зазвучал невнятней.
Воспользовавшись этим, один из офицеров ловким ударом выбил из-под ног Подтелкова табурет. Все большое грузное тело Подтелкова, вихнувшись, рванулось вниз, и ноги достали земли. Петля, захлестнувшая горло, душила, заставляла тянуться вверх. Он приподнялся на цыпочки – упираясь в сырую притолоченную землю большими пальцами босых ног, хлебнул воздуха и, обводя вылезшими из орбит глазами притихшую толпу, негромко сказал:
– Ишо не научились вешать. Кабы мне пришлось, уж ты бы, Спиридонов, не достал земли…
Изо рта его обильно пошла слюна. Офицеры в масках и ближние казаки затомашились, с трудом подняли на табурет обессилевшее тяжелое тело.
Кривошлыкову не дали окончить речь: табурет вылетел из-под ног, стукнулся в брошенную кем-то лопату. Сухой, мускулистый Кривошлыков долго раскачивался, то сжимаясь в комок так, что согнутые колени касались подбородка, то вновь вытягиваясь в судороге… Он еще жил в конвульсиях, еще ворочал черным, упавшим на сторону языком, когда из-под ног Подтелкова вторично вырвали табурет. Вновь грузно рванулось вниз тело, лопнул на плече шов кожаной куртки, и опять кончики пальцев достали земли. Толпа казаков глухо охнула. Некоторые, крестясь, стали расходиться. Столь велика была наступившая растерянность, что с минуту все стояли, как завороженные, не без страха глядя на чугуневшее лицо Подтелкова.
Но он был безмолвен, горло засмыкнула петля. Он только поводил глазами, из которых ручьями падали слезы, да кривя рот, пытаясь облегчить страдания, весь мучительно и страшно тянулся вверх.
Кто-то догадался: лопатой начал подрывать землю. Спеша рвал из-под ног Подтелкова комочки земли, и с каждым взмахом все прямее обвисало тело, все больше удлинялась шея и запрокидывалась на спину чуть курчавая голова.
Веревка едва выдерживала шестипудовую тяжесть; потрескивая у перекладины, она тихо качалась, и, повинуясь ее ритмичному ходу, раскачивался Подтелков, поворачиваясь во все стороны, словно показывая убийцам свое багрово-черное лицо и грудь, залитую горячими потоками слюны и слез.
XXXI
Мишка Кошевой и Валет только на вторую ночь вышли из Каргинской. Туман пенился в степи, клубился в балках, ник в падинах, лизал отроги Яров.
Опушенные им, светлели курганы. Кричали в молодой траве перепела. Да в небесной вышине плавал месяц, как полнозрелый цветок кувшинки в заросшем осокой и лещуком пруду.
Шли до зари. Выцвели уже Стожары. Пала роса. Близился хутор Нижне-Яблоновский. И вот тут-то, в трех верстах от хутора, на гребне догнали их казаки. Шесть всадников шли за ними, топча следы. Кинулись было Мишка с Валетом в сторону, но трава низка, месяц светел… Попались…
Погнали их обратно. Саженей сто двигались молча. Потом выстрел… Валет, путая ногами, пошел боком, боком, как лошадь, испугавшаяся своей тени. И не упал, а как-то прилег, неловко, лицом в сизый куст полынка.
Минут пять шел Мишка, не чуя тела, звон колыхался в ушах, на сухом вязли ноги. Потом спросил:
– Чего же не стреляете, сукины дети? Чего томите?
– Иди, иди. Помалкивай! – ласково сказал один из казаков. – Мужика убили, а тебя прижалели. Ты в Двенадцатом в германскую был?
– В Двенадцатом.
– Ишо послужишь в Двенадцатом. Парень ты молодой. Заблудился трошки, ну, да это не беда. Вылечим!
«Лечил» Мишку через три дня военно-полевой суд в станице Каргинской.
Было у суда в те дни две меры наказания: расстрел и розги. Приговоренных к расстрелу ночью выгоняли за станицу, за Песчаный курган, а тех, кого надеялись исправить, розгами наказывали публично на площади.
В воскресенье с утра, как только поставили среди площади скамью, начал сходиться народ. Забили всю площадь, полно набралось на прилавках, на сложенных у сараев пластинах, на крышах домов, лавок. Первого выпороли Александрова – сына грачевского попа. Рьяным слыл большевиком, по делу – расстрелять бы, но отец – хороший поп, всеми уважаемый, решили на суде всыпать поповскому сыну десятка два розог. С Александрова спустили штаны, разложили голоштанного на лавке, один казак сел на ноги (руки связали под лавкой), двое с пучками таловых хворостин стали по бокам. Всыпали. Встал Александров, отряхнулся и, собирая штаны, раскланялся на все четыре стороны. Уж больно рад был человек, что не расстреляли, поэтому раскланялся и поблагодарил:
– Спасибо, господа старики!
– Носи на здоровье! – ответил кто-то.
И такой дружный гогот пошел по площади, что даже арестованные, сидевшие тут же неподалеку, в сарае, заулыбались.
Всыпали и Мишке по приговору двадцать горячих. Но еще горячее боли был стыд. Вся станица – и стар и мал – смотрела. Подобрал Мишка шаровары и, чуть не плача, сказал поровшему его казаку:
– Непорядки!
– А чем?
– Голова думала, а ж… отвечает. Срамота на всю жисть.
– Ничего, стыд не дым, глаза не выест, – утешал казак, – и, желая сделать приятное наказанному, сказал:
– А крепок ты, паренек: раза два рубанул я тебя неплохо, хотелось, чтоб крикнул ты… гляжу: нет, не добьешься от этого крику. Надысь одного секли – обмарался голубок. Значит, кишка у него тонка.
На другой же день согласно приговору, отправили Мишку на фронт.
Валета через двое суток прибрали: двое яблоновских казаков, посланных хуторским атаманом, вырыли неглубокую могилу, долго сидели, свесив в нее ноги, покуривая.
– Твердая тут на отводе земля, – сказал один.
– Железо прямо-таки! Сроду ить не пахалась, захрясла от давних времен.
– Да… в хорошей земле придется парню лежать, на вышине… Ветры тут, сушь, солнце… Не скоро испортится.
Они поглядели на прижавшегося к траве Валета, встали.
– Разуем?
– А то чего ж, на нем сапоги ишо добрые.
Положили в могилу по-христиански: головой на запад; присыпали густым черноземом.
– Притопчем? – спросил казак помоложе, когда могила сровнялась с краями.
– Не надо, пущай так, – вздохнул другой. – Затрубят ангелы на Страшный суд – все он проворней на ноги встанет…
Через полмесяца зарос махонький холмик подорожником и молодой полынью, заколосился на нем овсюг, пышным цветом выжелтилась сбоку сурепка, махорчатыми кистками повис любушка-донник, запахло чабрецом, молочаем и медвянкой. Вскоре приехал с ближнего хутора какой-то старик, вырыл в головах могилы ямку, поставил на свежеоструганном дубовом устое часовню.
Под треугольным навесом ее в темноте теплился скорбный лик божьей матери, внизу на карнизе навеса мохнатилась черная вязь славянского письма:
И еще – в мае бились возле часовни стрепета, выбили в голубом полынке точок, примяли возле зеленый разлив зреющего пырея: бились за самку, за право на жизнь, на любовь, на размножение. А спустя немного тут же возле часовни, под кочкой, под лохматым покровом старюки-полыни, положила самка стрепета девять дымчато-синих крапленых яиц и села на них, грея их теплом своего тела, защищая глянцево оперенным крылом.
Опушенные им, светлели курганы. Кричали в молодой траве перепела. Да в небесной вышине плавал месяц, как полнозрелый цветок кувшинки в заросшем осокой и лещуком пруду.
Шли до зари. Выцвели уже Стожары. Пала роса. Близился хутор Нижне-Яблоновский. И вот тут-то, в трех верстах от хутора, на гребне догнали их казаки. Шесть всадников шли за ними, топча следы. Кинулись было Мишка с Валетом в сторону, но трава низка, месяц светел… Попались…
Погнали их обратно. Саженей сто двигались молча. Потом выстрел… Валет, путая ногами, пошел боком, боком, как лошадь, испугавшаяся своей тени. И не упал, а как-то прилег, неловко, лицом в сизый куст полынка.
Минут пять шел Мишка, не чуя тела, звон колыхался в ушах, на сухом вязли ноги. Потом спросил:
– Чего же не стреляете, сукины дети? Чего томите?
– Иди, иди. Помалкивай! – ласково сказал один из казаков. – Мужика убили, а тебя прижалели. Ты в Двенадцатом в германскую был?
– В Двенадцатом.
– Ишо послужишь в Двенадцатом. Парень ты молодой. Заблудился трошки, ну, да это не беда. Вылечим!
«Лечил» Мишку через три дня военно-полевой суд в станице Каргинской.
Было у суда в те дни две меры наказания: расстрел и розги. Приговоренных к расстрелу ночью выгоняли за станицу, за Песчаный курган, а тех, кого надеялись исправить, розгами наказывали публично на площади.
В воскресенье с утра, как только поставили среди площади скамью, начал сходиться народ. Забили всю площадь, полно набралось на прилавках, на сложенных у сараев пластинах, на крышах домов, лавок. Первого выпороли Александрова – сына грачевского попа. Рьяным слыл большевиком, по делу – расстрелять бы, но отец – хороший поп, всеми уважаемый, решили на суде всыпать поповскому сыну десятка два розог. С Александрова спустили штаны, разложили голоштанного на лавке, один казак сел на ноги (руки связали под лавкой), двое с пучками таловых хворостин стали по бокам. Всыпали. Встал Александров, отряхнулся и, собирая штаны, раскланялся на все четыре стороны. Уж больно рад был человек, что не расстреляли, поэтому раскланялся и поблагодарил:
– Спасибо, господа старики!
– Носи на здоровье! – ответил кто-то.
И такой дружный гогот пошел по площади, что даже арестованные, сидевшие тут же неподалеку, в сарае, заулыбались.
Всыпали и Мишке по приговору двадцать горячих. Но еще горячее боли был стыд. Вся станица – и стар и мал – смотрела. Подобрал Мишка шаровары и, чуть не плача, сказал поровшему его казаку:
– Непорядки!
– А чем?
– Голова думала, а ж… отвечает. Срамота на всю жисть.
– Ничего, стыд не дым, глаза не выест, – утешал казак, – и, желая сделать приятное наказанному, сказал:
– А крепок ты, паренек: раза два рубанул я тебя неплохо, хотелось, чтоб крикнул ты… гляжу: нет, не добьешься от этого крику. Надысь одного секли – обмарался голубок. Значит, кишка у него тонка.
На другой же день согласно приговору, отправили Мишку на фронт.
Валета через двое суток прибрали: двое яблоновских казаков, посланных хуторским атаманом, вырыли неглубокую могилу, долго сидели, свесив в нее ноги, покуривая.
– Твердая тут на отводе земля, – сказал один.
– Железо прямо-таки! Сроду ить не пахалась, захрясла от давних времен.
– Да… в хорошей земле придется парню лежать, на вышине… Ветры тут, сушь, солнце… Не скоро испортится.
Они поглядели на прижавшегося к траве Валета, встали.
– Разуем?
– А то чего ж, на нем сапоги ишо добрые.
Положили в могилу по-христиански: головой на запад; присыпали густым черноземом.
– Притопчем? – спросил казак помоложе, когда могила сровнялась с краями.
– Не надо, пущай так, – вздохнул другой. – Затрубят ангелы на Страшный суд – все он проворней на ноги встанет…
Через полмесяца зарос махонький холмик подорожником и молодой полынью, заколосился на нем овсюг, пышным цветом выжелтилась сбоку сурепка, махорчатыми кистками повис любушка-донник, запахло чабрецом, молочаем и медвянкой. Вскоре приехал с ближнего хутора какой-то старик, вырыл в головах могилы ямку, поставил на свежеоструганном дубовом устое часовню.
Под треугольным навесом ее в темноте теплился скорбный лик божьей матери, внизу на карнизе навеса мохнатилась черная вязь славянского письма:
Старик уехал, а в степи осталась часовня горюнить глаза прохожих и проезжих извечно унылым видом, будить в сердцах невнятную тоску.
В годину смуты и разврата
Не осудите, братья, брата.
И еще – в мае бились возле часовни стрепета, выбили в голубом полынке точок, примяли возле зеленый разлив зреющего пырея: бились за самку, за право на жизнь, на любовь, на размножение. А спустя немного тут же возле часовни, под кочкой, под лохматым покровом старюки-полыни, положила самка стрепета девять дымчато-синих крапленых яиц и села на них, грея их теплом своего тела, защищая глянцево оперенным крылом.