Девчонки охали и строили мне глазки. Я – им… Так наряду с обменом научной информацией шел обмен другой информацией, куда более приятной мне, двадцатитрехлетнему оболтусу. Былая институтская вольница раскачивалась во мне, увеличивая к вечеру свою амплитуду. И тихие деревенские ночи под боевыми сталинградскими звездами бархатного летнего неба, под шорох камышей, что росли вдоль робкой речушки Медведицы близ села Молодель, наполняли меня соком молодости.
   Особенно мне по сердцу пришлась длинноногая красавица Мария со строгими учительскими глазами и узкой кистью белых недеревенских рук. Она была девица образованная и в приливе нежности говорила: «Библейский ты мой!» – этой фразой Мария и запомнилась мне. Но в начале наших отношений Мария проявила некоторую строгость и высокую нравственную чистоту: она требовала доказательств моего статуса холостяка – с женатиками Мария не хотела водиться – она требовала паспорт. Пришлось выполнить девичий каприз. В слабом свечении звезд Мария проштудировала документ и сказала с каким-то сомнением в голосе: «Вроде все в порядке». – «Конечно, в порядке!» – склочно поддержал я с нотками оскорбленного достоинства, не зная, куда девать этот вдруг оказавшийся совершенно негабаритным документ.
   В середине полевого сезона наши встречи оборвались – вернулся из армии жених Марии, а ко мне приехала другая Мария, моя бабушка Мария Абрамовна Заславская, в девичестве Лазаревич. Бабушка не выдержала разлуки с внуком и, озабоченная моим бытием, ворвалась в сталинградскую степь подобно славному полководцу Фрунзе, только не на коне, а на тракторе из местного сельпо. Ворвалась под вечер, когда коровы расходились по своим адресам, поднимая тяжелую пыль. Из последних писем я подозревал, что налет неотвратим, но время не было оговорено, дабы застать меня врасплох, во всем обличье греха. Благодаря жениху Марии-первой, бабушка узрела внука лишь в некоторой меланхолии, но во вполне пристойном виде…
   Вся вторая половина полевого сезона прошла под знаком моей бабушки. А хилая хата, комнату в которой я снимал, оказалась домом чревоугодия. Бабушка умела и любила готовить. Бессемейные мои коллеги носили ей продукты и получали кушанья, которые тут же съедались за общим столом, с усердием и весельем. А конец сезона был отмечен фаршированной рыбой, запеченной в духовке, – фирменным блюдом моей бабушки…
   Будет несправедливо, если в этих записках я более подробно не расскажу об этом человеке, который оставил значительный след в моей жизни. Я и заметки эти печатаю на пишущей машинке «Олимпия-прогресс», что купила бабушка мне в подарок у своего соседа-механика Степы. Машинка с металлическим корпусом, портативная, служащая мне без малого сорок лет. Безмолвная «повитуха», принимающая появление на свет всех моих литературных детишек…
   Бабушку знали в городе, особенно пожившие уже люди, старые бакинцы. Во время войны она работала в керосиновой лавке в центре города, на улице Басина, и я часто ей помогал – наклеивал купоны из месячной керосиновой карточки на газетный лист, для отчета. До сих пор при слове «война» мои ноздри ощущают терпкий запах керосина, а в памяти всплывают лица людей из очереди. С бидонами в руках. Кроме того, она торговала всякой ерундой на рынке, чтобы поддержать семью. Возила в Куйбышев каспийскую селедку, а из Куйбышева, с какого-то завода, привозила на продажу алюминиевый ширпотреб: вилки, ножи, посуду. В то время многие спекулировали, в то время буханка хлеба с рук стоила половину иной зарплаты. И я спекулировал (о нотах я уже рассказывал, теперь о хлебе). Мне было девять лет, и втайне от бабушки и мамы меня «нанимала» тебя Бетя, наша родственница, продавщица хлебного магазина. Она вручала мне несколько буханок из «сэкономленного» хлеба, и я, пользуясь внешней незначительностью, выносил их с черного хода. Буханки я относил инвалидам войны, тети-Бетиным агентам, для дальнейшей реализации. За это я получал свой гонорар в виде ломтя тяжелого, рыжего хлеба крупного кукурузного замеса. Узнав об этом, бабушка учинила тете скандал. И они долго не разговаривали, как тетя к ней ни подлизывалась…
   Рассказать о том, как бабушка с четырьмя детьми переехала в голодные годы из Херсона в Баку, – это еще ничего не рассказать. О том, как она выгребала мусор из подвала – три машины мусора – и разместилась в этом подвале с детьми. И поднимала детей, затем и внуков, так и не научившись разбираться в часовом времени – читала газеты, писала, считала отлично и быстро, а вот часы ей не покорялись. Загадка! Когда я спрашивал ее, который час, бабушка смущалась, как девочка, и задавала встречный вопрос: «Нет, ты мне скажи, который час, а я проверю», – хитрила моя родная. Она, конечно, понимала язык часов, но… выговорить это почему-то не могла.
   Я расскажу о звездном часе своей бабушки. Я расскажу о том, почему она пользовалась таким авторитетом.
   Бабушка вела прямую переписку со всеми членами Политбюро. И даже с самим вождем народов Иосифом Виссарионовичем Сталиным. Обычно она вела свое эпистолярное хозяйство вечерами, после трудового дня, нагруженная новой информацией. Бабушка подсаживалась к столу, извлекала заветную тетрадь в косую линейку, ставила перед собой чернильницу-непроливайку, доставала ученическую ручку с тупорылым пером «рондо» и приступала к своему «черному делу». Крупным почерком ученицы начальных классов она выводила: «Дорогой Иосиф Висаронович (звучало как Иосиф Аронович, что, несомненно, придавало письму особую родственную доверительность), пишет Вам Мария Абрамовна, мать погибшего на фронте лейтенанта Женички Заславского. Я живу в подвале из мусора, а начальник жилотдела Борщев, вдвоем с женой, живут в четырех комнатах, а в пятой держат собаку. Где справедливость?!» Письмо отсылалось в Москву… И Молотову. И Микояну. И Кагановичу… Последнему она добавляла доверительную фразу «Шолом!», дабы намекнуть на особые связи. Что там мелкая сошка Борщев?! Бабушка смело обличала жилищные условия и Председателя Верховного Совета Теймура Кулиева, и прочих республиканских вождей, сведения о которых поставляла бабушке ее керосиновая агентура…
   Письма уходили в Москву с регулярностью ежедневной газеты. И, как говорится, вода долбит камень… Однажды к дому 130 по Первомайской улице с грохотом и выстрелами из двойной выхлопной трубы подкатил могучий американский мотоцикл «Харлей-Дэвидсон» с коляской, покрытой брезентом. Кряжистый полковник в кожаных штанах-галифе тяжело слез с широкого сиденья мотоцикла и проследовал во двор. На его вопрос, где тут проживает гражданка Заславская, соседи, млея от страха, указали на зеленую дверь, ведущую в подвал.
   – Мария Абрамовна! – воскликнул полковник в галифе. – Лично к вам я ничего не имею. Но вы поставили на край существования наше родное республиканское правительство. Когда будет конец?!
   – Когда я выберусь из этой мусорной свалки, – смело ответила бабушка.
   – Я приехал на мотоцикле «Харлей-Дэвидсон» с двумя выхлопными трубами. Вы сейчас сядете в коляску, и мы поедем выбирать вам квартиру. У меня три адреса.
   – Я хочу жить рядом с Ривой, моей дочерью, – бескомпромиссно заявила бабушка. – На улице имени писателя Островского.
   – Но это старый район, там нет свободной квартиры, – вздохнул полковник и хлопнул ладонями по «ушам» своих галифе.
   – Я подожду.
   – И будете писать?
   – Каждый день, – ответила бабушка.
   Полковник развернул себя, как тяжелый шкаф, и направился к воротам двора.
   – Мне и телефон нужен! – крикнула бабушка в его широкую спину.
   Телефон ей поставили. Это был единственный телефон на весь дом, с длинным шнуром. Бабушка выносила его во двор и ставила на табурет, чтобы пользовались соседи. Это и был звездный час моей бабушки.
   Квартиры она так и не дождалась: район, где мы жили с мамой и папой, был одним из старых районов города и не подлежал застройке.
   К тому же иссяк источник информации – Борщев и другие бабушкины «контрагенты» проходили по «делу Багирова» и были сурово наказаны.
   Бабушка умерла в 1966-м, в год выхода моего первого романа «Гроссмейстерский балл» отдельной книгой. И мама положила книгу с дарственной надписью в ее гроб.
   Незадолго до кончины бабушка, в возрасте восьмидесяти лет, приезжала в Ленинград посмотреть, как я живу семейной жизнью. Внимательно все осмотрев, она прожила три дня и уехала, ни с кем не простившись. Вскоре я получил от нее письмо, но это уже другой рассказ…
 
   Сталинград – длинный город, он тянется вдоль Волги чуть ли не на восемьдесят километров. От завода им. Петрова на севере до Тракторного на юге. В зимние холодные вечера это расстояние увеличивается – очень уж долго плетется автобус от завода Петрова, где я жил в общежитии, до конечной остановки у гостиницы «Сталинград».
   Гостиница находилась в самом центре города, напротив Драматического театра. В те годы театром руководил режиссер Покровский – красивый, неприступный мужчина. Увидев его, я оробел и показал свою первую пьесу «Звезды незакатные» завлиту театра Шейнину, как вообще и подобает быть. Шейнин был живой, общительный человек, невысокого роста, полный, активно лысеющий. Пьесу о злоключениях геолога в Сибири, о его самоотверженной работе и любовных увлечениях я написал довольно быстро. Во всяком случае, несколько быстрее, чем ее читал завлит театра. Прочитав, Шейнин пригласил меня на разговор. Он сказал: «Начнем с фамилии главного героя. Стрекалов! Что это за фамилия? Стрекалов. Не фамилия, а фановая труба. Ну бог с ним, пойдем дальше…» Но я его уже не слушал – в кабинет вошла жена завлита, женщина необыкновенно располагающей внешности. Что могло связывать зануду-завлита, который, я был убежден, совершенно не понял пьесу, с этой волнующей воображение женщиной в темном тяжелом платье, плотно облегающем статную фигуру? Что общего между его лысиной и ее роскошными волнистыми волосами?! В то же время мне хотелось, чтобы он продолжал нудеть, разбирая пьесу, но при условии, что жена побудет в кабинете.
   – Не обращайте внимания на его критику, – проворковала она. – Шейнин сегодня не в духе, он ходил вносить квартплату. Мне пьеса нравится, вы молодец.
   Я был окрылен. Я покинул театр, словно получил твердое заверение в постановке своей пьесы. Я пересек улицу и зашел в ресторан при гостинице «Сталинград». Заказал два бутерброда с красной икрой и сладкий чай. Почему я запомнил это меню? У меня появилась привычка: приезжая в центр города, я непременно заходил в ресторан и заказывал бутерброд с икрой и чай. Стоило это около рубля… В дальнейшем я подружился с Шейниным и был допущен в дом, что несколько остужало пыл – неловко волочиться за женой человека, который распахнул двери своего дома. Да и жена в домашней обстановке показалась мне иной, потускнело очарование первой встречи. Халат честнее проявлял фигуру, чем хитрое темное платье с тайными подстежками, шлепанцы с потертым мыском тоже не красили. К тому же и Шейнин дома оказался более привлекательным человеком, чем на службе…
   – Понимаете, Израиль, – говорил дружески Шейнин, – пьеса ваша и впрямь неплохая. Но ей не пройти рогатки местного Управления культуры. Во-первых, потому что неплохая, довольно смелая и неожиданная. Во-вторых… с чего начинается пьеса? С фамилии автора. А с чего начинается фамилия автора? С его имени. И если ваша фамилия как-то ничего не определяет, слава богу, таких фамилий на Руси было много, цари носили подобную неметчину, но имя?! Простите меня: Израиль – это не имя. Это красная тряпка для быков из Управления культуры… Поезжайте в Москву. Сейчас появился новый театр «Современник». Ребята они горячие, молодые, небитые. Возможно, вам повезет с вашей пьесой.
   И я поехал в Москву. Взял недолгий отпуск в счет переработки во время летнего полевого сезона и поехал.
   В Москве, в Спиридоньевском переулке, в доме № 9, жила наша родственница с папиной стороны, на нее и был расчет – не останавливаться же в гостинице с моими деньгами.
   Щуплая старушка-привратница в непривычном «молотовском» пенсне пристально вглядывалась в меня.
   – Успокойтесь, мадам, – галантно проговорил я. – Разбоем здесь не пахнет. Мне нужна ваша жиличка по фамилии Штемлер. Я ее родственник, внук ее двоюродного дяди Александра Петровича.
   – Интересный фокус, – молодо произнесла старушенция в пенсне. – Я и есть Штемлер, мой мальчик. А Минна, которую вы спрашиваете, – моя дочь. Так чей же ты внук?
   Ободренный, я принялся излагать свою родословную.
   – Ах, вы, значит, внук Шапсы Пинхусовича, что живет сейчас в Ленинграде?
   – Да, мой дед Александр Петрович, – аккуратно поправил я.
   – Для меня он по-прежнему Шапса-капиталист. Он торговал готовым платьем в Херсоне, – упрямилась старушенция. – А паспорт у вас есть? Я должна показать участковому. – Вид паспорта со знакомой фамилией привратницу приободрил. – Минна вернется к вечеру, она работает на почте. Вот ключи. Наша квартира в конце коридора, в подвале. А я на дежурстве, у меня здесь пост.
   «Хороша охранница. Любой жулик может положить ее в карман», – с облегчением подумал я, сжимая ключи. Квартира оказалась двумя сырыми подвальными клетками, потолок которых являл сложное переплетение фановых и водопроводных труб. Что делать, спасибо и на этом. Оставив чемодан, я отправился по делам.
   Прошел мимо словно брошенного неподалеку от Спиридоньевского переулка затертого с виду театрика. Театр на Малой Бронной. Я еще не знал, что спустя много лет он станет знаменитым московским театром, в котором будет работать сам Анатолий Эфрос, театром, в репертуаре которого появятся и две мои пьесы. Но это произойдет в конце шестидесятых, а сейчас на дворе вторая половина пятидесятых…
   Театр-студия «Современник» разместился в проезде Художественного театра, рядом со знаменитым МХАТом. Я поднялся на второй этаж и оказался в просторном помещении, заполненном молодыми людьми примерно моего возраста. Они явно кого-то поджидали. Вкусно пахло едой – на первом этаже здания находилась столовая, и все кухонные пары проникали в это помещение.
   Надо было действовать, и я остановил пробегавшего мимо молодого человека, круглолицего, с вихрами непричесанных волос.
   – Простите, я приехал из Сталинграда, привез пьесу, – не без гордости проговорил я, глядя в совершенно мальчишеские, даже детские глаза.
   – Не ко мне! – выкрикнул он высоким голосом. – Это к Ефремову или к Сергачеву, он у нас читает пьесы. Он или Галя. А я Табаков. Я тоже иногда читаю пьесы… – Он не договорил и остановил полную девушку с родинкой у тяжелого носа: – Галя, вот принесли еще одну пьесу.
   Галя Волчек, а это была она, смерила меня взглядом. Ее темные брови удивленно изогнулись над большими, глубокими карими глазами.
   – Ну давайте, – нехотя проговорила она. – А что Сергачев? – с надеждой спросила она у Табакова.
   – Кто у нас завлит?! – неожиданно закричал Табаков. – Непонятно, кто же у нас завлит? Может, Кваша? Или Круглый?
   – Завлит пока Сергачев, а я, как тебе известно… – Галя махнула рукой и бросила через плечо: – Приходите через десять дней. Такой бардак, кто что делает – непонятно.
   – Я в отпуске, – робко вставил я. – Надо возвращаться в экспедицию.
   – И возвращайтесь, – обрадовалась Галя. – Потом свяжетесь с нами… А вот и Ефремов. Отдайте ему пьесу, он у нас главный… Олег!
   Идущий мимо высокий, худой молодой человек, казалось, переставлял лапки циркуля своими длинными ногами.
   – Репетиции сегодня не будет. Меня вызывают в министерство, – громко проговорил он на ходу.
   Аудитория радостно зааплодировала и поднялась со своих мест.
   – Олег! – окликнула Галя. – Вот пьеса. Это автор. Он приезжий, из какой-то там экспедиции.
   – Прекрасно! – воскликнул Ефремов – Давай сюда пьесу. – Он тепло и дружески взглянул на меня. – А кто читал? Кваша? Он же у нас завлит.
   – Здрасьте! – ответил с другого конца зала стройный симпатяга с гладко зачесанной темной шевелюрой. – Завлит ведь Сергачев.
   – А где Сергачев? – Ефремов держал пьесу на весу.
   – Сергачев сегодня ушел пораньше, – ответил кто-то. – У него номерок к зубному.
   – Здрасьте! – вскричал Ефремов. – А если бы репетиция?! Да ладно. – Он сунул пьесу под мышку. – Я поехал в министерство.
 
   Мы шли по улице Горького. Я и мои новые знакомые – Игорь Кваша, Олег Табаков со своей крохотной женой, актрисой театра, и Левка Круглый. Я травил анекдоты, рассказывал геологические байки и, кажется, всем надоел. Правда, Кваша пригласил меня в гости; он жил неподалеку от театра, на улице Немировича-Данченко, в большой красивой квартире… Пьесу мою так и не приняли. У меня тогда сложилось подозрение, что ее просто потеряли, не прочитав. Нудеть, прояснять положение мне не хотелось, боялся показаться сквалыгой. И перед Ефремовым робел. Итогом поездки в Москву стала дружба с некоторыми из актеров, которых я несколько дней укорял своим унылым видом. Мы стали на равных: кто-то посвящал меня в какие-то тайны, кто-то – в закулисные ходы. Я не вникал, просто радовался пусть временной, но близости к таким ребятам. И фамилию героя своего романа «Гроссмейстерский балл» я выбрал из доброго отношения к Леве Круглому…
   Много лет спустя, во время гастролей в Ленинграде, ко мне в гости пришли Галя Волчек с Костей Райкиным. Мы долго сидели, чем-то угощались. Память, как в калейдоскопе, собирала минувшее. В общем разговоре всплыл и мотив, по которому моя пьеса была тогда отклонена. В журнале «Юность» напечатали повесть Анатолия Кузнецова «Продолжение легенды». Как это нередко случается, пафос повести чем-то перекликался с моей пьесой. И театр решил инсценировать уже апробированную читателем вещь. И действительно – выиграл. Спектакль «Продолжение легенды» вошел в золотой фонд «Современника». Кстати, именно в тот вечер, у меня в гостях, Галя по радио узнала о присуждении Государственной премии ее отцу, кинооператору, и позвонила, поздравила…
 
   Пора зимних камеральных работ имела свою прелесть. Съезжались друзья-коллеги со своими летними полевыми историями и в ожидании прибавки к скудной зарплате за вечерними посиделками перемывали кости начальству. Я же особенно ждал зимнее время – появлялась возможность пожить по-человечески. Зимой выбирались в отпуск мои семейные приятели – Витя и Юля Мануковы, Зора и Володя Левянт, чета Лангборт – уезжали последовательно, сменяя друг друга и доверяя мне охрану своих квартир…
   Сюжет первого рассказа, который я написал, мне подкинул оператор сейсмостанции Ян Лапушанский. Забавный был «экземпляр» этот Ян. Родом из Киева, прекрасный специалист, Ян слыл сексуальным гангстером. Казалось, днем и ночью в нем бушевали любовные бури. Высокий, здоровый симпатяга. И даже странная шишка на лбу, которую он охотно представлял всем как «рог», не портила его мужественного большеглазого лица. Женщины были от Яна без ума. Летом, во время полевых работ, в дом, который он снимал, стучались «ходоки в юбках» из ближних и дальних деревень. Приходили в одиночку и целыми группами, как козы на водопой. Зима осложняла жизнь Яна – не в общаге же назначать свидание. Ян «подкатывался» ко мне, я ему сочувствовал и нет-нет да и впускал на площадь, вверенную мне друзьями для присмотра.
   Ян считался безотказным кандидатом в трудные и суровые зимние экспедиции, как он говорил: зимние «половые» работы. Тогда и приключилась с ним история, что легла в основу сюжета моего первого рассказа «Разговор с уведомлением». Как-то он вспомнил, что у киевской подружки день рождения, и решил ее поздравить. Заказал по рации переговоры. Время было позднее, студеное, зимнее. Да и почта находилась в тридцати километрах от деревни. Но для Яна не было преград в любви – он поехал в ночь, на своей сейсмостанции. В дороге машина забарахлила, встала. Путь он продолжил пешком. Промерз, вывихнул ногу, а подружка киевская… на переговоры не явилась. Такая вот история. И еще бесхозную сейсмостанцию кто-то раскурочил: снял колеса, унес осциллограф и еще по мелочам.
   Рассказ был написан. Еще один мой рассказ, не нужный никакому издателю…
 
   Как-то Шейнин мне сказал, что местный писатель Виктор Григорьевич Чехов собирает материал для сборника рассказов молодых прозаиков. Я позвонил, получил приглашение, пришел. Чехов жил на улице Комсомола в насупленном толстощеком доме-крепости, как и большинство домов в центре Сталинграда. Такое впечатление, что их строили с расчетом на следующую битву. И сам писатель оказался солидным, массивным, большеголовым.
   Встретив любезно, угостил чаем. Перелистал рукописи нескольких рассказов, отобрал парочку на пробу, предложил через неделю позвонить.
   Ожидание мучительно, ожидание комкает жизнь, затирает краски и приглушает запахи, дни ожидания блеклые и невыразительные, даже любовь в дни ожидания становится пресной… Я позвонил точно в срок. «Писать вы можете, – сказал Чехов во влажное от волнения ухо. – Я отобрал для сборника рассказ «На берегу Лирги». О заболевшем геологе, который искупался в проруби, чтобы выгнать болезнь и доставить геологическую карту. Жизненно и правдиво. А «Разговор с уведомлением», история прыткого любовника с несостоявшимися телефонными переговорами – сущий бред…»
   Я усмехнулся. Именно рассказ «На берегу Лирги» целиком был придуман. И название реки, и вся история джеклондоновского романтизма. А «Разговор с уведомлением» – реальное похождение Яна Лапушанского. Но удержался, не стал доказывать: еще обидится и выбросит принятый рассказ. К тому же у оппонента был веский довод – можно факт превратить в нелепость и, наоборот, из придуманного сочинить достоверную историю – все зависит от одаренности.
   «Мне кажется, сборник будет удачным, – продолжал Виктор Григорьевич. – Есть способные авторы. Вы не знаете Михаила Рощина? Из Москвы. Он прислал в сборник рассказ «Старый каяк»… Вот что: поезжайте в командировку в город Волжский. Недалеко, на том берегу Волги. К годовщине гидроэлектростанции туда приедут многие литераторы. Познакомьтесь. Литератору нужна среда. Может, и очерк напишете. И не робейте – прочтите какой-нибудь рассказ, поведайте о себе. Зайдите в Союз писателей, выпишите командировку, я предупрежу. И работайте. Не ждите вдохновения». – Он повесил трубку.
   Вдохновение… Пожалуй, нет более расхожего представления о писателе как о человеке, судьба которого зависит от вдохновения. Но как нельзя при выключенном двигателе надеяться на то, что тебя еще долго будет катить по инерции, так и нельзя в писательском труде всецело полагаться на вдохновение. В процессе работы – именно работы – вдруг высекается эмоциональная искра, дающая описание или природы, или чувств, или поступков, но искра сверкнула и пропала, а сюжет требует дальнейшего развития. Искра может ярко осветить какую-нибудь мысль или образ, а может насытить значительный кусок или даже главу произведения. Или короткий рассказ. Но не повесть, не роман. Для профессионального литератора «пусковым механизмом», скорее, служит не вдохновение, а удивление и, как следствие удивления, любопытство. Казалось бы, самый заурядный случай, мимо которого, не замечая, проходит множество людей, а у литератора он вызывает удивление, пробуждая любопытство, и подчиняет себе все его помыслы. Начинает прослеживаться связанная с этим случаем цепь событий, вытекающих одно из другого. Так разматывается в его воображении сюжет романа, так строится вся работа, при которой – о счастливые мгновения! – вдруг возникает вдохновение. А может, и не возникает. Есть еще один немаловажный фактор, заставляющий не только заниматься литературой, но и вообще толкающий человека в путь по дороге неизведанного. Об этом факторе как-то не принято говорить вслух, он замалчивается и даже яростно отрицается, но… я говорю о зависти. Вот какое чувство подвигает и к труду, и к успеху. Зависть, разогреваемая честолюбием. Зависть говорит: «Смотри, что отчебучил имярек. Ну и везунчик! Ведь и я так думаю, и я так умею, а он, поди же ты, успел. Ну и хват!» И тотчас начинает подзуживать честолюбие: «Но я ничем не хуже него. А если откровенно – я ведь лучше, способнее. А никто об этом не знает. Обидно! Просто задыхаюсь от обиды…»
 
   Город Волжский в те годы выглядел скучно и серо. Как метеорит представляется сколком планеты, так Волжский виделся миниатюрным Сталинградом. Прямые малолюдные улицы, массивные, серьезные, безликие дома. Во Дворце культуры регистрировали приезжих мастеров пера, о чем оповещал красочный указатель. Вручали талоны на питание, принимали заявки на обратный билет, определяли с ночлегом, планировали площадку для выступлений. Мне достался какой-то участок на гидроэлектростанции.
   В гостиничном номере, за столом, уставленном бутылками, бутербродами и рваными консервными банками, сидели двое моих компаньонов. Я был смущен, но старался держаться достойно – еще бы, настоящие писатели… Познакомились. Конечно, я о них слышал. Высокий, с ровным затылком спортсмена и гладким зачесом темных волос – Аркадий Адамов, автор известного детектива «Дело пестрых». Второй, столь же представительный, но менее статный, с брюшком и пролысинами – популярный детский писатель Юрий Яковлев.