Прошли вечера, банкеты, встречи. Начались будни раскупоренного шестого десятка, и вновь начались ожидания…
 
   – Что ты переживаешь? – Старый, испытанный мой друг Яша Длуголенский мусолит пальцами леску. – Куда они денутся? Напечатают.
   Серое небо роняет на воду дождевые пятаки, разгоняющие тихие правильные круги. Яша – в рыбацком балахоне, из-под которого выползают старенькие джинсы, что скрывают самые тощие ноги из всех встреченных мной за минувшие пятьдесят лет. Его библейские глаза с усталостью и добротой глядят то на меня, то на поплавок, лениво лежащий на зеленой воде, то на далекий абрис дворцов вдоль набережной на противоположном берегу Невы. Рыбная ловля – его страсть и промысел после всех невзгод, постигающих писательскую братию. Друзей, что заходят в дом Яши, в любое время года ждет корюшка, которую изумительно маринует жена Яши – добрейшая Люба.
   Удивительно трогательная пара, вместе со своими дочерьми, внуками, собаками и котом. Их квартира на Петроградской стороне, находящаяся в хроническом ремонте, утверждает в мысли, что ты жив, что наступит завтра, наступит и послезавтра, даже при самом унылом состоянии души. Мне у них хорошо, как и у других моих друзей, Эммы и Семена Вершловских…
   Яша – талантливый детский писатель. В чем заключен талант детского писателя? В том, что его книги с интересом читают и взрослые…
   Книга Яши «Я играю в шахматы», написанная в соавторстве с Заком, по своей природе – бестселлер. Она должна быть в каждом доме, как огонек, что освещает с неожиданной стороны такое увлекательное занятие, как шахматы. Подобную книгу мог бы написать товарищ моих юношеских бакинских лет Ким Вайнштейн – отец чемпиона мира по шахматам Гарри Каспарова. Ким по натуре был чем-то сродни Якову. Его одаренность проявлялась не только в обучении сына первым шахматным ходам – Ким впоследствии стал одним из соавторов знаменитой бакинской команды КВН, протуберанцем взметнувшейся на фоне телевизионных острословов шестидесятых годов. А сколько шуток Кима слышали лишь его товарищи да маленький Гарик, типичный бакинский мальчуган, ставший выдающимся шахматистом мира.
   …Рыбы слушались Яшу. Когда коллеги-рыболовы ворчали, что, дескать, даже рыба при такой власти не клюет, у Якова рыба клевала. Кошки в нем души не чаяли. В прохладную погоду, обернувшись шалью хвостов, они терпеливо ждали своей доли улова.
   – Так вот, – успокаивал меня Яша, выуживая из судка мелочь для кошек, – напиши письмо этому, как его… Беляеву. Что он на самом деле себе думает? – искренне негодовал наивный детский писатель.
   Я смотрел на своего друга. И это говорит он?! Человек, который при любых невзгодах ожидает худшего. Я не мог не оценить подобную жертвенность и выпрямлял спину – на самом деле, что они там себе думают?!
 
   И возымело…
 
   Отдаляясь во времени, неприятности кажутся абстракцией – а был ли мальчик-то?
   …В пыльное стекло редакционной комнаты, жужжа по-шмелиному, бьется муха. Нашла форточку и вылетела.
   Мы уже не злимся друг на друга – я и мой московский редактор Зоя Коновалова. Лично я доволен: восстановил в рукописи «Универмага» журнальные купюры, приблизив ее к авторскому варианту. Все прекрасно, если бы не… послесловие. Вновь компромисс!
   После вмешательства отдела культуры ЦК издательство «Молодая гвардия» нашло соломоново решение: роман оно принимает, но с одним условием – автор должен написать послесловие. Однозначно! Так решил и директор издательства Десятирик, и главный редактор отдела прозы Николай Мошавец, и редактор, и вахтер, и буфетчица издательского кафе, и слесарь-сантехник издательского туалета – все, как мне казалось, встали горой за честь родного издательства. Суть послесловия должна заключаться в обращении к читателю с призывом «Не верь глазам своим, глядя на то, что тебя окружает!», внушающим уверенность, что все аморальное, преступное, порожденное системой, – явление временное. Многоточие, которым заканчивается роман, – тоже символ оптимизма.
   А не написать ли мне роман, состоящий из одних послесловий? Так и назвать…
   Вечером, в обшарпанной комнате общаги Литинститута, что на проспекте Руставели, я подсел к столу и сочинил послесловие-индульгенцию.
   – Хитрец, – сказала редактор. – Послесловие ничем не отличается от романа… Ладно! Все равно никто его читать не станет. Начальству надо было поддержать свой авторитет и только. – Остановившись в дверях, редактор добавила: – Кстати, звонили из Ленинграда, вас разыскивает некто Хренков.
 
   Телефонная трубка вибрировала от гневного голоса главного редактора журнала «Нева». Смысл сказанного вгонял в смятение… Положив трубку, я торопливо собрался и поспешил к лифту. Растерянность охватила меня – что делать?!
   А случилось вот что. Ленинградский цензор Марков послал рукопись романа «Утреннее шоссе» в Москву, в Комитет по охране государственных тайн, своему начальству, и уже получил предписание, запрещающее печатать роман в журнале «Нева». Хренков остановил набор и, просрочив время, вынужден был вставить в девятый номер другую рукопись. Таким образом, я, сукин сын, лишил премии не только журнал «Нева», который выбился из графика, но и все Ленинградское отделение издательства «Художественная литература», в бюджете которого журнал «Нева» занимает важную позицию! Надо предпринять все меры, но не допустить такого неслыханного безобразия – лишить премии все издательство из-за какого-то романа! Кстати, есть зацепка, и весьма существенная – Марков послал начальству рукопись БЕЗ ПОСЛЕСЛОВИЯ! (О боже мой! Послесловия меня преследуют, как рок!)
 
   Детектив, чистый детектив. Под названием «Путь к читателю художественного произведения в эпоху развитого социализма» (для служебного пользования).
 
   Едва вступив в приемную Юрия Николаевича Верченко, я сквозь проем в двери услышал свою фамилию. И затаился, надеясь выведать поболее, но сухой стук телефонной трубки о рычаг лишил меня надежды.
   Верченко выпустил сизую струю ментолового дыма и поманил меня пальцем, похожим на гирлянду из трех сарделек:
   – Звонил ваш Хренков. Опять с тобой приключения. – Однако в голосе «генерала» не было досады. – А что я могу поделать? Роман я не читал, в чем дело, не знаю. Поговори-ка сам с Беляевым, по «вертушке». Что он скажет? – и, не дав мне опомниться, протянул трубку, в которой уже посапывал замзавотделом ЦК по культуре Альберт Беляев.
   Я представился. Изложил ситуацию. Приготовился слушать… Стало ясно, что дела неважнецкие – цензурный запрет «неподсуден». И премии квартальной «Худлиту» не видать, не говоря уж о журнале «Нева»: надо осмотрительнее выбирать авторов. Да, с романом «Универмаг» ЦК помог автору, договорился с издательством о компромиссе, авторском послесловии…
   – Вот что! – осененно воскликнул я в трубку. – Дело в том, что рукопись была послана в Москву без моего послесловия и некоторых купюр.
   – Как так? – заинтересовался Беляев. – Обычно посылают окончательный вариант…
   Разговор закончился на неопределенной ноте.
   – Курить будешь? – вздохнул Верченко.
   – Не курю, – ответил я потерянно.
   – Жаль, – проговорил Беляев. – Значит, долго еще будешь нас доставать своими проблемами, раз не куришь.
   Мы расстались.
   …Разные разговоры велись вокруг персоны Ю. Н. Верченко. Когда он умер, на похороны пришли люди, годами не подававшие друг другу руки по идейно-нравственным причинам. А вот пришли, и по лицам их было видно, что пришли они попрощаться не с таким уж плохим человеком, что им его будет не хватать. Он делал куда больше искреннего добра, чем вынужденного зла. Мир праху его!
 
   Позвонить самому Солодину мне посоветовали в «Новом мире», куда я приплелся бледнолицый и потерянный.
   – Посмотрите на себя, – сказала Диана Тевекелян, заведующая отделом прозы. – Вас вернут в Ленинград только через Красный Крест, нельзя же так. Поговорите с Солодиным. Не знаете, кто это? Главный цензор. И кстати, довольно приличный человек, я ездила к нему не с одним нашим автором. Вот телефоны, его и секретаря.
   И я приступил к штурму. Из приемной ответили, что Солодин на бюллетене, но пришел на работу по неотложному делу, звоните в кабинет, он сейчас там появится.
   Я стал названивать по прямому телефону и уж было отчаялся, как в трубке раздался тихий голос. Едва я представился, как услышал: «Немедленно приезжайте, я вас подожду».
   – Хороший признак, – заключила Диана. – Что-то произошло. Возьмите такси, дело того стоит.
   По дороге в Китайский проезд я обдумывал, с чего начать разговор. Что, если начать с… Виктора Конецкого? Перед отъездом в Москву Витя мне рассказал, что ленинградская цензура изъяла из его эссе о Маяковском, написанном к 90-летию со дня рождения поэта, все, что касалось отношений Лили Брик и Маяковского. Отличный предлог для разговора о вольностях Главлита…
 
   …Есть писатели, литературная и личная судьба которых переплетается в самых неожиданных жизненных ситуациях.
   Подобно многим «худющим по конструкции» людям, Виктор Викторович Конецкий до преклонного возраста сохранил мальчишеский облик и мальчишеский характер. Любопытное сочетание – приобретенная с годами мудрость, литературное мастерство и… мальчишеский характер. Когда Конецкий флотской походкой, переваливаясь, шествует фарватером узкого корабельного коридора своей квартиры на Петроградской стороне, я физически чувствую, как молодею, становлюсь задиристее, и благодарю судьбу за наши теплые товарищеские отношения. Не стану описывать внешность Конецкого. Дотошный читатель может взять любую из многочисленных его книг и увидеть на фото слегка скуластое, узкогубое, острое лицо писателя, его хитровато-печальные глаза.
   Конецкий – писатель серьезный. Его ироничная проза, замешанная на пестрых морских историях, являет собой обширное повествование, в центре которого или один герой – сам автор, или люди, которых он хорошо знал. И это прекрасно. Но все же не сочинительство, не «романное мышление». Впрочем, Конецкий и сам подчеркивает, что он «не овладел колдовством романиста, что он лишь фотографирует действительность, усматривая в этом залог правдивости».
   Я не буду проводить анализ литературных особенностей его творчества – это дело специалистов: критиков и литературоведов. Также не стану ворошить историю разногласия между двумя писателями – Виктором Конецким и Василием Аксеновым, к каждому из которых я испытываю самые добрые чувства. Эту историю с болью мне рассказывал и Виктор Викторович у себя на Петроградской стороне, и Василий Павлович в Вашингтоне, где он профессорствовал в университете после отъезда из России. Оба были очень огорчены.
   Мне более с руки «потравить на морской манер», скажем, о женщинах… в связи с Конецким. Тема неожиданная для меня самого. Но возникла – так легла карта. Старый морской волк, капитан, и вдруг… женщины, существа, как известно, приносящие своим присутствием несчастье на корабле! Но эта примета для моря. А на суше Конецкий превращался в объект внимания такого числа дам, которое можно сравнить с количеством селедки в Балтийском море. И Конецкий старался не уронить чести бравого моряка…
   Вспоминаю забавный эпизод, рассказанный мне поэтом и моряком П., чью поэтическую одаренность Виктор Викторович весьма ценил, хотя ставил под сомнение его морскую компетентность. «Дело было летом, – рассказывал П., – на съемках фильма по сценарию Конецкого: то ли «Путь к причалу», то ли «Тридцать три», то ли «Полосатый рейс», не помню. Жили мы бивуачно. Конецкий, как всегда, был облеплен поклонницами. Однажды ночью я просыпаюсь от шума за тонкой перегородкой нашей комнаты. О ужас! Неужели разъяренные поклонницы решили прикончить нашего писателя?! И тут я слышу страстные, торопливые женские вопли: «Люби меня! Люби меня! Лю-у-уби меня-а-а!!!» И в ответ не менее страстный, но в то же время деловой голос Конецкого с характерной его шепелявостью: «А я что делаю?! А я что делаю?!»…
   Конечно, за огласку этой интимной подробности В. К. может отвесить мне оплеуху или подать в суд за моральный ущерб. Прости меня, дружище! Уж больно забавен эпизод, а ради красного словца, как известно, не пожалеешь и отца. К тому же мне хотелось написать несколько строк в твоем ключе… Надеюсь, ты не захлопнешь перед моим носом дверь своей квартиры, стены которой украшены чудными натюрмортами и пейзажами, написанными художником… Виктором Конецким. И твоя жена-умница Татьяна, да и кот Муркиз, не попрекнут меня забавной деталью давно минувшей молодости…
 
   Итак, приняв на вооружение историю В. К., связанную на этот раз с бесчинством ленинградской цензуры, я подъехал к серому зданию в Китайском проезде.
   В таком боевом настроении я переступил порог кабинета Солодина. Среднего роста, полнеющий, в дивно белой сорочке, украшенной подтяжками, Солодин оглядел меня серо-голубыми глазами и пригладил редкую седеющую шевелюру.
   – Что вы вдруг о Конецком? – прервал он мою речь. – Говорите о своих делах.
   Я смутился.
   – А что мои дела? Вам они известнее, чем мне…
   – В том-то и дело, – кивнул Солодин. – Я подписал ваш роман. Он пойдет, как и намечалось, в девятом номере. Собственно, из-за него я и приехал на работу… Мог бы и по телефону вас оповестить, но хотел познакомиться. Я с интересом прочел «Утреннее шоссе». И жена прочла. Спасибо.
   – И мне… благодарить жену вашу? – Я пытался справиться со спазмами, что так некстати перехватили горло.
   – Нет, Беляева. Он попросил меня. Сказал, что дело неотложное. Что хоть и принято решение, но появились нюансы: рукопись прислана не полностью, без послесловия и каких-то купюр… Я уже всыпал за это вашему Маркову, перестарался служака… Надеюсь, что сотрудники все же получат свою премию…
   – Надеюсь, что получат, – благодушно произнес я. – Честно говоря, мне как-то неловко тут сидеть, – добавил я с простодушной хитрецой.
   – Не смущайтесь. Писатели здесь частые гости. Цензура – дело тонкое. В этом кресле сиживали и покойный Федя Абрамов, и Айтматов, и Гранин с Адамовичем, много было разговоров по их «Блокадной книге», и Василь Быков. Кто только не приходил сюда, впору основать мемориальный музей…
 
   Вернулся в Ленинград в настроении и с хорошими вестями. Но не стал добрым вестником – меня перегнала телеграмма: «Враг повержен. Номер подписан романом Ильи». Отправил ее Корнеев. Заместитель главного редактора журнала был специально послан в Москву для пробивания квартальной премии.
   Полагаясь на свою удачливость, я вместе с курьером Наташей самолично отвез рукопись в типографию…
   Первым отозвался на публикацию «Утреннего шоссе» композитор Никита Богословский. В письме, на именном бланке. С одобрением, поздравлением и предложением написать… об ипподроме, где черт знает что творится, сплошное жулье.
   А мною завладела былая задумка – написать несколько книг, объединенных общим жанром, который я назвал «Городской деловой роман».
   Однажды я вычитал объявление: на летний период приглашаются желающие поработать проводниками пассажирского поезда. Надо лишь прослушать краткий инструктаж…
   В указанный час я пришел в вагонный участок Октябрьской железной дороги – ВЧ-8, что раскинул свои стальные угодья у Обводного канала. Какая удача – без всяких ходатайств и рекомендаций нужны проводники поезда! Лето. Время большой прогулки. С севера люди едут на юг, к морю. С юга – на север, к комарам… Инструктаж недолгий, в результате которого я научился отличать колеса вагона от двери, оформлять прием-сдачу постельного белья, познал систему комплектования вагона, как обращаться с силовым щитком, кипятильником и прочую премудрость. Мои коллеги – врачи, педагоги, инженеры – люди пустяковых для жизни профессий – использовали свой служебный отпуск, чтобы сколотить капиталец в помощь к нищенской своей зарплате, чтобы перезимовать до следующей навигации…
   Прослушав инструктаж и пройдя собеседование, я на старом студенческом кителе геолога сменил пуговицы, купил форменную фуражку в дорожном магазине у Балтийского вокзала – приобрел вид заправского проводника – и получил новую отметину в свою пеструю трудовую книжку.
   В результате дружеских переговоров с начальством вагонного участка на территории уютного ресторанчика у Пяти углов я получил самый развеселый в стране вагон «Ленинград – Баку», в составе кисловодского поезда… Первейшая задача перед уходом в рейс – принять вернувшийся «с оборота» вагон. Проверить состояние пола, а то иной раз сквозь дыру проглядывало полотно дороги, пересчитать всю наличность: стаканы, занавески, стекла.
   Все это надо было не столько принять от сменяемого проводника, сколько откричать. Тот, бедолага, норовил поскорее сдать вагон и отправиться домой, ведь шестеро суток был в пути – туда и обратно…
   В первый рейс я отправился практикантом, моими наставниками была супружеская чета – Коля и Нина. Коля, поддатый, почти весь рейс проспал на антресольной полке. Нина – скуластая, плечистая, задастая – держала весь вагон в строгости…
   И запестрели мои дорожные «университеты»: начальник поезда, коллеги-проводники, ревизоры, ремонтники, спекулянты, безбилетники, милиция… Да и Нина не таилась, широко делилась опытом. И как пустить в дело уже использованное белье, и как чай довести до золотого оплыва с помощью соды, и как прятать «зайца» при контроле, и как одной спичкой разжечь титан, и как перекрыть один из туалетов, загрузив туда ящики с помидорами, а поверх уложить какого-нибудь «зайчонка»… Наука мудреная, не для слабаков.
   Записная книжка пухла, вызывая подозрение Нины. Сказал, что стихи пишу от скуки. Зауважала Нина. Стала поглядывать мартовской кошкой – крепко спит Коляня, чача, считай, покрепче водки. Мне рисковать не хотелось – спит-то он спит, а вдруг проснется? И окажусь я, как Анна Каренина, под колесами поезда. Тем более из-за Нины, один трубный голос которой мог опустить любой шлагбаум.
   …После трехсуточного перестука колес вагон прибыл в Баку. И я отправился к маме повидаться как есть, в форме проводника. Это был неуклюжий визит, последствия которого моя мама расхлебывала довольно долго. Весь дом, вся улица, весь район знал, что у Ривы сын – писатель, как Лев Толстой. И вдруг является этот сын. И соседи видят, что никакой он не писатель, а проводник поезда. Как Сурен из пятой квартиры, известный спекулянт. Возит в Харьков селедку и помидоры, а из Харькова – посуду и платки, которые его жена, горбоносая Джульетта, продает соседям. «Лучше бы я пошла по рельсам навстречу поезду», – вздыхает посрамленная мама, выгребая из старенького холодильника «Саратов» все, чем могла угостить сына.
 
   Память о маме полна теплых, трогательно-наивных историй. Еще в Херсоне юной девушкой, влюбившись в какого-то мальчика, что прилежно сиживал в херсонской библиотеке за соседним столом, она переписала письмо Татьяны «Я вам пишу, чего же боле…» – все, до конца, и подписала: Рива.
   Эта история меня трогает до слез своей провинциальной чистотой.
   С годами сокращается разрыв в возрасте между мной и ею, словно мама остановилась за поворотом и поджидает меня. Так оно и есть. С годами, все более проникая в ее образ жизни, объясняю ее поступки без былых усмешек и смущения. Время уравнивает, в этом великая справедливость.
   …Эта забавная история произошла вскоре после публикации романа «Универмаг», в очередной приезд мамы в Ленинград. Она тогда тяжко болела, но крепилась, стараясь не быть в тягость близким. Способ был ею выбран простой – молчание. Для окружающих приемлемый, для нее, говоруньи, – мучительный.
   Летом я нередко отправлялся к Петропавловской крепости купаться. Так, однажды, усадив маму рядышком, поехал знакомым маршрутом, через весь город. Посреди Троицкого моста через Неву мама прервала молчание: «Ты мне скажи: метро от нашего дома подходит к Неве? И под Невой переходит на тот берег?» Я кивнул: истинная правда. «Под самым дном такой широкой реки?» – осененно поражалась мама. Я вновь кивком подтвердил истинность ее суждения. Мама притихла, обдумывая эту невероятную новость, потом вздохнула и заключила строго: «Так вы должны советской власти задницу целовать за это! А вы все ее ругаете…» Надлежащим образом оценив ее рекомендацию, я едва не стукнул идущий впереди автомобиль.
   Приехали. Выбрав удобное место у стены крепости, я разделся, поручив маме охрану моих штанов и рубашки и попросив ее настоятельно не устраивать на пляже пресс-конференцию, пока я буду купаться. Заручившись твердым обещанием мамы хранить в тайне имя владельца штанов и рубашки, я полез в воду.
   Резвясь в прохладной воде, примечаю, что вокруг мамы начинается «оживляж». Все ясно – мама верна себе: собрала зевак и хвастает своим сыном. Сколько же мне сидеть в воде, не пароход, поди, надо выходить… Отдыхающие в радиусе нескольких метров поглядывали на меня с любопытством, а некоторые осмелели, принесли какие-то открытки, клочки бумаги, свои фотографии для автографа. Один даже протянул рубль, чтобы я расписался, сказал, что будет хранить вечно… Смиренно исполнив просьбы и дождавшись «попутного ветра», я, весь на нервах, высказал маме свою претензию.
   – Ничего подобного! Я сидела, как камень, – возмутилась мама. – Когда ты пошел в воду, я лишь сказала вслед: «Илья!» А все вокруг закричали, как сумасшедшие: «Штемлер?!» Спроси у людей.
   Возвращался я домой, обессилев от смеха. Бензин был на исходе, и я начал беспокоиться, что его не хватит.
   – Что же делать? – взволнованно спросила мама.
   – Будем стоять, – ответил я жестко, мстя ей за непослушание на пляже.
   Мама виновато примолкла и после некоторого раздумья проговорила:
   – Ты можешь ехать не так быстро? Может, доедем?
   Я отрицательно качнул головой – автомобиль не обманешь. Но маме очень хотелось нам помочь – мне и автомобилю.
   – Ну, а если… задним ходом? – тихонечко спросила она, не совсем уверенная в своем совете.
   Как мне подчас не хватает ее прекраснодушного обмана, ее наивного, а чаще – мудрого совета, ее теплоты, ее запаха…
   Жизнь мамы целиком была отдана нам – мне и сестре Софочке. Традиция, заложенная бабушкой Маней? Или женский инстинкт? Думаю, и то и другое густым замесом. Жертвенность ее не имела границ и в большом, и в малом. Помню ее сизые, вспухшие от холода руки, вылавливающие селедку из рассола, – во время войны приходилось торговать на рынке, «ловить живую копейку». Помню ее глаза, когда мы с сестрой болели – не часто, но случалось. Не задумываясь, она съехала с удобной, просторной, обжитой квартиры в центре города в невзрачную однокомнатную «хрущевку», с тем чтобы у сестры после замужества была приличная жилплощадь… Господи, да мало ли скопилось за ее жизнь таких тихих подвигов?! Мы с сестрой принимали все как должное, не задумываясь. Я, будучи сейчас отцом взрослой дочери и тоже вроде не безразличный к ее судьбе, не уверен, что мог бы так раствориться. Я-то не уехал с дочерью в эмиграцию, отпустил ее, пусть с мужем, но совсем еще юную и с юным мужем. Делая все, чтобы облегчить ее положение в то сложное время круговерти страха, я не поступился своими заботами ради дочери, остался здесь.
   Чем судьба благодарит родителей за их жертвенность? Тем, что они уходят из этой жизни на руках искренне скорбящих детей – высшая божья отметина. У меня так не получится – тоже божья отметина…
 
   Тоска ожидания излечивалась – работа по сбору материала для будущего романа «Поезд» продолжалась.
   Дела на Октябрьской железной дороге шли из рук вон плохо. Вот-вот грозили замереть грузовые перевозки, а там недалеко и до пассажирских.
   И тут на должность начальника дороги приглашают Геннадия Матвеевича Фадеева. Приехал он в Ленинград из Красноярска сиротой – семья осталась дома, поселился в гостинице. Мы созвонились, встретились. С первого знакомства Фадеев покорил меня. По-сибирски душевный, широкий человек, голубоглазый, седоголовый. Стратегически мыслящий, волевой руководитель. Досконально зная тонкости работы и башмачника на «горке», и диспетчера, и машиниста электровоза, вникал в нужды и начальников среднего звена, и стрелочников на глухих полустанках. А ведь многие рукава дороги, капиллярами несущие ток основным ходам, покоятся на питерской земле еще с царских времен без замены! Инспектируя эти «заброшенные» рукава дороги в своем поезде-мотрисе, Фадеев демонстрировал «мастер-класс» начальства: не перекладывал решений на плечи помощников, решал сам и, судя по лицам профессионалов, решал верно…
   И дорога ожила, вышла из коллапса. За короткий срок стала лучшей в стране, опровергая расхожее мнение, что личность мало что значит.
   Шутя я предрекал Фадееву портфель министра. И он стал министром путей сообщения России и был им… пока не сняли. За что? За то, что не поддержал проект скоростной дороги Петербург – Москва. Он считал, что шести ниток, соединяющих две столицы, достаточно. А тратить колоссальные деньги в экономически больной стране в угоду монополиям – безумие. Его и сняли под давлением лоббистов монополий. Жаль!
 
   – Ты не задумывался, почему грузины так плохо говорят по-русски? – шепчет мне на ухо мой приятель, прекрасный грузинский писатель Гурам Панджакидзе.
   Мы сидим неподалеку от сцены и слушаем выступление армянского писателя. Хорошую, даже изящную русскую речь, без малейшего акцента. И сам писатель – стройный, рыжеголовый молодой человек– стоит на трибуне, словно стебель с гвоздикой в кувшине. Он говорит о нерушимой дружбе литератур народов великой страны. Позади оратора расположились известные писатели и деятели культуры вперемежку с партийными руководителями Азербайджана – идет Декада советской культуры в Баку. В центре президиума сурово хмурит лоб вождь коммунистов Азербайджана Гейдар Алиев.