Подчас искушение развязать язык бывает сильнее самого сладострастия. Хвастун по натуре, я старался вести себя по-рыцарски, несмотря на соблазн. Так было до нашего официального развода, на протяжении двух десятков лет. И если что и становилось достоянием окружающих, то помимо моей воли. Замечу мимоходом, что значительная часть моих легкомысленных похождений в устах чужих людей являлась выдумкой и наветом. И не только моих похождений. Судьбы людей литературы и искусства нередко становятся объектом домыслов и чепухи. Лена остро реагировала на ложь, превращая жизнь в казнь.
Есть браки, которым предопределено расставание с самого начала. И не надо терзаться – в этом нет ничьей вины. А тягость от перемены в привычном укладе жизни нередко смягчается обстоятельствами. У Лены к тому времени появился близкий друг – человек славный, обремененный детьми, человек в личной жизни, видимо, робкий и зависимый. Что же касается меня, то и я к нашему разводу не оказался на мели, а на самой что ни есть глубокой воде. Так мы с Леной и жили после развода целых пять лет под одной крышей, у одной общей кухонной плиты, под двумя разными флагами, испытывая в этой двусмысленной позиции даже некоторую симпатию друг к другу. Письма дочери являлись чем-то вроде заклепок этого странного союза…
Уход Ирины от милого нашему сердцу Саши мы с Леной восприняли болезненно. И Лена твердо решила отправляться к дочери, эмигрировать.
Первая половина восьмидесятых сложилась глухими годами для эмиграции. «Отток мозгов» наносил ощутимый урон, и власти опустили шлагбаум, казалось, надолго. В ОВИРах ярмарочная суета сменилась тишиной колумбария. Лена впала в отчаяние. Было ясно, что «выездные дела» решаются не в ОВИРах, а в Большом доме на Литейном, в Комитете госбезопасности. И я решил действовать – кажется, оказался прав тот проницательный поэт Б., а я на него катил телегу…
Председатель иностранной комиссии Союза писателей, доброжелательный Бранский, выслушал мои сетования и порекомендовал поговорить с куратором госбезопасности – в то время во всех учреждениях были прикрепленные спецы. Я видел этого человека, он нередко сиживал в обеденное время в ресторане писательского дома под перекрестными, со значением, взглядами писателей…
По предложению спеца мы встретились у Русского музея. Спец внимательно меня выслушал. Пообещал позвонить. И позвонил. Мы вновь встретились. «Знаете, – сказал спец, – мы пойдем вам навстречу, поможем отправить жену. Но и вы помогите нам. В сущности, от вас требуется немного: сообщайте нам, о чем говорят в писательской среде, о чем пишут или собираются писать». Так или приблизительно так высказался спец. «Идеалист! – сказал я себе, ступая по асфальту чугунными ногами. – И ты решил, что они преподнесут тебе бесплатный подарок?! Ну? Как ты будешь выплывать из этого болота? Ясно одно – рубить надо сразу и сплеча». Я остановился. «Если так обстоит дело, считайте, что я ни о чем не просил. Мы не сделали дело!» – так или приблизительно так я ответил спецу.
Мы разошлись. Настроение было препаршивое. Теперь они и ее не отпустят, и за меня возьмутся.
Через несколько дней раздался телефонный звонок. Голос спеца я узнал сразу. «Пусть жена идет в ОВИР, оформляет документы. А наш разговор забудьте».
В тот же день Лена отправилась в ОВИР. И вскоре уехала из страны. Во время таможенного досмотра она была единственная, кто уезжал в тот день как эмигрант, по израильской визе. Сотрудники таможни смотрели на нее с благожелательной надеждой – неужели вновь приподняли шлагбаум, неужели начинается веселенькая работа?!
Шлагбаум подняли через несколько лет, в начале девяностых, когда и отправилась к Земле обетованной последняя моя родная душа – сестра Софья Петровна со своим семейством. Такая вот история! До сих пор не могу дать ей объяснение. Вопреки расхожей поговорке удалось и мужа приобрести, и невинность соблюсти. Возможно, это был единственный случай из тысячи, но он был, истинная правда, есть живые свидетели…
С чего это я скакнул на многие годы вперед? Не терпится поведать о днях сегодняшних? Напрасно. В тех, шестидесятых, осталось много привлекательного, есть что вспомнить…
Инсценировка романа «Уйти, чтобы остаться» в московском Театре на Малой Бронной. Сценическое перевоплощение прозы пьянит и озадачивает. Как при встрече со знакомым человеком, которого не видел много лет. Так, однажды в Москве, на станции техобслуживания, я, следуя инструкции, пытался оформить заказ вне очереди как иногородний. Назвал фамилию. Стоящий поблизости грузный, высокий, усатый гражданин, сияя просторной лысиной, тяжело хлопнул меня по плечу. «Узнаешь? – спросил он. – Габриэлянц. Гриша!» Я присел. Так измениться за два десятка годков?! Грише, моему сокурснику по институту, я читал свои первые рассказы в бакинском скверике. Худющий, глазастый, с упрямым кустарником черных жестких волос, Гриша тогда относился к моему творчеству с иронией и недоверием. Кстати, через несколько лет после нашей случайной встречи на станции техобслуживания доктор наук, лауреат Григорий Габриэлянц стал министром геологии России.
Таким же неузнаваемым кажется и свое «прозаическое дитя» на сцене. Хорошо, если после вивисекции инсценировщика и режиссера спектакль достигнет «министерского» блеска, а если наоборот, если инсценировка дискредитирует роман? Так произошло с экранизацией моего другого романа «Утреннее шоссе» на Одесской киностудии. По предложению студии я написал сценарий, стараясь сохранить дух своего романа, его стилистику, его замысел. Сценарий приняли благосклонно, но отметили некоторые потери в сравнении с первоисточником. Потери можно смягчить режиссурой. Порешили и принялись подыскивать мастера. Студии был необходим не только художественный, но и коммерческий успех фильма, финансовые дела их были неважнецкие, а сценарий давал шанс. История молодого отца и его повзрослевшей внебрачной дочери, о существовании которой он не знал, драматический финал этой истории были достаточно «киношными», чтобы использовать шанс на коммерческий успех. А режиссера все не было – те, которые могли «потянуть» фильм, занимались своими картинами, а свободные режиссеры студию не интересовали. Время шло, и художественный руководитель объединения Станислав Говорухин предложил мне самому снять фильм. «Не робейте, это не сложно, если крепкий сценарий. И даже любопытно. Дадим вам сильную группу, сильного оператора, сильного помрежа, подберем актеров. Фильм может снять любой мало-мальски одаренный человек, поверьте. Режиссер кино – профессия странная, загадочная и простая. Весь фокус в умении сладить с этой простотой, не усложнять, довериться сценарию. А сценарий ваш и роман ваш. Так что в путь!»
Предложение меня озадачило и привлекло – сказывалась некоторая авантюрная жилка натуры. Потом я поостыл. Режиссура – профессия. И непростая. Режиссуре учатся годами. Нередко тяжкий труд, оставшись позади, кажется не таким уж и тяжким, что, вероятно, и побудило Станислава Говорухина сделать мне подобное предложение, а может, авантюрная склонность характера. В дальнейшем, наблюдая поведение депутата Думы Говорухина, я невольно вспоминал его дерзкое предложение. Жаль, что я не доверился ему. Вновь наши пути вряд ли пересекутся. Куда-куда, а в парламент меня не занесет, это я знаю точно. Одна надежда, что избиратели вернут кинозрителю способного режиссера, тогда и посмотрим.
Фильм «Утреннее шоссе» сварганил режиссер Валерий Федосов. Получивший постановку с помощью каких-то внутристудийных рычагов, он изрешетил сценарий до неузнаваемости. Больно видеть изуродованный бездарным режиссером сценарий. Почему же я не прервал безобразие, имея на это право?! Есть характеры, у которых притуплено чувство важности того, что происходит в данную минуту. Когда ответственность за итог прячется за горизонтом, тогда о ней забываешь. Но итог наступает, наступает разочарование, наступает время «кусания локтя». К тому же переложение на экран меня занимало чисто внешне, я не брал в голову, что это серьезная реклама самого романа. И еще весьма важный фактор легкого отношения к тому, что происходило на студии в дни работы над фильмом, – атмосфера не жизни, а декорации, какой-то ирреальности, нежелание конфликтовать с такими добрыми, красивыми людьми, сердечно к тебе расположенными. Порой я все же настаивал на своем. Со мной соглашались, обещали исправить. Успокоенный, я возвращался домой, в Ленинград. Но ничего не исправлялось, лишь усиливался напор переубеждения с применением обаяния актеров и особенно актрис – нащупали мою слабую струнку.
С детства меня завораживал мир актеров своей загадкой. Актер исповедует чужую религию, произносит чужие слова, мыслит чужими мыслями, любит чужую любовь, являясь в сознании людей первоносителем всех этих достоинств. А те, кто вложил в его уста свои слова, свои мысли, свою любовь, остаются в тени, их никто не знает. Самая красивая и упоительная несправедливость – добровольное растворение автора в актере. Одни актеры честно трансформируют авторские идеи, пропуская их сквозь свою индивидуальность, как через сито, и оставаясь самими собой. Другие, накапливая годами мысли разных авторов, выплавляют общий блок «своего» мироощущения, становясь каким-то техническим носителем этих идей, а в глазах людей – оригинальным и самобытным мыслителем… Мне лично по душе первые. Образ, созданный автором в своем воображении, единственный и конкретный. Режиссер и актер предлагают свое толкование, нередко противоположное авторскому видению. И эта лихость, с которой театр (кино) расправляется с автором, воздействуя на него целым коллективом театра (киностудии), нередко подавляет волю автора, смиряет его гордыню и в то же время притягивает магнитом, точно любимая, но не любящая женщина…
Но вернусь к Театру на Малой Бронной. Режиссер Михаил Веснин – тот самый, что невероятно похож на испанского певца Пласидо Доминго, – лихо расправившись с текстом романа «Уйти, чтобы остаться», поставил спектакль по своей инсценировке, напоминавшей скорее либретто оперы, чем пьесу, где актеры не играли, а изображали перипетии сюжета. Драма ученого, сломленного системой, предательством друзей, изменой учеников, сводилась к изображению внешнего рисунка. Герой спектакля – артист Леонид Броневой – метал в зал бумеранг. Полет бумеранга символизировал полет судьбы, возвращающей сполна и хорошее, и плохое. Актеры стоически замирали перед огромной решеткой с кругом, на котором вращались знаки зодиака как символ Вечности…
Я, околдованный успехом «Гроссмейстерского балла» на сцене этого театра, вслушивался в незнакомые мне фразы, лихорадочно пытаясь припомнить их в тексте романа, но безуспешно. Кроме фамилии автора и названия спектакля – все было чужое. А ночью, в полуподвальной комнатенке актрисы А., я жаловался на печальную судьбу певца, поющего вполголоса, пил терпкое вино «Изабелла» и перечитывал эпиграмму артиста театра Валентина Гафта, длинного, нескладного, с диковатым лицом греческого дискобола. Моя фамилия показалась автору эпиграммы легковесной, и он всадил для прочности еще одну букву «р» – «Штермлеру»: «Вам вообще не приходить бы. И вообще не появляться. Ну, а вы еще хотите – так уйти, чтобы остаться»… Накануне я встретил Гафта на улице Горького. В плетеной сетке-авоське болталась бутылка с кефиром, которую заботливый сын Валя нес своей маме.
– Гордись, на тебя пишут эпиграммы, – шептала мне добросердечная хозяйка полуподвальной ночной комнатенки. – Валя пишет не на каждого…
Я гордился и ждал премьеру.
Премьерный спектакль сыграли на гастролях, в Донецке, в родном городе Люды X., одной из актрис, занятых в спектакле. Премьера, да еще московского театра, вызвала интерес угольной столицы: зрители «висели» на люстрах, а полет бумеранга сопровождался восторженным охом всего зала – такая смелость режиссерского решения принималась бравыми шахтерскими парнями с одобрением. Броневой ловил бумеранг обеими руками, приседая, как вратарь. Это была самая ответственная минута. Удача, которую непременно надо отметить. И мы отметили банкетом, как принято, после премьеры. Тетка Люды X. по имени Ида закупила на донецком рынке все, что можно было купить на деньги, выделенные мной и автором инсценировки режиссером Весниным. В этом деле тете Иде помогал ее сын Толя, тихий крепыш с крупными печальными глазами. Толя помогал сервировать стол, выполнял старательно мелкие поручения. Будь я провидец, я внимательнее бы пригляделся к этому мальчику. Через много лет в Нью-Йорке, у здания ООН, я разгуливал по площади, названной в его честь. Толя стал известен миру как Натан Щаранский. Политзаключенный, проведший много лет в ГУЛАГе, будоражил весь мир несговорчивостью и фанатичной преданностью своему делу – делу защиты прав человека на свободу и эмиграцию. Высланный из России, Щаранский поселился в Израиле, где сейчас занимает министерское кресло в правительстве. Вот такая удивительная судьба.
Жизнь причудливо сплетена. По ее извилистым дорожкам блуждает множество людей: одни оставляют свой след в памяти, другие проходят мимо, исчезают. И странное ощущение – без тех, кто исчез, не могли бы запомниться те, кто оставил след. Они в моей памяти как бы фон в ателье фотографа, на который ложатся лица тех, кого хранит память.
Таким фоном была секция драматургии при Союзе писателей со многими людьми достойными и менее достойными, на мое сугубо субъективное суждение.
Печально-ироничный Александр Хазин, преподавший всем опытом своей жизни урок тихой гордости после того, как его изничтожили в идеологическом постановлении ЦК партии за очернительство нашей действительности. Импульсивный и решительный, знаменитый в те годы драматург Игнатий Дворецкий, бессменный руководитель секции драматургов, доброжелательный редактор двух моих пьес. Он консультировал меня, как выбить гонорар у чиновников Министерства культуры за заказанную ими пьесу, но не принятую по «идеологическим мотивам». Хитроватый и язвительный Аркадий Минчковский, большой спец в вопросах застолья и выпивки, И его брат, постоянно озадаченный Евгений Мин, один вид которого нагонял грусть. Или мой друг, прямолинейный и участливый Генрих Рябкин, человек вулканической деятельности – драматург, эстрадный автор, очеркист и основатель знаменитого кафе «Тет-а-тет» на Петроградской стороне, приюта петербургской богемы середины восьмидесятых. Владимир Константинов – наидобрейший человек из всех, с которыми меня сталкивала жизнь, драматург, поэт-юморист, мастер пародии и каламбура. Его соавтор, тихий и остроумный, «кавказский земляк», бывший тбилисец Борис Рацер… Сколько еще было в том сплетении милых и добрейших людей! Но сколько было подлецов, интриганов, злопыхателей, мелких и крупных литературных карьеристов, и не только литературных. Вспоминая их поименно, придется вспомнить и все злое, недоброжелательное, что перевидел я за долгие годы вынужденного цехового общения. А не хочется.
Хочу вспомнить, скажем, удивительного человека, с которым, к сожалению, сблизился только в последние годы. Это Александр Моисеевич Володин, тонкий, человечный драматург, прозаик и поэт, оставивший след не только в моей душе, но и на ноге. Его жена Фрида, отпуская со мной Александра Моисеевича на банкет в честь праздника Победы, затеянного в питерском Пен-клубе, просила меня ни в коем случае не допускать Володина к спиртному. Я дал слово. И слово сдержал. Володин остался трезв. Зато я так назюзюкался, что едва стоял на ногах, провожая своего подопечного домой. А проводив, грохнулся и разбил колено… Я трепетно относился к Володину с первого визуального знакомства. Это было в ресторане гостиницы «Европейская», давно, в начале шестидесятых. Мы с женой мучительно подбирали в меню блюда со сносными ценами. За соседним столиком расположились трое молодых людей. Лицо одного из них показалось мне знакомым – вытянутый, вислый нос и печальные глаза под резким накатом лба. Бесцветным хмельным голосом молодой человек беспрестанно повторял: «Если они так поступят, я не знаю, что с собой сделаю, я сойду с ума». В тоне его голоса бились тоска и бессилие. Видно, вопрос касался вещей серьезных – не мог человек с таким лицом горевать по пустякам. Я вспомнил – это Володин, мне показывали его в фойе театра Ленкома на спектакле «Фабричная девчонка». Эта пьеса Володина ворвалась в репертуар почти всех театров страны. И он еще о чем-то горюет?! Я не знал тогда, что успех прибавляет горечь… В дальнейшем наши пути пересеклись в Болшеве, в Доме творчества кинематографистов, на семинаре сценаристов, своеобразной синекуре с дармовым постоем и с непременным показом «закрытых» зарубежных фильмов из закромов Госфильмофонда. Фильмы эти, как правило, переснимались «пиратским» методом на фестивалях и хранились в единственном экземпляре. В основном их демонстрировали на правительственных дачах и на различных киношных семинарах.
В Болшеве мы с Володиным сидели за своим, «ленинградским» столом в компании Юры Клепикова и Валерия Попова. К тому времени за Володиным тянулся шлейф прекрасных пьес и киносценариев, который замыкался блистательным «Осенним марафоном». Володин был тих, задумчив, с лицом, помеченным ранними морщинами, свидетелями не столько возраста, сколько душевной маяты. За плечами угрюмого, сосредоточенного Юры Клепикова к тому времени были фильмы «Начало», «История Аси Клячиной», «Не болит голова у дятла». У Валерия Попова – смешные и печальные книги «Южнее, чем прежде», «Жизнь удалась», на которые имели виды кинорежиссеры… А по мотивам моего романа «Обычный месяц» режиссер Искандер Хамраев снял трехсерийный телевизионный фильм. Так что в титрах моя фамилия значилась, и я мог причислить себя к труженикам кино, не случайно я затесался на семинар сценаристов в Болшеве. В душе же я оставался прозаиком…
Роман «Обычный месяц» задумывался как продолжение «Гроссмейстерского балла», о судьбах людей более взрослых и опытных, чем вчерашние студенты. Критики твердо закрепили за мной ярлык автора «производственных» романов в отличие от авторов «деревенской прозы». Так, разделив литературу по «отраслям», им было легче ориентироваться по одним фамилиям авторов. Сейчас, например, делят писателей на авторов интеллектуальной и неинтеллектуальной, второсортной литературы. Все это от лукавого. Есть просто хорошая художественная литература – от фантастики до детектива. И есть проза с потугами на изыск, с псевдопсихологизмом в поведении героев. Существует даже рейтинг (?!) интеллектуальности – продукт вкусовщины и тусовочности «властителей дум». Литература – вольное ремесло, литература – точное ремесло. Критерий качества произведения один – интерес читателя.
Библиотечный формуляр… по истечении «контрольного» времени: для большинства книг – месяцы, для меньшинства – годы, для единиц – вечность. И никто, кроме Времени, не может судить о произведении. Нечего раздувать щеки и пыжиться, бранить или превозносить – все это пустое, все это игры ущемленных людей. Их любимый метод аргументации – вырванные из контекста фразы. Порой даже вполне удачная фраза при глубокомысленной усмешке критика кажется и впрямь верхом авторской беспомощности. Это нечестный прием особенно практикуют при «внутренних рецензиях», капканах, расставляемых редакциями не только для слабых работ, но и для авторов, вызывающих настороженность по тем или иным соображениям…
Роман «Обычный месяц» промурыжили многие журналы. При этом к положительным рецензиям почему-то прикладывали отрицательные, которые и определяли решение редакции, так было спокойнее. Претензии порой вызывали оторопь. «Почему жена ушла от рабочего к инженеру» (?!). Или: «Автор «посылает» на ипподром, играть на бегах, парня из рабочей семьи» (!). Или: «Автор объективно становится апологетом капиталистического образа жизни в такой социально обнаженной сфере, как производство» (это вообще кивок Комитету госбезопасности!).
После очередного отказа я, нагруженный тяжелыми папками с рукописями романа, сидел в зале ожидания Ленинградского вокзала Москвы и пил теплое пиво. Пиво я не любил, тем более теплое, а пил от тоски и упрямства, думая о том, что остался только один журнал, где еще не побывала моя рукопись, но, увы, туда дорога заказана. До отправления поезда оставался час. Следующий поезд на Ленинград уходил через четыре часа, целых четыре часа. Вполне можно успеть. Только оставлю рукопись и вернусь. Да и рукам будет легче – одна рукопись тянет килограммов на пять, не меньше. Такие практические доводы убаюкивали мои волнения и колебания… Надо было знать остроту и бескомпромиссность «войны», которую вели в то время журналы «Новый мир» и «Октябрь». В «Новом мире» я уже получил подзатыльник. «Ну какая разница? – ублажал я себя. – Все журналы ходят на поклон к одному цензору, какая разница?!» Конечно, «разница» была. И большая. Об этом писались статьи, устраивались конференции, говорили зарубежные радиоголоса. Писатели (и читатели) разбились на два лагеря, не здоровались друг с другом. Нередко «красные патриоты» из «Октября» устраивали свару в ресторане Дома литераторов с «христопродавцами» из «Нового мира»… «Что ты трусишь? – уговаривал я себя. – Они еще не взяли твой роман. Может быть, и откажут, как другие», – при этом, как ни странно, я чувствовал облегчение. А ноги, вопреки рассудку, как бы вели мое вялое от сомнений тело к выходу с вокзала.
Вытянутое, болезненно-мучнистое лицо оживляли большие карие глаза. Бледные, слабые кисти рук придавали всему облику Юрия Идашкина нечто бабье. Но лишь до момента звучания голоса – напористого, категоричного. Это несоответствие голоса и внешности производило впечатление исполнения «под фонограмму». Ю. И. слыл наиболее «правым» из всех «правых» литературных критиков. Его статьи в «Правде» оценивались как официальное мнение идеологического отдела ЦК…
«Почему я так робею? – казнил я себя. – И какого черта заполз сюда? И что тебе пример Володи Максимова? У него были свои игры».
Один из самых «новомирских» авторов Владимир Максимов долгое время состоял членом редколлегии журнала «Октябрь», тем самым как бы демонстрируя свое отношение «к схватке».
– Не понимаю, вы оставляете роман в редакции или нет? Если нет, мы напрасно теряем время, – произнес Ю. И., видя мое смущение. – Ладно, оставляйте рукопись, а я даю слово, что ваш визит в «Октябрь» останется тайной… конечно, если рукопись мы отвергнем, как и все другие журналы, где, я уверен, вы уже побывали, прежде чем прийти сюда.
Я кивнул, презирая себя не столько за приход в редакцию «Октября», сколько за облегчение, с которым встретил снисходительный компромисс, предложенный Идашкиным.
– Ответ вам сообщим через десять дней.
Недоверчиво пожав плечами, я покинул редакцию, не испытывая никакого облегчения от потощавшего своего портфеля.
В жизни мне не часто доводилось проходить испытание страхом. Жестокие драки обходили меня стороной, хоть я был и не из пугливых; злые люди не щекотали бок ножом в темном переулке, хоть, как нарочно, меня часто тянуло в темные переулки; на краю пропасти не стоял, тонуть и гореть не приходилось, Комитет госбезопасности за воротник не встряхивал – до эпопеи, связанной с отъездом дочери в эмиграцию, оставалось почти пять лет. Так что жизнь моя пока не отмечалась особыми страхами… Но по пути из редакции «Октября» к вокзалу я испытывал самый настоящий ужас. «Вернись, идиот, – говорил я себе, – возьми назад рукопись. Тебе же никто из порядочных людей не протянет руки. Опусти в автомат «двушку», позвони в редакцию и скажи Идашкину: «Оставьте мою затею в покое, суньте рукопись в мусорное ведро»… Но я тупо плелся к вокзалу, складывал в кармане кукиш, разговаривая с собой, как с посторонним человеком, и остужая горячую голову мыслью о том, что «Октябрь» также отвергнет рукопись.
Через десять дней – как по заказу – позвонил Идашкин и сообщил, что роман принят, что уже определен номер, что есть два замечания, что главный редактор Всеволод Анисимович Кочетов изъявил желание лично повидаться с автором, что Кочетов будет в редакции в ближайший четверг и мне надлежит явиться туда к полудню, что деньги за железнодорожные билеты, гостиницу и суточные можно будет получить у секретаря редакции…
Радости не было, было чувство обреченности и злости на себя, на свой нерешительный характер, легкомысленность и глупость… И еще… удивление тому, что мне оплатят дорогу и проживание – прецедент диковинный, обычно в редакциях не очень любят лишние расходы и стараются сами не выступать с инициативой…
Радости не было, но не было уже и страха. Друзей – не литературных – забавляло мое беспокойство, принятое ими за кокетство. «Глупости, – говорили они, – в этой стране подобные конфликты театральны, все прилежно играют свою роль: одни – демократы, другие – консерваторы. Но все платят взносы одной организации, молятся одному богу – партии, которая гарантирует им личное благополучие за преданность. Кто выступает против режима партии всерьез, тот сидит в кутузке или выслан за рубеж. Третьего не дано. Ты тоже, если разобраться, в своих «острых» вещах, критикуя недостатки, защищаешь сам строй, хоть ты и беспартийный. Просто ты, поскольку еще не пуган, немного перестарался в критике, а прав на это у тебя недостаточно, не то имя. Поэтому «левые» тебя отшили, а «правые» пригрели, потому как им тоже хочется поиграть в «левые игры», надоела преснятина. Конечно, ты можешь и вдарить по базису, но это в стол, а тебе же лестно напечататься, жить-то надо…»
Есть браки, которым предопределено расставание с самого начала. И не надо терзаться – в этом нет ничьей вины. А тягость от перемены в привычном укладе жизни нередко смягчается обстоятельствами. У Лены к тому времени появился близкий друг – человек славный, обремененный детьми, человек в личной жизни, видимо, робкий и зависимый. Что же касается меня, то и я к нашему разводу не оказался на мели, а на самой что ни есть глубокой воде. Так мы с Леной и жили после развода целых пять лет под одной крышей, у одной общей кухонной плиты, под двумя разными флагами, испытывая в этой двусмысленной позиции даже некоторую симпатию друг к другу. Письма дочери являлись чем-то вроде заклепок этого странного союза…
Уход Ирины от милого нашему сердцу Саши мы с Леной восприняли болезненно. И Лена твердо решила отправляться к дочери, эмигрировать.
Первая половина восьмидесятых сложилась глухими годами для эмиграции. «Отток мозгов» наносил ощутимый урон, и власти опустили шлагбаум, казалось, надолго. В ОВИРах ярмарочная суета сменилась тишиной колумбария. Лена впала в отчаяние. Было ясно, что «выездные дела» решаются не в ОВИРах, а в Большом доме на Литейном, в Комитете госбезопасности. И я решил действовать – кажется, оказался прав тот проницательный поэт Б., а я на него катил телегу…
Председатель иностранной комиссии Союза писателей, доброжелательный Бранский, выслушал мои сетования и порекомендовал поговорить с куратором госбезопасности – в то время во всех учреждениях были прикрепленные спецы. Я видел этого человека, он нередко сиживал в обеденное время в ресторане писательского дома под перекрестными, со значением, взглядами писателей…
По предложению спеца мы встретились у Русского музея. Спец внимательно меня выслушал. Пообещал позвонить. И позвонил. Мы вновь встретились. «Знаете, – сказал спец, – мы пойдем вам навстречу, поможем отправить жену. Но и вы помогите нам. В сущности, от вас требуется немного: сообщайте нам, о чем говорят в писательской среде, о чем пишут или собираются писать». Так или приблизительно так высказался спец. «Идеалист! – сказал я себе, ступая по асфальту чугунными ногами. – И ты решил, что они преподнесут тебе бесплатный подарок?! Ну? Как ты будешь выплывать из этого болота? Ясно одно – рубить надо сразу и сплеча». Я остановился. «Если так обстоит дело, считайте, что я ни о чем не просил. Мы не сделали дело!» – так или приблизительно так я ответил спецу.
Мы разошлись. Настроение было препаршивое. Теперь они и ее не отпустят, и за меня возьмутся.
Через несколько дней раздался телефонный звонок. Голос спеца я узнал сразу. «Пусть жена идет в ОВИР, оформляет документы. А наш разговор забудьте».
В тот же день Лена отправилась в ОВИР. И вскоре уехала из страны. Во время таможенного досмотра она была единственная, кто уезжал в тот день как эмигрант, по израильской визе. Сотрудники таможни смотрели на нее с благожелательной надеждой – неужели вновь приподняли шлагбаум, неужели начинается веселенькая работа?!
Шлагбаум подняли через несколько лет, в начале девяностых, когда и отправилась к Земле обетованной последняя моя родная душа – сестра Софья Петровна со своим семейством. Такая вот история! До сих пор не могу дать ей объяснение. Вопреки расхожей поговорке удалось и мужа приобрести, и невинность соблюсти. Возможно, это был единственный случай из тысячи, но он был, истинная правда, есть живые свидетели…
С чего это я скакнул на многие годы вперед? Не терпится поведать о днях сегодняшних? Напрасно. В тех, шестидесятых, осталось много привлекательного, есть что вспомнить…
Инсценировка романа «Уйти, чтобы остаться» в московском Театре на Малой Бронной. Сценическое перевоплощение прозы пьянит и озадачивает. Как при встрече со знакомым человеком, которого не видел много лет. Так, однажды в Москве, на станции техобслуживания, я, следуя инструкции, пытался оформить заказ вне очереди как иногородний. Назвал фамилию. Стоящий поблизости грузный, высокий, усатый гражданин, сияя просторной лысиной, тяжело хлопнул меня по плечу. «Узнаешь? – спросил он. – Габриэлянц. Гриша!» Я присел. Так измениться за два десятка годков?! Грише, моему сокурснику по институту, я читал свои первые рассказы в бакинском скверике. Худющий, глазастый, с упрямым кустарником черных жестких волос, Гриша тогда относился к моему творчеству с иронией и недоверием. Кстати, через несколько лет после нашей случайной встречи на станции техобслуживания доктор наук, лауреат Григорий Габриэлянц стал министром геологии России.
Таким же неузнаваемым кажется и свое «прозаическое дитя» на сцене. Хорошо, если после вивисекции инсценировщика и режиссера спектакль достигнет «министерского» блеска, а если наоборот, если инсценировка дискредитирует роман? Так произошло с экранизацией моего другого романа «Утреннее шоссе» на Одесской киностудии. По предложению студии я написал сценарий, стараясь сохранить дух своего романа, его стилистику, его замысел. Сценарий приняли благосклонно, но отметили некоторые потери в сравнении с первоисточником. Потери можно смягчить режиссурой. Порешили и принялись подыскивать мастера. Студии был необходим не только художественный, но и коммерческий успех фильма, финансовые дела их были неважнецкие, а сценарий давал шанс. История молодого отца и его повзрослевшей внебрачной дочери, о существовании которой он не знал, драматический финал этой истории были достаточно «киношными», чтобы использовать шанс на коммерческий успех. А режиссера все не было – те, которые могли «потянуть» фильм, занимались своими картинами, а свободные режиссеры студию не интересовали. Время шло, и художественный руководитель объединения Станислав Говорухин предложил мне самому снять фильм. «Не робейте, это не сложно, если крепкий сценарий. И даже любопытно. Дадим вам сильную группу, сильного оператора, сильного помрежа, подберем актеров. Фильм может снять любой мало-мальски одаренный человек, поверьте. Режиссер кино – профессия странная, загадочная и простая. Весь фокус в умении сладить с этой простотой, не усложнять, довериться сценарию. А сценарий ваш и роман ваш. Так что в путь!»
Предложение меня озадачило и привлекло – сказывалась некоторая авантюрная жилка натуры. Потом я поостыл. Режиссура – профессия. И непростая. Режиссуре учатся годами. Нередко тяжкий труд, оставшись позади, кажется не таким уж и тяжким, что, вероятно, и побудило Станислава Говорухина сделать мне подобное предложение, а может, авантюрная склонность характера. В дальнейшем, наблюдая поведение депутата Думы Говорухина, я невольно вспоминал его дерзкое предложение. Жаль, что я не доверился ему. Вновь наши пути вряд ли пересекутся. Куда-куда, а в парламент меня не занесет, это я знаю точно. Одна надежда, что избиратели вернут кинозрителю способного режиссера, тогда и посмотрим.
Фильм «Утреннее шоссе» сварганил режиссер Валерий Федосов. Получивший постановку с помощью каких-то внутристудийных рычагов, он изрешетил сценарий до неузнаваемости. Больно видеть изуродованный бездарным режиссером сценарий. Почему же я не прервал безобразие, имея на это право?! Есть характеры, у которых притуплено чувство важности того, что происходит в данную минуту. Когда ответственность за итог прячется за горизонтом, тогда о ней забываешь. Но итог наступает, наступает разочарование, наступает время «кусания локтя». К тому же переложение на экран меня занимало чисто внешне, я не брал в голову, что это серьезная реклама самого романа. И еще весьма важный фактор легкого отношения к тому, что происходило на студии в дни работы над фильмом, – атмосфера не жизни, а декорации, какой-то ирреальности, нежелание конфликтовать с такими добрыми, красивыми людьми, сердечно к тебе расположенными. Порой я все же настаивал на своем. Со мной соглашались, обещали исправить. Успокоенный, я возвращался домой, в Ленинград. Но ничего не исправлялось, лишь усиливался напор переубеждения с применением обаяния актеров и особенно актрис – нащупали мою слабую струнку.
С детства меня завораживал мир актеров своей загадкой. Актер исповедует чужую религию, произносит чужие слова, мыслит чужими мыслями, любит чужую любовь, являясь в сознании людей первоносителем всех этих достоинств. А те, кто вложил в его уста свои слова, свои мысли, свою любовь, остаются в тени, их никто не знает. Самая красивая и упоительная несправедливость – добровольное растворение автора в актере. Одни актеры честно трансформируют авторские идеи, пропуская их сквозь свою индивидуальность, как через сито, и оставаясь самими собой. Другие, накапливая годами мысли разных авторов, выплавляют общий блок «своего» мироощущения, становясь каким-то техническим носителем этих идей, а в глазах людей – оригинальным и самобытным мыслителем… Мне лично по душе первые. Образ, созданный автором в своем воображении, единственный и конкретный. Режиссер и актер предлагают свое толкование, нередко противоположное авторскому видению. И эта лихость, с которой театр (кино) расправляется с автором, воздействуя на него целым коллективом театра (киностудии), нередко подавляет волю автора, смиряет его гордыню и в то же время притягивает магнитом, точно любимая, но не любящая женщина…
Но вернусь к Театру на Малой Бронной. Режиссер Михаил Веснин – тот самый, что невероятно похож на испанского певца Пласидо Доминго, – лихо расправившись с текстом романа «Уйти, чтобы остаться», поставил спектакль по своей инсценировке, напоминавшей скорее либретто оперы, чем пьесу, где актеры не играли, а изображали перипетии сюжета. Драма ученого, сломленного системой, предательством друзей, изменой учеников, сводилась к изображению внешнего рисунка. Герой спектакля – артист Леонид Броневой – метал в зал бумеранг. Полет бумеранга символизировал полет судьбы, возвращающей сполна и хорошее, и плохое. Актеры стоически замирали перед огромной решеткой с кругом, на котором вращались знаки зодиака как символ Вечности…
Я, околдованный успехом «Гроссмейстерского балла» на сцене этого театра, вслушивался в незнакомые мне фразы, лихорадочно пытаясь припомнить их в тексте романа, но безуспешно. Кроме фамилии автора и названия спектакля – все было чужое. А ночью, в полуподвальной комнатенке актрисы А., я жаловался на печальную судьбу певца, поющего вполголоса, пил терпкое вино «Изабелла» и перечитывал эпиграмму артиста театра Валентина Гафта, длинного, нескладного, с диковатым лицом греческого дискобола. Моя фамилия показалась автору эпиграммы легковесной, и он всадил для прочности еще одну букву «р» – «Штермлеру»: «Вам вообще не приходить бы. И вообще не появляться. Ну, а вы еще хотите – так уйти, чтобы остаться»… Накануне я встретил Гафта на улице Горького. В плетеной сетке-авоське болталась бутылка с кефиром, которую заботливый сын Валя нес своей маме.
– Гордись, на тебя пишут эпиграммы, – шептала мне добросердечная хозяйка полуподвальной ночной комнатенки. – Валя пишет не на каждого…
Я гордился и ждал премьеру.
Премьерный спектакль сыграли на гастролях, в Донецке, в родном городе Люды X., одной из актрис, занятых в спектакле. Премьера, да еще московского театра, вызвала интерес угольной столицы: зрители «висели» на люстрах, а полет бумеранга сопровождался восторженным охом всего зала – такая смелость режиссерского решения принималась бравыми шахтерскими парнями с одобрением. Броневой ловил бумеранг обеими руками, приседая, как вратарь. Это была самая ответственная минута. Удача, которую непременно надо отметить. И мы отметили банкетом, как принято, после премьеры. Тетка Люды X. по имени Ида закупила на донецком рынке все, что можно было купить на деньги, выделенные мной и автором инсценировки режиссером Весниным. В этом деле тете Иде помогал ее сын Толя, тихий крепыш с крупными печальными глазами. Толя помогал сервировать стол, выполнял старательно мелкие поручения. Будь я провидец, я внимательнее бы пригляделся к этому мальчику. Через много лет в Нью-Йорке, у здания ООН, я разгуливал по площади, названной в его честь. Толя стал известен миру как Натан Щаранский. Политзаключенный, проведший много лет в ГУЛАГе, будоражил весь мир несговорчивостью и фанатичной преданностью своему делу – делу защиты прав человека на свободу и эмиграцию. Высланный из России, Щаранский поселился в Израиле, где сейчас занимает министерское кресло в правительстве. Вот такая удивительная судьба.
Жизнь причудливо сплетена. По ее извилистым дорожкам блуждает множество людей: одни оставляют свой след в памяти, другие проходят мимо, исчезают. И странное ощущение – без тех, кто исчез, не могли бы запомниться те, кто оставил след. Они в моей памяти как бы фон в ателье фотографа, на который ложатся лица тех, кого хранит память.
Таким фоном была секция драматургии при Союзе писателей со многими людьми достойными и менее достойными, на мое сугубо субъективное суждение.
Печально-ироничный Александр Хазин, преподавший всем опытом своей жизни урок тихой гордости после того, как его изничтожили в идеологическом постановлении ЦК партии за очернительство нашей действительности. Импульсивный и решительный, знаменитый в те годы драматург Игнатий Дворецкий, бессменный руководитель секции драматургов, доброжелательный редактор двух моих пьес. Он консультировал меня, как выбить гонорар у чиновников Министерства культуры за заказанную ими пьесу, но не принятую по «идеологическим мотивам». Хитроватый и язвительный Аркадий Минчковский, большой спец в вопросах застолья и выпивки, И его брат, постоянно озадаченный Евгений Мин, один вид которого нагонял грусть. Или мой друг, прямолинейный и участливый Генрих Рябкин, человек вулканической деятельности – драматург, эстрадный автор, очеркист и основатель знаменитого кафе «Тет-а-тет» на Петроградской стороне, приюта петербургской богемы середины восьмидесятых. Владимир Константинов – наидобрейший человек из всех, с которыми меня сталкивала жизнь, драматург, поэт-юморист, мастер пародии и каламбура. Его соавтор, тихий и остроумный, «кавказский земляк», бывший тбилисец Борис Рацер… Сколько еще было в том сплетении милых и добрейших людей! Но сколько было подлецов, интриганов, злопыхателей, мелких и крупных литературных карьеристов, и не только литературных. Вспоминая их поименно, придется вспомнить и все злое, недоброжелательное, что перевидел я за долгие годы вынужденного цехового общения. А не хочется.
Хочу вспомнить, скажем, удивительного человека, с которым, к сожалению, сблизился только в последние годы. Это Александр Моисеевич Володин, тонкий, человечный драматург, прозаик и поэт, оставивший след не только в моей душе, но и на ноге. Его жена Фрида, отпуская со мной Александра Моисеевича на банкет в честь праздника Победы, затеянного в питерском Пен-клубе, просила меня ни в коем случае не допускать Володина к спиртному. Я дал слово. И слово сдержал. Володин остался трезв. Зато я так назюзюкался, что едва стоял на ногах, провожая своего подопечного домой. А проводив, грохнулся и разбил колено… Я трепетно относился к Володину с первого визуального знакомства. Это было в ресторане гостиницы «Европейская», давно, в начале шестидесятых. Мы с женой мучительно подбирали в меню блюда со сносными ценами. За соседним столиком расположились трое молодых людей. Лицо одного из них показалось мне знакомым – вытянутый, вислый нос и печальные глаза под резким накатом лба. Бесцветным хмельным голосом молодой человек беспрестанно повторял: «Если они так поступят, я не знаю, что с собой сделаю, я сойду с ума». В тоне его голоса бились тоска и бессилие. Видно, вопрос касался вещей серьезных – не мог человек с таким лицом горевать по пустякам. Я вспомнил – это Володин, мне показывали его в фойе театра Ленкома на спектакле «Фабричная девчонка». Эта пьеса Володина ворвалась в репертуар почти всех театров страны. И он еще о чем-то горюет?! Я не знал тогда, что успех прибавляет горечь… В дальнейшем наши пути пересеклись в Болшеве, в Доме творчества кинематографистов, на семинаре сценаристов, своеобразной синекуре с дармовым постоем и с непременным показом «закрытых» зарубежных фильмов из закромов Госфильмофонда. Фильмы эти, как правило, переснимались «пиратским» методом на фестивалях и хранились в единственном экземпляре. В основном их демонстрировали на правительственных дачах и на различных киношных семинарах.
В Болшеве мы с Володиным сидели за своим, «ленинградским» столом в компании Юры Клепикова и Валерия Попова. К тому времени за Володиным тянулся шлейф прекрасных пьес и киносценариев, который замыкался блистательным «Осенним марафоном». Володин был тих, задумчив, с лицом, помеченным ранними морщинами, свидетелями не столько возраста, сколько душевной маяты. За плечами угрюмого, сосредоточенного Юры Клепикова к тому времени были фильмы «Начало», «История Аси Клячиной», «Не болит голова у дятла». У Валерия Попова – смешные и печальные книги «Южнее, чем прежде», «Жизнь удалась», на которые имели виды кинорежиссеры… А по мотивам моего романа «Обычный месяц» режиссер Искандер Хамраев снял трехсерийный телевизионный фильм. Так что в титрах моя фамилия значилась, и я мог причислить себя к труженикам кино, не случайно я затесался на семинар сценаристов в Болшеве. В душе же я оставался прозаиком…
Роман «Обычный месяц» задумывался как продолжение «Гроссмейстерского балла», о судьбах людей более взрослых и опытных, чем вчерашние студенты. Критики твердо закрепили за мной ярлык автора «производственных» романов в отличие от авторов «деревенской прозы». Так, разделив литературу по «отраслям», им было легче ориентироваться по одним фамилиям авторов. Сейчас, например, делят писателей на авторов интеллектуальной и неинтеллектуальной, второсортной литературы. Все это от лукавого. Есть просто хорошая художественная литература – от фантастики до детектива. И есть проза с потугами на изыск, с псевдопсихологизмом в поведении героев. Существует даже рейтинг (?!) интеллектуальности – продукт вкусовщины и тусовочности «властителей дум». Литература – вольное ремесло, литература – точное ремесло. Критерий качества произведения один – интерес читателя.
Библиотечный формуляр… по истечении «контрольного» времени: для большинства книг – месяцы, для меньшинства – годы, для единиц – вечность. И никто, кроме Времени, не может судить о произведении. Нечего раздувать щеки и пыжиться, бранить или превозносить – все это пустое, все это игры ущемленных людей. Их любимый метод аргументации – вырванные из контекста фразы. Порой даже вполне удачная фраза при глубокомысленной усмешке критика кажется и впрямь верхом авторской беспомощности. Это нечестный прием особенно практикуют при «внутренних рецензиях», капканах, расставляемых редакциями не только для слабых работ, но и для авторов, вызывающих настороженность по тем или иным соображениям…
Роман «Обычный месяц» промурыжили многие журналы. При этом к положительным рецензиям почему-то прикладывали отрицательные, которые и определяли решение редакции, так было спокойнее. Претензии порой вызывали оторопь. «Почему жена ушла от рабочего к инженеру» (?!). Или: «Автор «посылает» на ипподром, играть на бегах, парня из рабочей семьи» (!). Или: «Автор объективно становится апологетом капиталистического образа жизни в такой социально обнаженной сфере, как производство» (это вообще кивок Комитету госбезопасности!).
После очередного отказа я, нагруженный тяжелыми папками с рукописями романа, сидел в зале ожидания Ленинградского вокзала Москвы и пил теплое пиво. Пиво я не любил, тем более теплое, а пил от тоски и упрямства, думая о том, что остался только один журнал, где еще не побывала моя рукопись, но, увы, туда дорога заказана. До отправления поезда оставался час. Следующий поезд на Ленинград уходил через четыре часа, целых четыре часа. Вполне можно успеть. Только оставлю рукопись и вернусь. Да и рукам будет легче – одна рукопись тянет килограммов на пять, не меньше. Такие практические доводы убаюкивали мои волнения и колебания… Надо было знать остроту и бескомпромиссность «войны», которую вели в то время журналы «Новый мир» и «Октябрь». В «Новом мире» я уже получил подзатыльник. «Ну какая разница? – ублажал я себя. – Все журналы ходят на поклон к одному цензору, какая разница?!» Конечно, «разница» была. И большая. Об этом писались статьи, устраивались конференции, говорили зарубежные радиоголоса. Писатели (и читатели) разбились на два лагеря, не здоровались друг с другом. Нередко «красные патриоты» из «Октября» устраивали свару в ресторане Дома литераторов с «христопродавцами» из «Нового мира»… «Что ты трусишь? – уговаривал я себя. – Они еще не взяли твой роман. Может быть, и откажут, как другие», – при этом, как ни странно, я чувствовал облегчение. А ноги, вопреки рассудку, как бы вели мое вялое от сомнений тело к выходу с вокзала.
Вытянутое, болезненно-мучнистое лицо оживляли большие карие глаза. Бледные, слабые кисти рук придавали всему облику Юрия Идашкина нечто бабье. Но лишь до момента звучания голоса – напористого, категоричного. Это несоответствие голоса и внешности производило впечатление исполнения «под фонограмму». Ю. И. слыл наиболее «правым» из всех «правых» литературных критиков. Его статьи в «Правде» оценивались как официальное мнение идеологического отдела ЦК…
«Почему я так робею? – казнил я себя. – И какого черта заполз сюда? И что тебе пример Володи Максимова? У него были свои игры».
Один из самых «новомирских» авторов Владимир Максимов долгое время состоял членом редколлегии журнала «Октябрь», тем самым как бы демонстрируя свое отношение «к схватке».
– Не понимаю, вы оставляете роман в редакции или нет? Если нет, мы напрасно теряем время, – произнес Ю. И., видя мое смущение. – Ладно, оставляйте рукопись, а я даю слово, что ваш визит в «Октябрь» останется тайной… конечно, если рукопись мы отвергнем, как и все другие журналы, где, я уверен, вы уже побывали, прежде чем прийти сюда.
Я кивнул, презирая себя не столько за приход в редакцию «Октября», сколько за облегчение, с которым встретил снисходительный компромисс, предложенный Идашкиным.
– Ответ вам сообщим через десять дней.
Недоверчиво пожав плечами, я покинул редакцию, не испытывая никакого облегчения от потощавшего своего портфеля.
В жизни мне не часто доводилось проходить испытание страхом. Жестокие драки обходили меня стороной, хоть я был и не из пугливых; злые люди не щекотали бок ножом в темном переулке, хоть, как нарочно, меня часто тянуло в темные переулки; на краю пропасти не стоял, тонуть и гореть не приходилось, Комитет госбезопасности за воротник не встряхивал – до эпопеи, связанной с отъездом дочери в эмиграцию, оставалось почти пять лет. Так что жизнь моя пока не отмечалась особыми страхами… Но по пути из редакции «Октября» к вокзалу я испытывал самый настоящий ужас. «Вернись, идиот, – говорил я себе, – возьми назад рукопись. Тебе же никто из порядочных людей не протянет руки. Опусти в автомат «двушку», позвони в редакцию и скажи Идашкину: «Оставьте мою затею в покое, суньте рукопись в мусорное ведро»… Но я тупо плелся к вокзалу, складывал в кармане кукиш, разговаривая с собой, как с посторонним человеком, и остужая горячую голову мыслью о том, что «Октябрь» также отвергнет рукопись.
Через десять дней – как по заказу – позвонил Идашкин и сообщил, что роман принят, что уже определен номер, что есть два замечания, что главный редактор Всеволод Анисимович Кочетов изъявил желание лично повидаться с автором, что Кочетов будет в редакции в ближайший четверг и мне надлежит явиться туда к полудню, что деньги за железнодорожные билеты, гостиницу и суточные можно будет получить у секретаря редакции…
Радости не было, было чувство обреченности и злости на себя, на свой нерешительный характер, легкомысленность и глупость… И еще… удивление тому, что мне оплатят дорогу и проживание – прецедент диковинный, обычно в редакциях не очень любят лишние расходы и стараются сами не выступать с инициативой…
Радости не было, но не было уже и страха. Друзей – не литературных – забавляло мое беспокойство, принятое ими за кокетство. «Глупости, – говорили они, – в этой стране подобные конфликты театральны, все прилежно играют свою роль: одни – демократы, другие – консерваторы. Но все платят взносы одной организации, молятся одному богу – партии, которая гарантирует им личное благополучие за преданность. Кто выступает против режима партии всерьез, тот сидит в кутузке или выслан за рубеж. Третьего не дано. Ты тоже, если разобраться, в своих «острых» вещах, критикуя недостатки, защищаешь сам строй, хоть ты и беспартийный. Просто ты, поскольку еще не пуган, немного перестарался в критике, а прав на это у тебя недостаточно, не то имя. Поэтому «левые» тебя отшили, а «правые» пригрели, потому как им тоже хочется поиграть в «левые игры», надоела преснятина. Конечно, ты можешь и вдарить по базису, но это в стол, а тебе же лестно напечататься, жить-то надо…»